Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
кости, с четким разделением на
стрелков и мишени. Мишени созданы для того. чтобы в них били, а не для того,
чтобы палить по стрелкам. Дело ведь не во мне. И не в Элиэйзере Нанносе. И
не в Магнусте. Есть силы побольше воли одного человека. Или целого
поколения. Реки не текут вспять. И, вырвавшись из тишины и отчужденности, в
которые он вверг меня, проклятый еврюга, продравшись на свободу ресторанного
гама, в живой сегодняшний мир сорящих, чавкающих, бормочущих вокруг нас
людей, я сказал почти спокойно: -- Вы, уважаемый мой зятек, дорогой мой
Магнуст Теодорович, хотите повернуть время назад. А это невозможно. -- Да,
-- кивнул он, внимательно рассматривая слоистые синие завитки дыма от
сигареты. -- Если воспринимать время, как поток, как реку... Этот еврейский
потрох читал мои мысли. -- Безусловно, удобная философия, -- сказал он
лениво. -- Тем более что для вас время не просто текущая вода, а подземная
река Лета. Попил из нее -- и навсегда забыл прошлое... -- Ну, конечно, песня
знакомая: мы, мол, дикие, мы -- Иваны, не помнящие родства... Одни вы все
помните! -- Да, стараемся. И помним... -- Как же, помните! У вас не время, а
немецко-еврейская арифметика: партицип цвай минус футурм айнс равняется
презенз! Магнуст усмехнулся: -- Может быть. Только не минус, а плюс. Наше
время -- это океан, в котором прошлое, будущее и настоящее слиты воедино. Мы
ощущаем страх дедов и боль внуков. -- Вот и хорошо! -- обрадовался я. --
Женишься, даст Бог, на Майке, может, через внуков и мою боль, мои страдания
поймешь. Он покачал головой твердо, неумолимо: -- Право на страдание надо
заслужить. -- А я, выходит, не имею права на страдание? Мне, по вашему
еврейскому прейскуранту, боль и мука не полагаются? Он долго смотрел на
меня, будто торгаш в подсобке, прикидывающий -- можно выдать дефицитные
деликатесы или отпустить их более заслуженному товарищу. И недотянул я,
видно, малость. ЧЧ Вы просто не знаете, что такое страдание... -- Да где уж
нам, с суконным рылом в вашем калашном ряду мацы купить! Это ведь только вы,
избранный народ, всю мировую боль выстрадали! -- Выстрадали, -- согласился
он серьезно. -- Вот, ядрить тебя в душу, все-таки удивительные вы людишки --
~ евреи! Мировая боль! А другие что, не страдают? Или боли не чуют? Или
просто вам на других плевать? А? Не-ет, вся наша мировая боль в том, что
если еврея в Сморгони грыжа давит, то ему кажется, будто мир рухнул.
Всемирное нахальство в вас, а не мировое страдание! Он не разозлился, не
заорал, а только опустил голову, долго молчал, и, когда снова взглянул мне в
лицо, в глазах его стыла тоска. -- Я сказал вам: вы не знаете, что такое
страдание. И что такое время. И не знаете, что страдание -- это память о
времени. Страдание так же едино, как время -- вчерашнее, сегодняшнее и
предчувствие завтрашнего. Так ощущал время Элиэйзер Наннос, которого вы
убили... Не убивал я его! АУДИ. ВИДЕ, СИЛЕ Я метался, бился, рвался из его
рук, пытаясь вынырнуть на поверхность дня сегодняшнего, вернуться в надежный
мир настоящего, глотнуть родниково-чистый смрад ресторанного зала, а он,
подлюга, еврейское отродье, крапивное семя, заталкивал меня снова в
безвоздушность воспоминаний, волок меня в глубину исчезнувшего прошлого,
топил в стылой воде океана времени, где ждали меня их муки вчерашние, боль
сегодняшняя и отмщение завтрашнее. Я сопротивлялся. Я не хотел. Я не хотел.
Я не хочу! Не хочу и не могу! Я не могу отвечать за всех! -- Нанноса убил
Лютостанский... Лютостанский. Владислав Ипполитович. Откуда ты взялся,
гнойный полячишка? Двадцать лет назад ты исчез в закоулках моей памяти,
сгинул, растворился в джунглях моих нейронов. На необитаемом острове моего
бушующего мира ты должен был умереть от истощения небытия, истаять от
непереносимой жажды забвения. А ты, оказывается, жил там целехонький,
одинокий и невредимый, как Робинзон Крузо. И выскочил из серой тьмы
беспамятства так же внезапно, как появился когда-то у меня в кабинете. Тебя
привел Минька Рюмин. И сказал мне приказно: -- Надо человека использовать.
Большого ума и грамотности товарищ... У товарища большого ума и грамотности
не было возраста -- то ли года двадцать три, то ли лет пятьдесят семь.
Бесплотный, длинный, белый, как ботва проросшего в темноте картофеля. На
пальцах у него был маникюр, щеки слегка припудрены. И водянистые глаза,
сияющие влюбленностью в Миньку. И в меня. Несоразмерно большие светлые
глаза, излишне, ненужно огромные на таком незначительном лице -- как у
саранчи. Минька многозначительно усмехнулся и ушел. Я знал естественную
потребность Миньки Рюмина Чкак и всех ничтожеств -- собирать вокруг себя
всякую шваль и погань и, протежируя им, возвышаться в их почитании и
благодарности. И потому не допускал я их к своим делам на пушечный выстрел.
И собрался с порога завернуть его находку. Аз грешен. И я не всеведущ.
Ошибся я в Лютостанском. Не оценил с первого взгляда удивительного
Владислава Ипполитовича. Он действительно был находкой, настоящей. -- Ты
откуда взялся, большого ума товарищ? -- спросил я, без интереса рассматривая
этого поношенного, выстиранного и после химчистки отглаженного старшего
лейтенанта. -- Из бюро пропусков, Павел Егорович, -- с костяным хрус- том,
но очень быстро распрямился он. -- Из бюро пропусков? -- удивился я. -- А
что ты там делаешь? -- Видите ли, Павел Егорович, бюро пропусков находится в
ведении Канцелярии Главного управления кадров, так сказать, подразделение
товарища Свинилупова, заместителя министра... -- Что ты мне всю эту херню
несешь! -- возмутился я. -- Без тебя знаю, кто находится в ведении
замминистра Свинилупова. Короче! -- Извините, пожалуйста, Павел Егорович,
это я от волнения, от желания все лучше объяснить. Мне же у вас работать...
Ч Ну, это мы еще посмотрим, насчет работы. И как же ты свой ум и грамотность
в бюро пропусков проявил? -- Простите за нескромность, но считается, что у
меня лучший почерк в министерстве. Некоторые говорят -- что во всем
Советском Союзе. Я выписываю удостоверения работникам Центрального аппарата.
Извольте взглянуть на свою книжечку -- убедитесь, пожалуйста, сами... Полный
идиотизм! Я и не думал никогда, что где-то сидит вот эдакий червь для
подобного дела. Но из любопытства выта- щил из кармана свою сафьяновую
вишневого цвета ксиву с золотым гербом и тиснением лМГБ СССР". Внутри, на
розовато-алой гербовой бумаге, залитой пластмассовой пленкой, -- моя
фотография и неправдоподобно правильными буквами, удивительно ровными,
округло-плавными, текучими, записано: лПодполковник Хваткин Павел Егорович
состоит в должности старшего оперуполномоченного по особо важным
поручениям". И ниже: лВладельцу удостоверения разрешается ношение и
применение огнестрельного оружия. МИНИСТР ГОСУДАРСТВЕННОЙ БЕЗОПАСНОСТИ СССР
ГЕНЕРАЛ-ПОЛКОВНИК... " И размашистая подпись малограмотного весельчака
Виктор Семеныча -- лАба-к-у-м-о-в". ЧЧ Ну, и что ты у меня собираешься
переписывать своим замечательным почерком? -- спросил я. -- Что прикажете,
но дело не в этом... -- Лютостанский сделал паузу, глубоко вздохнул, и его
выпирающие на лоб водянистые глаза загорелись фанатическим радостным светом.
-- Я все знаю про евреев? -- == В каком смысле? -- спросил я осторожно,
соображая, что Минька уже объяснил этому ненормальному, чем я сейчас
занимаюсь. -- Во всех смыслах! -- горячо сказал Лютостанский. -- Я про них
все знаю. Историю их грязную, религию их ненавистническую, нравы их злобные,
обычаи людоедские, традиции проклятые, характер их ядовитый и планы
зловещие... Я недоверчиво засмеялся, а он бросился ко мне, руки в мольбе
протянул, лицо его тряслось, а глаза полыхали: -- Павел Егорович! Товарищ
подполковник! Дорогой вы мои! Вы мне только поверьте! И в работе посмотрите!
Убедитесь тогда сами, чего я стою! Я ведь тут, в кабинете, жить буду! Нет у
меня семьи, детей нет -- отвлекаться не на что! Всего себя делу отдам,
только поверьте мне... Я видел, что если откажу, с ним случится настоящая
истерика. Давно уже я в нашей Конторе таких искренних энтузиастов не
встречал. -- А чем тебе так евреи досадили? -- полюбопытствовал я. -- Мне?
Мне лично? -- Да, тебе лично. -- А вам, Павел Егорович? А всему русскому
народу? А всечеловеческому миру? Они же погибели нашей хотят, царство
иудейское всемирное мечтают установить! Сперма дьявола, впрыснутая в лоно
людское! Мы, большевики, конечно, люди неверующие, но ведь то, что они
Христа распяли, -- это же факт! Сатанинская порода, всем людям на земле
чужая... Он меня убедил. Он мне показался. Я оставил его у себя. Он мне
понадобится сейчас, а главная роль, которую я ему определил, должна быть
исполнена в будущем. Я дал ему ответственную, высокую самоотверженную роль
невозвращающегося кочегара. Кочегара, который в упоении топки котлов
останется внизу. Вместо меня. Когда я замечу, что смена вахты близка и мне
надо подниматься наверх. Лютостанский остался. И все, что обещал мне,
выполнил. Адское пламя, бушевавшее в его груди, он, не расплескав ни капли,
вложил в дело. Он был или педик, или импотент -- во всяком случае, я ни разу
не слышал, чтобы он даже по телефону разговаривал с бабой. Не знаю, когда и
где он отдыхал: всегда его можно было застать в Конторе. Три страсти владели
его сумрачной ду- шой -- ненависть к евреям, почтение к каллиграфии и любовь
к цветам. И все три страсти он удовлетворял на работе. Выделенный ему
кабинет был полон цветов: круглый год в нем дымились гроздья флоксов,
наливались фиолетом сочные купы сирени и рдели нежнейшие полураскрытые
бутоны роз. Он дарил- свои цветы мне, но я их выкидывал. А Лютостанский
делал снова. Его цветы были из бумаги. Из разноцветных листиков бумаги
писчей, чертежной, бархатной, папиросной. С удивительными бы- стротой и
ловкостью, безупречно точно он вырезал лепестки, на- саживал на проволочки,
подклеивал, подкрашивал акварельной красочкой, складывал букеты,
поразительно похожие на живые. Особенно охотно он занимался этим во время
допросов. А может быть, другого времени у него не оставалось. Задаст вопрос,
а сам ножницами быстро-быстро цыкает, на сложном изгибе лепестка от усердия
губу прикусываег, дождется ответа надлежащего, и своим художественным
букворисовальным почерком запишет в протокол. А вопросы все продуманные,
ловкие, изощренные, с капканами, ловушками и силками, с яростным желанием
затолкать ответчика в яму не грубым пинком, а красиво, художественно
погружая его в муку, во тьму. ... Цветы, портрет Берии в маршальской форме
на стене и собственноручно изготовленный нечеловечески красивыми буквами
транспарантик над столом: лУ НАСТОЯЩЕГО ЧЕКИСТА ДОЛЖНЫ БЫТЬ ХОЛОДНАЯ ГОЛОВА.
ГОРЯЧЕЕ СЕРДЦЕ И ЧИСТЫЕ РУКИ Ф. Э. ДЗЕРЖИНСКИЙ". И всегда он толокся среди
сотрудников -- вежливый, услужливый, доброжелательный. Весь отдел был ему
сколько-нибудь должен: все занимали у него деньги, потому что зарплату ему
было тратить не на что. И некогда. А еще он был шутник. Не весельчак, а
прибаутчик. Он знал массу поговорок, и очень скоро после его прихода мы все
стали пользоваться накопленной им народной мудростью, его бесчисленными
пословицами и присловьями -- несколько однообраз- ными, но смешными и
верными. Еще при первой встрече он мне сказал: Ч- Нет веры евреям. Даже
коммунистов-евреев мы должны рассматривать вроде выкрестов. А жид крещеный,
что конь леченый, что вор прощеный, что недруг замиренный... И повторял без
устали: -- На всякого мирянина -- двадцать два жидовина! Грозил строго
пальцем бывшему знаменитому педагогу, а ныне вредителю Гусятинеру: -- Не
касайтесь, черти, к дворянам, а жиды -- к самарянам... Сочувственно качал
головой, глядя на умирающего от голода генерала Исаака Франкфурта: -- Жид,
как свинья. -- и от сытости стонет. Стыдил. совестил консула в Сан-Франциско
Альтмана, завербованного японской разведкой. -- Жид, как воробей, -- где
сел, там и поел... Мордовал свирепо уполномоченного по Новосибирской области
полковника госбезопасности Берензона, приговаривал яростно: -- Жид, как ржа,
-- и железо прогрызет! А я, проходя по кабинетам, все чаще слышал, как наши
следователи и оперы орали на своих клиентов: -- Гони жида голодом, не
поможет Ч- молотом! Ч- Жид в деле -- как пиявка на теле. -- Жид да поляк --
чертов кулак... Ч- Жид, как пес, -- от жадности собственных блох сожрет! И
Минька Рюмин, тыча мясницкий крутой кулак в нюх обезумевшему от ужаса
академику медицины Моисею Когану, шипел: -- Правду народ наш говорит: жид от
счастья скачет, значит, мужик плачет... А Виктор Семеныч наш, незабвенной
памяти министр и руководитель, эпически заметил: -- Не мы придумали Ч- люди
веками в душе выносили: жиду, как зверю, -- ~ нет веры... И Лаврентий
Павлович Берия, наш генеральный шеф и предстоятель перед лицом Пахановым, на
установочном совещании сформулировал задачу окончательно: -- Товарищ Сталин
рассказал мнэ вчера, что еще в молодости, в ссылке, говорили ему нэ один раз
простые люди мудрость отцов: нэт рибы бэз кости, а еврэя бэз злости... Я
сразу догадался, что это Лютостанский еще в начале века, в туруханской
ссылке, поведал Великому Пахану мудрость отцов. И оценил его в полной мере
-- насколько можно оценить такого воистину бесценного сотрудника. Делу
радикального решения еврейского вопроса он был предан беззаветно: без Завета
Ветхого, без Завета Нового, без всей этой псевдомилосердной, как бы
добренькой чепухи. Минька Рюмин, я и Лютостапский превратились в мощное все-
сильное триединство, где я был холодной головой, Лютостанский -- пламенным
сердцем, а Минька -- могучими чистыми руками. И дела я теперь вел только
вместе с Лютостанским. Где уж мне было записать протокол допроса таким
неповторимо красивым почерком! Можно сказать, лучшим во всем министерстве
или даже во всей стране! И подписью своей я старался не снижать, не портить
художественного впечатления от этих замечательных документов, где кошмар и
ужас содеянных изменниками злодеяний фиксировался навек букворисональным
способом. Чего мне было соваться со своей куриной подписью в эти скрижали
законного возмездия, в священные манускрипты разразившейся наконец над
нечестивыми головами грозы справедливости. И Лютостанский был счастлив, что
благодаря моей скромности начальству заметнее его усердие. И Минька был
доволен, что я не пру на первые роли, не суюсь поперед батьки в пекло
честолюбия, в ласкающий жар удовлетворенного тщеславия. Я представил
Лютостанского к внеочередному производству в специальном воинском звании и
вызвал к себе с докладом оперуполномоченного Аркадия Мерзона. АУДИ, ВИДЕ,
СИЛЕ. Темное лицо Магнуста маячило перед глазами, двоилось, пухло и
вырастало в гигантское -- под самый потолок кабака -- облако, накрывало
мглой, заворачивало в черноту, крутило меня, безвольного и слабого. Еда на
столе почти не тронута. И мясо филейное с грибами остыло, ссохлось. И
мороженое растаяло. А бутылка -- почти пустая. Оглоушил я ее, гуляя далеко
отсюда, с вернувшимся после долгой отлучки Владиславом Ипполитовичем. Все
качается, плывет передо мной. Головокружение. Кружение головы. Кажущееся
вращение в разных плоскостях. Кажущее- ся. Вот именно -- не на самом деле, а
кажущееся. Как кажется мне сидящий напротив, не существующий на самом деле
Магнуст. Как кажется мне мое прошлое, которого не было. Все выдумал.
Кружение головы. А у меня и не голова больше ЧХ это только кажется. У меня
теперь -- головогрудь. Острая головная боль в груди. Сверлящее пронзительное
вращение в головогруди. Нет силы, твердости в ногах -- встать и уйти. Эх-ма,
ребята, мы не так злые, как глупые Чголовоногие. Наклонилось, приблизилось
ко мне сизое облако лица несуществующего Магнуста и сказало мне увещевающе:
-- Лютостанский был вашим подчиненным и убить Нанноса без вашего согласия не
мог... -- Мог, -- ответил я вяло. -- Он тогда уже многое мог... Засмеялся
зло кажущийся мне Магнуст и сказал тихо: Я предлагаю вам рассказать правду.
Я не могу и не хочу жечь вам лицо зажигалкой, как Лютостанский сжег бороду
Элиэйзеру Нанносу. Но у меня есть средства заставить вас говорить правду...
И сразу же из облака дохнуло на меня, остро потянуло из прошлого вонью
паленых волос и подгорающего мяса, мелькнуло в разрыве серой пелены
горбоносое лицо. Голубые глаза блаженного, истекавшие крупными каплями слез.
Нелепость плачущих стариков... -- Какие же это, интересно знать, есть у вас
средства? -- спросил я громко и неожиданно для себя икнул. И качнулся сильно
на стуле. А жидюка зловредный мне ответил: -- Свидетельские показания против
вас, данные Аркадием Мерзоном. -- И где же он вам их дал? В нарсуде
Фрунзенского района? -- Нет. Он дал их под присягой в Государственной
прокуратуре в Иерусалиме. -- Мерзоон? В Иерусалиме? Ч- Да, Мерзон. В
Иерусалиме. Ваши компетентные органы разрешили ему эмиграцию в Израиль и
обещали молчать о его прошлом в обмен на определенные поручения... -- Ай да
Мерзон! И вы его раскололи? -- == подкинул я Магнусту петелечку. Он спокойно
пожал плечами: -- Я в израильской прокуратуре не служу и лколоть" Мерзона не
мог. -- А где ж вы служите -- в МОССАДе? Или в лШин-бет"? Он не спеша
закурил, посмотрел на меня из-под приподнятой брови и хладнокровно отрезал:
-- Я не служу ни в МОССАДе, ни в лШин-бет". Когда надо будет -- я вам
сообщу, где я работаю. Или вы догадаетесь сами. -- Воля ваша, -- развел я
руками. Если он из ЦРУ или из армейской разведки, я за одну только
самовольную встречу с ним сгорел дотла. Нет, другого выхода не существует,
единственный МОДУС ОПЕРАНДИ -- Ковшук с его кухонным тесаком. И присохнет
тогда дело, как-нибудь это все рассосется. Ведь рассосался же однажды тумор
у меня в груди! И спросил с настоящим интересом: -- А что с Мерзоном-то
произошло? -- С Мсрзоном? Он прожил очень тихо несколько месяцев, потом
пришел в прокуратуру и рассказал все, что знал. Вернулся домой и повесился.
Я покачал сочувственно головой и расхохотался: -- И вы грозитесь мне
показаниями не просто эмигранта, а покойника? Дохляка? Самоубийцы? Его же
свидетельствам -- хрен цена? А Магнуст одобрительно дотронулся до моего
плеча, улыбнулся: -- Превосходно! В наших переговорах наметился серьезный
сдвиг. Вы уже воспринимаете меня как суд. Это хорошо. Но -- рано. По всем
человеческим законам один человек никого судить не может. -- Тогда чего же
ты хочешь? -- в ярости выкрикнул я. -- Правды. Как вы убили Ншшоса... АУДИ,
ВИДЕ, СИЛЕ. ... вызвал с докладом оперуполномоченного Аркадия Мерзона...
Пикантная подробность ситуации заключалась в том, что в центральном аппарате
Конторы и на местах еще служили много евреев. Ох уж эта еврейская страсть к
полицейской работе! Со времен первого русского обер-полицмейстера, которым
был еврей Дивьер, они хотят надзирать за правопорядком и нравственно- стью
российского населения. А уж при советской власти они слетелись в Контору,
как воронье на падаль. Уж очень эта работа пришлась им по сердцу,
национальный характер раскрылся в полной мере. Ну и, конечно, сладко небось
было вчерашнему вшивому пейсатому парии сменить заплатанный лапсердак на
габардиновую гимнастерку с кожаной ловкой портупеей, скрипящие хромовые