Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Астафьев Виктор. Затеси -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  -
атная княгиня, но для этого надо проходить день, может, и не один. Для того же, чтоб так долго и много ходить -- ведь мы осмотрели лишь частицу старого кладбища, -- надо иметь здоровые ноги. -- Ладно, -- согласился я со вздохом. Понимая, что сердце моего спутника болит о Петрухе -- сыне и жене, в машине оставшихся, сказал ему, чтоб он сбегал, попроведал их и, если терпимо, мы еще побудем на кладбище. Если же Петруха совсем расхворался, тогда надо будет возвращаться в Париж. Кирилл стриганул по аллее в сторону ворот кладбища. Я присел на первую попавшуюся скамейку и дал покой своим худым, с детства простуженным ногам. Покоя, который всегда присутствует в сердце человека, посетившего кладбище, не было. Тихая боль угнетала его, было жаль всех живых и мертвых, хотелось заплакать просто так, "для себя" -- душа жаждала облегчения. Но ни слез, ни облегчения Бог не посылал, стало быть, так надо -- мучиться мне за всех за нас, терпеть телесную и всякую иную боль. Была вторая половина октября -- по французской погоде это выйдет половина нашего сибирского сентября, разгар российского бабьего лета. Именно разгар, когда горы за Енисеем бездымно и ало горят, обагренные осинниками, желтопенной листвой берез, стекает осень по всем распадкам и речкам, клубится по извилинам ущелий солнцезарный лист кустарников и только-только тронуло в горах нежным увяданием хвою на лиственницах. До больших холодов будет алеть лиственница в голом лесу, млея от своей уединенной таежной красоты, и последнюю, неслышную опадь лиственницы уронят к своему подножию уже на снег. До зимних заметей стоять будут гордые, высокие деревья в закатно догорающей сердцевине хвойного кружева. И здесь, на чужой сторонушке, реяла листом русская осень. Желто было от листа березового, плавно и осторожно опадающего. Ярко, пламенно, раскаленно было на дорожках от листа кленового и ясеневого. На присыпанных сухих аллейках, слоем смешанное, стелилось осеннее пестрое диво. В оградках могил и на надгробьях тоже было нарядно. На оградке, почти глухо забранной легкой алебастровой или каменной стенкой, против которой я сидел, лист лежал пластами, увядая, горько и пряно пахнул он родной российской или сибирской тайгою. Это оттого, что вокруг росли сплошные березы и ели, уже взрослые, но отчего-то грустные, и хотя ветру не было, светило неназойливое солнце, катился и катился лист с чуть слышным, как и всюду на земле, печальным шорохом, устилая ограду, в центре которой из плиток, похожих на мраморные, может из крошки мрамора, было сооружено что-то отдаленно похожее на одну из кремлевских башенок. По ребрам и стокам башенки игрушечно и любовно налеплены гладкие камешки. И еще там были нехитрые, вроде бы игрушечные вензеля из тех же камешков -- кто-то пытался прикрыть бедность захоронения, облагородить последний приют русских людей. Я догадался, что передо мною и есть братская могила участников Сопротивления, о которых сказывал Кирилл. С пробуждающимся интересом смотрел на карточки, читал даты рождения и смерти покойных, начав озревать их от самого угла, с краю -- торопиться-то мне было некуда. Родились русские эти люди все в разное время, большей частью уже здесь, во Франции, но умерли или, как писано на мраморных плитках -- "казнены в 1941-- 45 годах". Так я скользил глазами по табличкам и наконец уперся взглядом в ту, что была прямо против меня: с фотографии, чуть больше нашей паспортной, смотрела на меня открыто и прямо красавица, причесанная по-русски -- гладко, на пробор. Глаза ее были доверительно, даже удивленно распахнуты, приоткрытый рот как бы вопрошал: "Ну, узнаешь?" Я, конечно же, сразу узнал ее, и сердце во мне, как и полагается в такую торжественную минуту, дрогнуло, куда-то покатилось так быстро, что меня маленько и шатнуло даже со скамьи. Я уже говорил, что видел, встречал ее фотографии, но все они были слишком "французисты". Косметика, наигранная поза, поворот головы, затемненный, где и томный взгляд придавали чужеземный ей вид, имя, и вовсе чужестранное, как-то уж сильно отдаляло ее от людей, привыкших по-тюремному бранно обращаться друг к другу. Именем Вики могли у нас назвать разве что комнатную собачонку. Но на этой карточке жила девушка, похожая на всех песенных русских красавиц, с которых русский художник Венецианов срисовывал единый дивный портрет с вилками сочной капусты под мышками. На мраморной табличке величиной с тетрадный листок было писано: "Вера Аполлоновна Оболенская, урожденная Макарова" и далее год рождения и казни -- все-все это и, прежде всего, маленькая фотка совпадали с тем, что было снято в кино, написано в книгах, и сама оградка с окружением русских фамилий, русских лиц, с этим почти игрушечным подобием российской святыни, этой бедной приплюснутой башенки Кремля, которую большинство из покоящихся здесь видели лишь в тоскливых снах, в горьких мечтаниях да на страничках старых книг, затасканных в чемоданах и солдатских мешках, но всегда готовых пострадать за Отечество свое. Умерли русские люди, умерли за нее, за далекую Россию, вместе с пресветлой княгиней Верой. На мраморной плитке и на карточке княгини легла сыпь от пыли или от сыпких капель дождя. Я ладонью отирал пластинку, как бы издолбленную птичьими клювами, неосознанно надеясь, что она через руку мою в глубокой земле почувствует тепло своей российской земли, такой далекой, такой недосягаемой и единственной. Вспомнил как что-то совсем необязательное к этому тихому месту, осененному добрым солнцем и заботливо укрываемому перед холодами листом, имеющее отдаленное отношение -- из нашей людской суеты, из честолюбия, из дешевого греховодного откупа, называемого благодарной памятью. Посмертно награждена орденом Почетного легиона, военным крестом и медалью участников Сопротивления и... орденом Отечественной войны -- это уж как всегда у нас -- с большим опозданием -- аж в 1965 году! -- равнодушно, в порядке начавшейся кампании всемилостивейшего российского прощения и отмечания заслуг. А княгинюшка того списка не читала и орденов не видела, да и не за них она умерла, не за них на небо улетела. Читал я позднее, что была Вера Аполлоновна от природы щедро одарена не только женской красотой, но и редкой памятью, образованностью и тем, что зовется внутренней культурой -- будучи создательницей организации Сопротивле- ния с длинным и причудливым для русского уха названием -- "Организасьон Сивиль Милитэр", -- все она -- явки, телефоны, адреса, подпольные клички, истинные имена -- держала в памяти, в квартире своей хранила секретные документы, копии планов, схемы вражеских оборонительных сооружений -- природа щедра была к ней, Бог несомненно примет ее в Царство Небесное, и пусть ей земля эта будет пухом, а земля-то у нас одна, и жизнь тоже одна. Почаще бы вспоминать нам об этом. Все книжные выдумки, романтические идеалы рушатся перед насильственными смертями -- я много похоронил близких мне людей, двух дочерей похоронил -- горем и слезами отмечен мой горький опыт. И до "принцесс" ли мне, седому и старому, -- просто Бог и время подарили мне красивую мечту. Спасибо им и за это. Беден и убог тот, кто ничего за душой своею не имеет. И за то, что предан человек своей мечте, "идеалу" своему, он вознаграждается счастьем, пусть и таких вот запоздалых, пусть и печальных встреч. А княгинюшка-то, между прочим, еще и с юмором была: несла чемодан с секретными бумагами, ее и заграчь немецкий патруль: "Что у вас в чемодане?" -- "Маленькая бомба, месье". Патруль захохотал и отпустил ее -- значит, было отпущено ей еще жить. Ах ты, ах ты! Что-то все в голову лезет не то. Что-то на свете не так, и сердцу все больно, больно... По хрусткой рыжей крошке раздались шаги. Вернулся Кирилл и сказал, что Петруха ничего, спит, жена успокоилась, так что мы можем еще погулять, посмотреть: -- День-то, день -- чудо! -- А он и не мог быть иным. Кирилл воззрился на меня. -- Бог есть! Кирилл забормотал что-то расплывчатое, модно-интеллек- туальное, мол, да, несомненно в мире и природе присутствуют какие-то силы, возможно, и высшие, но... Я сказал, что я не спрашиваю, я утверждаю, и показал ему фотографию русской княгини Веры Аполлоновны Оболенской. Всю дорогу до самого Парижа мы молчали. Потом "пили чай" по-русски во французской квартире. Кирилл во весь вечер ни разу не упомянул о кладбище Сен-Же-невьев де Буа. О могиле участников Сопротивления тоже не говорил. Но нет-нет и взглядывал он на меня со скрытой значительностью, ровно прикидывал: могла ли чувствовать русская княгиня, знатный человек, героиня Сопротивления такого вот сибирского лаптя с побитыми в походах, порченными застарелой болезнью ногами, далее окопного солдата, так и не выбившегося ни в какие чины? Да еще на таком беспредельном земном расстоянии и пространстве чувствовать? Но вопрос этот задал сам Господь, сам же на него и ответил. Поэты поют Рассказ продавщицы ларька -- Ларек-от мой стоял на песчаной косе, в Бело озеро которая вдается, пляж на ей был летом вселюдной. Зимой ларек запертой. А летом хорошо в ем дело шло. На озере завсегда народу много бывало, и приезжего, и нашего, здешнего. Вот как-то иду я наутро ларек свой отпирать и замечаю, вроде как он боком стоит. Ларек-от башенкой строен был, о две краски, синей и белой крашеный, издаля заметный. И вот вроде пошатнулась башня-то, падат. "Ой, мамочки мои!" -- ахнула я и побежала бегом к своей торговой точке -- не злодеяние ли? Бегу и слышу, с озера песня доносится, дружная такая: "Вот вспыхнуло утро, румянятся воды-ы..." Подбегаю и вижу: в самом деле ларек-то мой нарушен, только не взломан, а подважен. Ларек-от, лавка-то моя, на бревенчатой крестовине строена, и вот два мужика подважили сооружение, камни под крестовины подложили, в киоску поднырнули, чЕ имя надо -- взяли: вино, бутельброды с колбасой да с сыром, два стакана, пачку печенья -- тогда ишшо в нашей торговле товары велись, все необходимое, почитай, из продуктов было. Ну вот, два мужика-злодея, оба хорошо одетые, в модных рубахах, один и с бородкой, другой тощой такой, в чесучевом дорогом пиджаке. Сидят оне на той же ваге, которой ларек подломили, обнявшись, и поют во всю головушку. Я было рот открыла орать на них, на взломщиков-то, а оно мне: "Тиха, женщына, тихаПоэты поют!" "Вы вот у меня счас запоете, голубчики! Счас я милицию вызову..." А оне, не прекращая пенья, тычут в замок, отпирай, мол, действуй. Я отперла, поглядела: товару в меру взято, ничЕ не потревожено, только две еще бутылки с полки свалились и разбились. Поэты мои все поют, и про чеку, и про любовь, и про танкистов на войне. Я стою и думаю, чЕ же мне с имя, со взломщиками-то, делать?! Оне допели песню, приказали мне из ларька выйти, камни из-под крестовины выкатили, вагой заведение мое на место водрузили и говорят: "Торгуй, тетя. И на нас сильно-от не обижайся. Край надо было выпить, за встречу с родиной. А ночь. ЧЕ делать? Вот мы и сообразили, изловчились. Подсчитай, сколько мы урону нанесли, сколько бою сделали?" Я посчитала честь по чести. За потраву и за бой посуды оне мне все выплатили и еще сверху десятку прибросили, за то, говорят, что хороший ты человек. И пошли вдоль озера по бережку, обнявшись, и все поют, поют: "Уймитесь, волнения страсти", -- поют горемышные. Я вот с тех пор поэтов люблю и почитаю. Лехкай оне народ. И не жаднай, может, оттого, что денег у их много. Один-от, который наш-от, белозерскай, уж неживой, говорят, другой-от часто по телевизору выступат, значит, живой ишшо, красиво эдак ручкой машет и говорит, говорит, про всякое говорит, и про Пушкина, и про друзей своих, и про гласность тоже говорит, и про перестройку. Люди слушают его и не подумают, што он ларек мой на Белом озере злодейски зорил. А я гляжу на его в телевизор-от и плачу, плачу. Господи! Старой-то какой сделался! Не пьет, родимай, и не поет, даже стихов своих боле не читат, все про недостатки да про заботы говорит, и об нуждах народных печалится. А я об ем печалюсь... Вот ведь чЕ время делат, вот оно как в умственность человека подвигает. Жалко мне его, ох, как жалко. Да и всех нас жалко -- че-то совсем мы заговорились, загоношились -- ни песен, ни стихов не слыхать, в магазинах шаром покати, ларек мой давно запертый -- нечем торговать сделалось, голым-голо, и подламывать торговые точки незачем -- ничем там не разживешься. Министр и поэт Они никогда не встречались, друг друга не знали -- министр всего нашего культурного союза и провинциальный поэт. Тем не менее неисповедимы пути Господни -- судьбы их однажды пересеклись самым что ни на есть роковым образом. Как звали у министра жену -- я не знаю, у поэта жену звали Настасьей, она работала продавщицей на окраине огромного промышленного города, денег на выпивку мужу не давала, но всячески презирала и поносила его за безделье, за предосудительное поведение, вредное направление в жизни. Народ, однако, любил поэта, особенно народ пролетарского толка, который вместе с поэтом жил в бараке. Поэт одаривал стишками всех, кто жаждал слова, сочинял денно и нощно по любому поводу и без повода, кроме того, он привез с фронта трофейный аккордеон и играл на нем "для себя", так же на свадьбах, именинах и во всякие праздники, как в старые, так и в новые. Кончилось это все худо. Поэт, хотя и был могуч телом, работал в молодости кузнецом, любил показать свой кулачище, декламируя при этом: "Мы кузнецы и дух наш -- молот", однако ж заболел туберкулезом, запустил болезнь, и ему сделали операцию, перерезали горло. Петь под аккордеон поэт уже не мог, но стихи со сцены читал, хотя и с напряжением, хрипло, по читал. Надо заметить, что к званию поэта и к литературе провинциальный сочинитель относился почтительно, может, даже благоговейно, любил говорить: "Мы, писатели", "наша литература", "творческие замыслы". Надевши галстук через голову и бережно хранимый костюм, аккуратно посещал он все писательские собрания, семинары, совещания, обожал аудитории, особенно рабочие. Аудитории его тоже любили потому, что он писал обличительного характера басни и хлесткие эпиграммы. Трудящиеся, крепко поджатые в ту пору насчет критики и всякого там свободомыслия, с радостью узнавали в басенных баранах ближнее начальство, в свиньях торговых работников, в попугаях -- руководителей местной культуры. Поэт, балуясь, сорил поэтическими перлами, сочинял их на ходу в пивнушках, банях, на природе, но перед торжественными датами капитально усаживался за стол, переставал пить и на день 8 Марта, 1 Мая, 7 Ноября, ко Дню Парижской коммуны, Конституции, именинам Сталина, Молотова, к датам гибели пламенных революционеров -- с натугой кропал и печатал в местных газетах стихотворение, когда и подборку стихотворений, лишенных какой-либо мысли и Божьей искры. Набор штампованных трескучих фраз, одышливая духоподъемность, многословный патриотизм, утомительная идейность, но именно этими стихами гордился поэт, именно их он хрипло выкрикивал со сцены. Обладая превосходной памятью, все свои хохмы и басни в трезвом, в пьяном ли виде читал он наизусть, идейные же свои стихи он не мог запомнить, сбивался, выхрипывая их, заглядывал в скомканные бумаги, отыскивая нужную строчку, потел от напряжения и все ловил ручищей в воздухе очки, опадающие с волглых ушей. Между тем со здоровьем у поэта становилось все хуже и хуже. Бойкая торговая жена его все чаще "по блату" сдавала мужа в туберкулезный диспансер, иногда ей удавалось задвинуть его туда аж на полгода. "Тубики" -- так называли себя больные местного заведения -- обживались тут капитально. Занимались ремеслами, ходили на пристань разгружать арбузы, приторговывали на базаре, кое-что по мелочи крали, играли в шахматы и пинг-понг, в городки и беспробудно пьянствовали. Поэту нашему тут было полное раздолье. Работой его не неволили, берегли, как ценный культурный кадр, предоставляя ему все возможности для плодотворного творческого труда. Местные литераторы, жалостливый и чуткий народ, считали своим долгом со всякого гонорара отнести болезному собрату по перу бутылку. Врачи тубдиспансера сквозь пальцы смотрели на эти действия -- что с них возьмешь? Поэты! Вот залез однажды в родной пенат наш поэт и, конечно, по привычке повел там предосудительный образ жизни, того не ведая, что по стране началась очередная кампания за чистоту нравов советского человека, борьба пошла беспощадная, целенаправленная и набирала такую силу, что тогдашний министр культуры самолично указал на безнравственность, угнездившуюся аж среди самой столицы -- Долгоруков-князь восседал на коне с яйцами. Министр, побледнев, спрашивал у творцов, топая ногой: "Как советские женщины будут смотреть на такой натурализм?" И действительно как? Да ведь и немецкие, и английские, и шведские могут посмотреть? Словом, борясь за всеобщую, поголовную нравственность, чуть было не выложили каменного жеребца. А тут еще и выставка. Фотографическая. Бывший танцовщик Большого театра любил снимать балет и лошадей, потому любил, что не любить не мог. Из-за любви к лошадям и к фото из театра рано ушел, хотя и танцевал ведущие партии, имел звание народного артиста. И вот среди лошадей, давно снятых балетных сцен и фигур министр увидел голые женские ножки. Дивные ножки на дивном снимке. Очень целомудренном, кстати, и "ракурс-то" взят всего чуть выше колен, однако министр снова затопал ногами: "Развращение! ПохабствоСоветский народ! Лучшую в мире молодежь портите!" Но бывший танцовщик и нынешний фотограф не из робких был, резко заметил министру, что ножки эти во время первых, грандиозных гастролей по Америке вытанцевали нашей державе целый нефтеперерабатывающий завод. -- Как это? -- не усек министр. Министру на ушко, так, мол, и так, ваше сиятельство, наш балет и прежде всего прима-балерина не только потрясли Америку, но заработали много валюты, и хватило той валюты аж на целый до зарезу нам необходимый завод, поскольку тюменскую нефть открыли, забурили и льют в тундру, в Обь, в озера -- неожиданная нефть-то, не готовы мы к ее приему, как оказалось, не готовы и к приему целинного хлеба, сожгли, сгноили его... -- Ну ладно, хорошо, -- недовольно пробурчал министр. -- Однако ж не всякий разврат снимать, да еще и на стенки вешать... Эх министр! Министр! Сказал, брякнул и удалился, не думая о дурных последствиях для себя. Буквально через недели две открылось, что борец этот за целомудрие советских граждан, и за нравственность, и за чистоту рядов самой передовой в мире молодежи содержал в Подмосковье платный бардачок для себя и для своих приближенных. Хрущев Никита ногами топал на министра, крыл его, не подбирая выражений, и с работы выгнал. Ну выгнал бы и выгнал. Не первый министр и не последний. Гнев наших вождей не только грозен, но и целителен. Моли Бога, что живым ноги унес. А тут буря грохнула, борьба за идейную чистоту наших рядов покатилась п

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору