Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Фолкнер Уильям. Свет в августе -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  -
ворен от пуль, или охраняем провидением, или знал, что Кристмас не будет ждать его там с пистолетом. Не останавливаясь, он обогнул следующий угол. Теперь он был над рвом. Он резко остановился, замер. Над тупой холод- ной загогулиной пистолета лицо его излучало безмятежный неземной свет, как лица ангелов на церковных витражах. Он замер лишь на миг и тут же снова рванулся с места, с той же поджарой стремительностью, слепо пос- лушный какому-то Игроку, двигавшему его по Доске. Он бежал ко рву. Он бросился вниз по заросшей кустами круче, но тут же повернулся, цепляясь руками за что попало. Теперь он увидел, что между землей и полом лачуги - полуметровый просвет. Раньше, впопыхах он этого не заметил. Он понял, что дал Кристмасу фору. Что Кристмас все время следил за его ногами из-под дома. "Ты подумай", - сказал он. Его порядком протащило по склону, прежде чем он сумел остановиться и снова полез наверх. Казалось, он неутомим, сделан не из плоти и крови - как будто Игрок, двигавший его, словно пешку, все время вливал в него новые силы. Без задержки, на том же усилии, которое вынесло его из рва, он уже бежал дальше. Он выбежал из-за лачуги вовремя: успел увидеть, как метрах в трехстах от него Кристмас перепрыгнул через изгородь. Гримм не выстрелил, потому что Кристмас устремился через маленький сад прямо к дому. На бегу он увидел, как Кристмас вскочил на заднее крыльцо и скрыл- ся за дверью. "Ага, - сказал Гримм. - К священнику. К Хайтауэру". Он не замедлил шагов, но, оставляя дом в стороне, побежал к улице. Машина, которая обогнала его и потеряла, теперь вернулась и была там, где ей полагалось быть, где ей предписал быть Игрок. Не дожидаясь его сигнала, она затормозила, и из нее вылезли трое. Гримм, не говоря ни слова, повернулся и побежал через садик в дом, где жил в одиночестве опозоренный священник, и те трое влетели за ним следом в переднюю и ос- тановились, принеся с собой в затхлый келейный сумрак сверкание свирепо- го летнего солнца. Она объяла их, вселилась в них - его бесстыдная свирепость. Осененные ею, бесплотно повисшие в воздухе лица, словно из-под нимбов, вперились в окровавленное лицо Хайтауэра, когда они наклонились и стали поднимать его с того места в передней, где на него налетел Кристмас, где поднятые вооруженные скованные руки беглеца, сверкнув огнем, как перуны в руках разъяренного мстительного бога, вершащего суд, обрушились на его голову. Преследователи поддерживали старика. - В какой комнате? - сказал Гримм, тряся его. - Старик, в какой он комнате? - Джентльмены! - сказал Хайтауэр. А потом: - Люди, люди! - Старик, в какой он комнате? - гаркнул Гримм. Преследователи поддерживали старика; в сумраке прихожей, после сол- нечного света, он с его лысым черепом и большим белым лицом, залитым кровью, тоже был ужасен. - Люди! - закричал он. - Послушайте меня. Он был здесь той ночью. В ночь убийства он был со мной. Клянусь богом... - Черт возьми! - закричал Гримм, и голос его был чист и гневен, как голос молодого жреца. - Неужели все священники и старые девы в Джеффер- соне стали подстилкой для этой желтопузой сволочи? - Он отшвырнул стари- ка и кинулся дальше. Казалось, он только и ждал, когда Игрок опять сделает им ход, - и с той же безотказной уверенностью побежал прямо на кухню, к двери, открыв огонь чуть ли не раньше, чем увидел опрокинутый набок стол, за которым скорчился в углу комнаты беглец, и на ребре стола - жарко сверкавшие ру- ки. Гримм выпустил в стол весь магазин; потом оказалось, что все пять пробоин можно прикрыть сложенным носовым платком. Но Игрок еще не кончил. Когда остальные вбежали на кухню, они увиде- ли, что стол отброшен в сторону, а Гримм склонился над телом. Когда они подошли посмотреть, чем он занят, они увидели, что человек еще не умер, а когда увидели, что делает Гримм, один из них издал придушенный крик, попятился к стене и его стало рвать. Затем Гримм отскочил и отшвырнул за спину окровавленный мясницкий нож. - Теперь ты даже в аду не будешь приставать к белым женщинам! - ска- зал он. Но человек на полу не пошевелился. Он тихо лежал, в открытых глазах его выражалось только то, что он в сознании, и лишь на губах затаилась какая-то тень. Долго смотрел он на них мирным, бездонным, невыносимым взглядом. Затем его лицо и тело словно осели, сломались внутри, а из брюк, располосованных на паху и бедрах, как вздох облегчения, вырвалась отворенная черная кровь. Она вырвалась из его бледного тела, как сноп искр из поднявшейся в небо ракеты; в черном этом взрыве человек словно взмыл, чтобы вечно реять в их памяти. В какие бы мирные долины ни приве- ла их жизнь, к каким бы тихим берегам ни прибила старость, какие бы прошлые беды и новые надежды ни пришлось читать им в зеркальных обликах своих детей - этого лица им не забыть. Оно пребудет с ними - задумчивое, покойное, стойкое лицо, не тускнеющее с годами, и не очень даже грозное, но само по себе безмятежное, торжествующее само по себе. Снова из горо- да, чуть приглушенный стенами, долетел вопль сирены, взвился в невероят- ном крещендо и пропал за гранью слуха. Уже угасает прощально медный закатный свет: уже пустынна и готова за низкими кленами и низкой вывеской улица, обрамленная окном кабинета, как сцена. Он помнит, как в молодости, когда он приехал в Джефферсон из семина- рии, этот закатный медный свет казался почти слышимым, будто замирающий желтый обвал труб, замирающий в тишине и ожидании, откуда вскоре возник- нут они. И не успевали еще смолкнуть трубы, а ему уже чудилось в воздухе зарождение грома - пока не громче шепота, слушка. Но он никому об этом не рассказывал. Даже ей. Даже ей в те дни, когда ночами они любили друг друга, и стыда, отчуждения еще не было, и она знала, еще не успела забыть в отчуждении, тоске, а затем и безнадежнос- ти, почему он сидит перед этим окном, дожидаясь ночи, мгновения, когда ночь наступит. Даже ей, женщине. Этой женщине. Женщине (не семинарии, как прежде верилось): Страдательному и Безличному, сотворенному Богом, чтобы принять и хранить не только семя его тела, но и - духа, которое есть истина или настолько близко к истине, насколько он осмелится подой- ти. В семье он был единственным ребенком. Когда он родился, отцу пошел шестой десяток, а мать уже двадцать лет тяжело болела. Со временем в нем укоренилось убеждение, что причиной этому - пища, которой ей пришлось довольствоваться в последний год Гражданской войны. Возможно, это и было причиной. Отец его не имел рабов, хотя был сыном человека, который в свое время владел рабами. Он тоже мог бы их иметь. Но хотя он родился, вырос и жил в тот век и в том краю, где иметь рабов было дешевле, чем не иметь, он не желал ни есть пищи, выращенной и приготовленной черными ра- бами, ни спать на постеленных ими простынях. Поэтому в войну, когда его не было дома, жена обходилась таким огородом, какой могла возделать сама или со случайной помощью соседей. А принимать от них помощь муж не раз- решал ей по той причине, что она не могла ответить им услугой на услугу. "Бог подаст", - говорил он. - Что подаст? Одуванчики и репьи? - Тогда Он даст нам желудок, чтобы переварить их. Он был проповедником. По воскресеньям он спозаранку уезжал из дома, но только через год отцу (это было до женитьбы сына), который был на хо- рошем счету в англиканской общине, хотя ни разу на памяти сына не перес- тупил порога церкви, стало известно, куда он отлучается. Выяснилось, что сын - ему только что исполнился двадцать один год - каждое воскресенье ездит за шестнадцать миль, служить в захолустной пресвитерианской мо- лельне. Отец посмеялся. Сын слушал этот смех, как слушал бы брань или крики: равнодушно, с холодной почтительностью, без возражений. В следую- щее воскресенье он опять поехал к своей пастве. Когда началась война, сын не пошел на нее в числе первых. Но и не оказался в числе последних. Он пробыл в армии четыре года, хотя из ружья не стрелял и вместо мундира носил темный сюртук, который приобрел на свадьбу, а потом надевал, отправляясь на проповедь. В нем он и вернулся в шестьдесят пятом году, но с того дня, когда перед дверьми остановилась повозка и двое мужчин подняли его, внесли в дом и уложили на кровать, он больше не надевал сюртука. Жена спрятала его в сундук на чердаке. В сун- дуке он пролежал двадцать пять лет - до того дня, когда сын сына вынул его оттуда и расправил сукно, аккуратно сложенное руками, которых уже не было на свете. Он вспоминает этот сюртук сейчас, сидя у темного окна в тихом кабине- те и дожидаясь, когда отойдут сумерки, наступит ночь и загремят копыта. Медный свет уже потух; мир парит в зеленом затишье, окраской и плот- ностью напоминающем свет, пропущенный сквозь цветное стекло. Скоро пора будет сказать Теперь скоро. Скоро "Мне тогда было восемь лет, - думает он. - Шел дождь". Ему кажется, что он и сейчас слышит запах дождя, ок- тябрьской земли в ее печальной сырости и сундука, зевнувшего затхло, когда он поднял крышку. Затем - аккуратно сложенный сюртук. Сначала он не понимал, что это - с такой силой всколыхнулось воспоминание о руках покойной матери, трогавших эту ткань. Затем сюртук развернулся, медленно обвисая. Ему, ребенку, он показался немыслимо огромным, сшитым на вели- кана; словно самому сукну сообщились свойства исполинских и героических теней, маячивших среди дыма, грома и порванных знамен, которые завладели его сном и явью. Сюртук был почти неузнаваем из-за заплат. Заплаты кожаные, грубо на- шитые мужчиной, заплаты из конфедератского серого сукна, выгоревшего до цвета прошлогодних листьев, и одна, от которой захолонуло сердце: синяя, темно-синяя - из мундира Соединенных Штатов. При виде этой заплаты, не- мого и безымянного лоскута, мальчик, рожденный осенью материнской и от- цовской жизни, ребенок, чей организм уже нуждался в неусыпной заботе швейцарских часов, тихо ликовал и ужасался, а потом хворал. Вечером, за ужином, он не мог есть. Его отец, которому уже было под шестьдесят, поднимал голову и, встретив взгляд сына, видел в нем благо- говение, ужас и чтото еще. Тогда он говорил: "Что с тобой стряслось?" А ребенок не мог ответить, не мог говорить, глядел на отца, и на детском его лице было такое выражение, как будто он глядит в преисподнюю. Ночью он не мог уснуть. Оцепенелый, лежал он в своей темной постели и даже не дрожал, а его единственный живой родственник, отец, с которым мальчика разделяло такое расстояние во времени, что его нельзя было измерить даже десятилетиями, - такое, что оно лишило их даже внешнего сходства, - спал, отгороженный от него стенами, полами, потолками. На другой день ребенок снова мучился кишечными спазмами. Но он не говорил, в чем дело, - даже негритянке, которая вела хозяйство и была ему и матерью и нянькой. Постепенно силы к нему возвращались. И тогда он опять пробирал- ся на чердак, открывал сундук, вынимал отцовскую одежду, и с ужасом и ликованием, со сладкой жутью трогая синюю заплату, спрашивал себя, убил ли отец того, из чьего мундира вырезана синяя заплата, и, еще больше ужасаясь, думал, до чего сильны и постоянны в нем жажда и боязнь узнать это. Однако на следующий же день, узнав, что отец поехал навестить одно- го из своих деревенских пациентов и едва ли вернется засветло, он шел на кухню и говорил негритянке: "Расскажи мне опять про деда. Сколько он убил северян?" И про это он слушал без страха. И даже без ликования: с гордостью. Для сына же своего этот дед был бельмом на глазу. Сын ни за что бы так не сказал и не подумал; ни тому, ни другому и в голову не пришло бы пожелать себе другого отца или другого сына. Отношения у них были ров- ные: с сыновней стороны - бесстрастная, сухая, механическая почти- тельность, с отцовской - живой, открытый, грубовато-добродушный юмор, которому скорей недоставало остроумия, чем последовательности. Жизнь в их двухэтажном городском доме текла мирно, хотя в один прекрасный день сын раз и навсегда отказался есть пищу, приготовленную рабыней, которая растила его с пеленок. К неописуемому возмущению негритянки, он сам стряпал на кухне, сам подавал себе на стол и ел, сидя напротив отца, ко- торый неукоснительно и церемонно поднимал за его здоровье стакан куку- рузного виски: сын и виски в рот не брал, ни разу в жизни не притронул- ся. В день свадьбы сына отец уступил ему дом. Когда молодожены приехали, он уже стоял на крыльце с ключами от дома. Он был в плаще и шляпе. Рядом лежали его вещи, а позади стояли двое его рабов: стряпуха-негритянка и его "малый", человек старше его годами и без единого волоса на голове, стряпухин муж. Отец не был плантатором; он был юристом, обучившись юриспруденции примерно так, как потом сын - медицине: "навалясь да черту помолясь", по его выражению. Он уже купил себе домик в двух милях от го- рода, у крыльца его дожидались дрожки, запряженные в одномастную пару, и пока его сын и сноха, которую он видел в первый раз, шли от ворот к до- му, он стоял на крыльце, расставив ноги и сдвинув на затылок шляпу - крепкий, грубоватый, красноносый мужчина с усами разбойничьего атамана. Он наклонился и поцеловал сноху, дохнув табаком и виски. - По-моему, вы будете подходящей женой, - сказал он. Взгляд у него был дерзкий, но добрый. - Да и нужно-то нашему благочестивцу немного - лишь бы альтом умела петь пресвитерианские гимны, которые сам Господь на музыку не положит. Он уехал на украшенных кистями дрожках вместе со своим имуществом - одеждой, большой оплетенной бутылью, рабами. Рабыня-стряпуха не осталась даже, чтобы приготовить новобрачным первый обед. Ее не предлагали в по- мощь - и от нее не отказывались. Отец при жизни в этом доме больше не появился. Ему были бы рады. И он и сын это понимали, хотя никогда не об- суждали вслух. А сноха - дочь благовоспитанных и многодетных родителей, которые не преуспели в жизни, а в церкви, видимо, нашли замену тому, че- го не хватало на столе, - любила его и опасливо, втихомолку им восхища- лась: его ухарством, его грубоватой бесхитростной приверженностью нехит- рым законам чести. Однако слухи о его проделках до них доходили: о том, как на другое лето после переезда за город он вмешался в затянувшееся радение, устроенное в соседней роще, и превратил его в неделю люби- тельских конноспортивных состязаний, между тем как тощие и неистовые де- ревенские проповедники перед редеющей паствой призывали с сельского ам- вона проклятья на отпетую голову. Почему он не навещает сына и сноху, он объяснил как будто бы откровенно: "Вам будет скучно со мной, мне будет скучно с вами. И кто его знает - не ровен час, соблазнит меня парень. Соблазнит старика - раем". Но причина была другая. Сын знал, что другая; хотя он первым восстал бы против такого поклепа, если бы услышал его из чужих уст, сам-то он знал, что у старика есть и чуткость и щепе- тильность. Сын стал аболиционистом чуть ли не раньше, чем настроения эти, облек- шись в слово, просочились с Севера. Впрочем, узнав, что республиканцы придумали для этого название, он стал называть себя совсем по-другому, ни на йоту не изменив при этом своих убеждений и повадок. Хотя ему еще не исполнилось тридцати, он отличался спартанской, не по годам, умерен- ностью, как это часто бывает с отпрысками не слишком привередливых дан- ников Случая и бутылки. Поэтому, может быть, он и ребенка завел только после войны, с которой вернулся другим человеком, "проветрившись", как сказал бы его покойный отец, от своей святости. Хотя за эти четыре года он ни разу не выстрелил из ружья, служба его не ограничивалась молитвами и проповедями перед войском по воскресным утрам. Когда он вернулся домой и, оправившись после ранения, стал практиковать как хирург и фармацевт, он делал лишь то, в чем напрактиковался на телах равно друзей и врагов, помогая врачам на фронте. Из всех поступков сына этот, пожалуй, отец одобрил бы больше всего: что сын обучился профессии на теле захватчика и разорителя родной земли. "Но святость - неподходящее для него слово, - думает, в свою очередь, сын сына, сидя у темного окна, за которым смолкли трубы и мир парит в зеленом затишье. - Дед первым бы ополчился на того, кто охарактеризовал бы отца таким словом". Нет, это был своего рода возврат к тем суровым и не таким уж давним и забытым временам, когда человек в этой стране не настолько располагал собой и временем, чтобы расточать их зря, а ту ма- лость, которой располагал, должен был защищать и охранять не только от природы, но и от людей, рассчитывая лишь на собственную стойкость и зная, что не будет вознагражден за нее, - по крайней мере, при своей жизни, - покоем и досугом. Вот откуда шло у него осуждение рабства и собственного отца, кощунника и здоровяка. А то, что в войне за идею он деятельно участвовал на стороне людей, чьи принципы были противны его принципам, и не видел, не мог увидеть тут никакого противоречия, ясно показывало, что в нем совмещались два отдельных и цельных человека, один из которых жил по ясным законам - в мире, где не было места действитель- ности. Но другая его часть, жившая в действительном мире, здравствовала не хуже других и даже лучше многих. Он жил по своим принципам в мирное вре- мя, и когда началась война, не расстался с ними, жил по ним и там; когда надо было совершать богослужение мирным воскресным днем в тихой роще, он совершал его, ничем особенным не вооруженный, кроме собственной воли, убеждений и того, чему он научился по ходу дела; когда надо было спасать из-под обстрела раненых и лечить их без нужных инструментов, он спасал и лечил, опять-таки ничем не вооруженный, кроме собственной силы, смелости и того, чему он научился по ходу дела. А когда война была проиграна и другие вернулись домой, упрямо оборотив взор на то, что отказывались признать погибшим, он смотрел вперед и пытался извлечь из поражения хоть что-нибудь, применяя на практике вынесенный из него опыт. Он стал вра- чом. Одним из первых его пациентов была жена. Возможно, он спас ей жизнь. По крайней мере - дал возможность произвести на свет новую, хотя, когда родился сын, ей было за сорок, а ему - пятьдесят. Сын этот вырос и возмужал среди призраков и бок о бок с духом. Призраками были его отец, его мать и старая негритянка. Отец, который был священником без церкви и солдатом без врага, после поражения объеди- нил то и другое и стал врачом, хирургом. Как будто те самые холодные и непоколебимые устои, которые позволили ему, так сказать, с честью про- держаться между порохом и елеем, не были подорваны и опрокинуты, а об- леклись мудростью. Словно в орудийном дыму, как в видении, ему откры- лось, что наложение рук надо понимать буквально. Словно в проповеди Христа ему открылось вдруг, что тот, у кого лишь дух нуждается в исцеле- нии, немногого стоит, не заслуживает спасения. Это был один призрак. Вторым была мать, чей образ в его воспоминаниях, с начала и до конца - истаявшее лицо, огромные глаза, россыпь темных волос на подушке, и голу- бые неподвижные, похожие на мощи руки. Если бы в день ее смерти ему ска- зали, что он ее видел не только лежачей, он бы не поверил. Позже он вспоминал и другое - он вспоминал, как она ходила по дому, занималась хозяйством. Но в восемь, в девять и в десять лет она представлялась ему безногой - с истаявшим лицом и глазами, которые с каждым днем станови- лись все больше и больше, словно готовясь охватить все видимое, все жи- вое одним ужасающим взглядом, полным страдания, безысходности и пред- чувствия смер

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору