Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Астафьев Виктор. Затеси -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  -
новываясь на сорокалетнем опыте работы в литературе, пришел к выводу, что и отгадывать сию тайну не надо, потому как, отгадавши ее, что станет делать человек? Кончится же его воображение, и он кончится как существо творческое, сделается механической, заводной штучкой, заранее знающей все и вся. Однако будучи прошлой золотой осенью на Курщине, изрядно уже оскопленной и оглушенной цивилизацией да бесконечными сельхозновациями, глядя на еще недобитую землю, на древние пологие холмы, на это российское порубежье, в котором еще не все небо закопчено и по балкам да по склонам плавных пашенных холмов, несмело обороняясь от машин и от топора, зеленеют и золотятся российские дубравы, я открывал для себя -- отсюда, с этой родной земли унес в сердце и сохранил великий композитор современности тот нежный и непреклонный звук, ту пространственную, высокую мелодию, что стонет, плачет, сжимает сердце русское неизъяснимою тоскою, очистительной печалью. Мощным хором возносится композитор в поднебесье, набатным колоколом зовет Россию и русский народ: выстоять! Выпрямиться, как тот лес, та могучая тайга под ураганами и бурями! Выпрямиться и выстоять во имя будущего наших детей и во имя сохранения того прекрасного, что накопили на земле ее редкие мудрые страдальцы, гении человечества, эти вечные отважные странники, так на одиноком челне и продолжающие до сих пор бесстрашно плыть по бурному морю жизни. Ответ анониму В последнее время все чаще и чаще приходят анонимные письма -- во время гласности, прозрения и оздоровления общества люди лютеют и подлеют все больше и больше. В одном письме пишется, что я не Лев Толстой и даже не Юрий Трифонов и вообще не своим делом занимаюсь. Отвечаю всем моим корреспондентам, явным и неявным! Меру своего Божьего дара я всегда знал и никогда не преувеличивал, не страдал самоздравием и всегда сознавал: чтобы отобразить звериную, собачью жизнь, моего таланта вполне достаточно, а вот когда вы сумеете устроить на земле жизнь человеческую -- явится и Лев Толстой, непременно явится, только малая малость от вас требуется: чтобы вы были достойны его явления, его гигантской мысли, его слова, совести, соответствовали бы высоте его духа. Все о тебе Она ворвалась в наше искусство, как в старые годы врывался в выжидательно притихшее селение нарядный, звонкий, стремительный свадебный поезд. Высокая, статная, белозубая, как опять же в русском селе сказали бы -- "моторная", она не приучала публику к себе, и публика к ней не привыкала. Ошеломленная ее могучим голосом, неотразимым напором, неистовством брызжущего таланта, обаяния и той тайной, которая дается природой лишь избранным. Она была подхвачена и поднята ввысь благодарными руками, да и сама возвысила нас, наше искусство, подняла над обыденностью. Это было взаимной любовью, это было сотворчеством певца и слушателя, подыстосковавшегося по яркому певческому дарованию, слушателя, избалованного изобилием талантов в минувшие годы безмерно любящей и нещадно их губящей матушки нашей -- России. Как и полагается яркому таланту, не вмещающемуся даже в крепком теле и всеобъемной душе, разрывающему слабую человеческую плоть, добела раскаленной в кузнечном горне заготовкой искрилась она, сверкала на сцене, сотрясая ее, одряхлевшую было, разметывала серенькие, тихоголосые фигуры во фраках, обвешанных медалями за "умный", своевременный и целесообразный концертный материал. От избытка сил, молодости и русской удали она даже и "пофулюганничала" маленько. Сощурив и без того острозрящие глаза, сокрушительно, "бесовски" сверкая ими, пела она знаменитую "Хабанеру" с беспощадным всепоглощением и страстью, по-кошачьи тихо подкрадываясь к притихшей публике, выстанывая стиснутым ртом: "Л-лю-убовь, лю-у-у-убовь", и ноздри при этом у нее расширялись, как у соболька, почуявшего добычу, трепетали, пульсировали, лоб бледнел. Мой товарищ, еще молодой, жаркий, с примесью азиатских кровей, ерзая подле телевизора, стонал: "Ну, я не могу! Я счас пойду и женщину какую-нибудь полюблю или... чего-нибудь разобью!" Бунтарка! Мятежница! Обольстительница! Женщина! Певица!.. Как много от любви и благодарности является слов человеку, одарившему тебя счастьем соприкосновения с прекрасным. Но я не сказал главного слова, по праву ей принадлежащего, да и пришло оно, это главное слово, позднее, когда я понял, что ничего человеку даром не дается, даже избранному, "отмеченному" "там" и к нам на утешение и радость высланному. Попал я на спектакль "Пиковая дама" в Большой театр и -- наконец-то! -- увидел ее воочию, не через окошко телевизора. Спектакль был будничный. В зале не было почетных гостей и "представителей", зато было много неряшливо, по-уличному одетых иностранцев. И, может поэтому состав спектакля оказался более чем скромный, который, может, и украсил бы областной театр, но на сцене Большого выглядел удручающе убогим. Было обидно за театр, все еще благоговейно нами называемый с большой буквы, театр, в котором на этой же сцене накануне совершался великий балет "Спартак" и неземные "звезды" до того ослепляюще сверкали, что дух захватывало от чуда, творимого на сцене. И вот здесь же -- плохо двигающиеся, перекрашенные, перезатянутые, слабоголосые люди пытались под музыку Чайковского изобразить страсть, страдание, да ничего не изображалось. На публику со сцены веяло холодом. Иностранцы открыто и демонстративно зевали и резинку жевали. Наши зевать не смели из уважения к стенам этого театра и к билету, который они купили с рук по стоимости месячной студенческой стипендии. И тут она, "графиня", как рявкнула на бедную свою воспитанницу Полину, та аж содрогнулась, и публика в зале оробела, иностранцы не только зевать, но и жевать перестали, подумав, видать, что начинается не иначе как "происк большевизма". У одного иностранца с испугу даже бакенбард "штраусовский" отклеился. И повезла певица спектакль "на себе", как телегу с битым кирпичом, и задвигались вокруг исполнители, и дирижерская палочка над оркестровой ямой живой щетинкой замелькала, запереливался свет, засверкали искры снега в холодном Петербурге, даже серпик искусственной луны живей засеребрился, а уж когда она соорудила свою "корону" -- романс графини, да еще и на "французском"!.. публика впала в неистовство. "Заглотнула разом и всех!.." -- с восторгом ахнул я, отбивая ладоши. Ее много раз вызывали, осыпали цветами, цветочек-другой перепадал и сотоварищам ее по труду. И не первый раз подивился я благородству настоящего таланта. Может, на собрании "прима" будет разоряться, топать ногами, но на сцене не придавит собой никого и никогда. Давно еще приезжал в музыкальный город тех лет Пермь Александр Огнивцев и пел Мефистофеля в "Фаусте". Напарнички ему в спектакле угодили из тех, коим годик-другой оставалось допеть до пенсии. В латы закованные, они могли топорщиться, греметь, "отправляясь в поход", да голосок-то -- как в одном месте волосок, -- его не прибавишь, не убавишь, думалось мне. Ан "ради общего дела" Огнивцев малость "припрятывал" голосу и двигался не так сокрушающе, как мог, -- я видел и слышал его в "Хованщине" на сцене Большого и возможности певца знал. Буря оваций была столичному певцу не только за прекрасно исполненную партию, но и за его "партнерство", за то, что не унизил он и без того униженную российскую провинцию. Девчонки из местных меломанок, хлопавшие Огнивцеву и "браво!" кричавшие, когда он вышел на седьмой или восьмой поклон уже без парика и склонил свою русую головушку, восторженно вскрикнули: "Дьявол-то еще ничего!" -- "Да что там ничего? Молодец!" Усталую "графиню" с поникшими плечами, изнеможен- ную, с трудом, казалось мне, раскланивающуюся, -- шутка ли, вывезла ведь, вывезла в гору скрипучую телегу с грузным возом, постояла за честь Великого театра! -- наконец отпустили домой, отдыхать. Каково же было мое изумление, когда в гостинице явившиеся с концерта из Кремлевского Дворца съездов (было это во время писательского съезда) братья-писатели с восторгом рассказывали, как во втором отделении пела она -- царица, демон, сокрушительница, дьявол -- "Кармен" с одною серьгою в ухе!.. Ка-ак выдала: "День ли царит... Все, все! Все о тебе!.." Ну я от восторгу чувств прямо обнять кого-нибудь готов был"! -- ликовал писатель-провинциал с Кубани. "Это она, ребята, не успела после спектакля в Большом театре впопыхах надеть вторую серьгу!" -- махнул я рукой. Так, быть может, я и думал бы, что могучему этому человеку все нипочем, сила и стихия таланта несли и несут ее по волнам славы. И пусть несут. Только чтоб не опрокинули вниз головой в тухлые воды современного искусства. Но вот она попала на гастроли в Японию. А японцы -- народ не только уважительно-ласковый, но и дошлый. Поет "посланница советского искусства", овации в зале бушуют, а телевизионная камера показывает не только ее белозубый рот, концертное платье и драгоценности в ушах и на шее, как это делают наши "скромные" операторы. Они лицо, непривычно утомленное, показывают и как-то умудряются большое внутреннее напряжение певицы изобразить. Она выдала еще одну свою "корону" -- арию из оперы Масканьи "Сельская честь". Что в зале поднялось -- ни в сказке сказать, ни пером описать! Она раскланивается, раскланивается и все норовит за кулисы усмыгнуть. "Устала", -- догадался я. Японский же оператор все не отпускает ее, все гонится за нею с камерой, и за сцену ее сопроводил, чего наши, Боже упаси, никогда не сделают. Впереди певицы пятится пожилой японец интеллигентный -- организатор гастролей, тоже аплодирующий и кланяющийся. За сценой какие-то люди поднялись с кресел, зааплодировали певице, она и им слегка поклонилась, одарила их улыбкой, потом увидела чашечку, из которой пила, видать, перед началом концерта, взяла эту чашечку, предусмотрительно подставив под нее ладошку -- японцы все замечают, на то у них и глаза вразбежку -- надо вести себя "интеллигентно", -- отпила глоток остывшего чая и со стоном исторгла: "О-о-о-о!" И понял я: не так все просто. Великому таланту -- великий труд! И когда, будучи в гостях у замечательного русского композитора Георгия Васильевича Свиридова, сказал об этом, он заметил: "А как же! Думаю, что она "Честь" эту самую пела еще студенткой консерватории. В конкурсных программах пела. Да где она и чего не пела?А все репетирует, репетирует!.. Вот мы готовим с ней концертную программу, так кто кого больше замучил -- сказать не берусь..." Я гляжу па экран телевизора: что-то гремит, вопит, кривляется, где девки, где парни -- не разберешь, голоса и волоса неразличимы, сплошь визгливо-бабьи. Знаменитый на всю Европу ансамбль осчастливил нас, "отсталых и сирых". Хитрая, нагловатая девка, наряженная в цирковые штаны, раскосмаченная и накрашенная под шамана, в заключение самого сокрушительного "нумера" перевернувшись через голову, мелькнула сексуально развитым задом и, невинно пялясь шалыми глазами на ликующую публику, сказала: "Сенк-ю!", сказала той самой публике, над которой в недоступных высях богами реют и звучат Шаляпин, Собинов, Лемешев, Пирогов, Михайлов, Обухова, десятки других российских талантов. Слушая их, охваченный восторгом мир любовью объединялся, когда бесстрашно шел на баррикады. И если мы по сию пору не совсем еще одичали, "виновата" в том и наша вокальная русская школа, и новая волна прекрасных певцов-тружеников. Среди них первый запевала -- она! Елена Васильевна Образцова. Вам не понять моей печали Болезнь загнала меня в Крым, на лечение, и в заведении под громким названием "Институт имени Сеченова", где не столько лечат, сколько калечат, я познакомился с человеком, который походил сразу на всех иностранцев, но в первую голову на итальянца. Он и был долгое время "сеньором", да вот снова обрусел и отдыхивался от трудов надсадных, но так и не оклемался -- сверхнагрузки и образ жизни, простым смертным неведомые, доконали его. Он читал мне Данта в подлиннике, на том, на древнем языке, который и самим итальянцам уже малодоступен, как и нам -- древнерусский. Какое величие! Какая простота! И какой дух древности, покоя, космическая необъятность и непостижи- мость в музыке слова! Услышать и "достукаться" до них дано лишь природой наделенным особенным слухом, духом и еще чем-то необъяснимым. Он прекрасно знал мировую живопись и музыку, но много пил, куролесил, вальнувшись в постель, всегда пел одно и то же: "Ямщик, не гони лошадей, нам некуда больше спешить..." Однажды мы разговорились на тему искусства вообще и вокального в частности. Среди любимых исполнителей я назвал "пискуху", которую слышал и слушаю давно, люблю неизменно, выражаясь по-старомодному -- трепетно. -- Какую пискуху? -- переспросил мой новый знакомый. -- Иванову. -- Какую Иванову? У нас сейчас Ивановых больше, чем до революции было. -- Викторию. Отчества не знаю. -- Отчество ее -- Николаевна, -- отчетливо молвил он и добавил: -- Это моя баба. -- Ка-акая баба??! -- с возобновившимся от давней контузии заиканием переспросил я. -- Обыкновенная. Жена. Повергнув меня в ошеломление и доведя до остановки разума, этот истинный москвич -- пижон вдруг схватился за живот и так вот, не разгибаясь, поволок меня к междугородному телефону-автомату. Звонить он умел и скоренько "добился Москвы". -- Слу-ушай, Вика, с тебя пол-литра! За что? За поклонника! За какого? А за того, про которого мы час назад говорили. Может, может! Земля круглая. Передаю-у тру-убочку-у-у... Так мы познакомились с Викторией Николаевной Ивановой. Но встретились не скоро. Несчастья, да все оглушающие, сыпались одно за другим на певицу. Веселый и загадочный муж ухайдакал-таки себя, оставив жену с тяжко больной, взрослой дочерью и на пределе уже век доживающей свекровью. А певица-то в самом расцвете творческого дарования, и ее ангельски-невинный, в душу проникающий голосок часто звучит по радио, реденько в концертных залах. Выступавшая с триумфальным успехом в парижах, римах и берлинах, она, чтоб не потерять вакансию в "Москонцерте", значит, и кусок хлеба, мотается по заштатным городам отечества нашего, где уже начался разгул громовопящей эстрады. В заплеванном зале одного уральского, "много об себе понимающего", чумазого городка, почувствовав невнимание и шумок, она начала говорить об искусстве и петь. По счастью, в зале оказался репортер местного радио и включил запись. Эта импровизированная беседа-концерт долго потом звучала по Всесоюзному радио в программе "Юность". И вот она собралась на гастроли в Вологду. Я думал, думал, как привлечь слушающую публику в очень уютный, красивый зал бывшего Дворянского Собрания, и додумался: написал заметку в местную газету, о певице не после концерта, а до него. Концертный зал филармонии был полон. Как пела Виктория Николаевна, как пела в этом старинном, украшенном всевозможной лепотой, с совершенно редкостной акустикой зале! Пела она Шумана "Любовь и жизнь женщины", "Аве Мария", Шуберта, пела Вивальди, Дебюсси, пела особенно любимые ею русские песни, и целое отделение -- романсы, удивительные, русские романсы. В пятидесятые годы по Всесоюзному радио часто звучали музыкально-драматические радиоспектакли о русских композиторах, и в первую очередь о композиторах полузабытых или вовсе забытых. "Ожили" Евстигней Фомин, Варламов, Булахов, Гурилев, затем Березовский, Бортнянский, Вейдель, даже безвестные, еще "крюком" записанные поморы-певцы ожили. В радиопостановке о тихом, малоизвестном композиторе Гурилеве, человеке столь же щедро одаренном природой, сколь и несчастном, я впервые услышал романс "Вам не понять моей печали". Пела его еще неизвестная мне тогда певица, пела таким разукрашенным, таким акварельно-чистым, со всех мест и сторон оттененным осенне-алым, вот именно перво-осенней, вкрадчивой красы полным голосом, что и слезой меня прошибло. Как-то беседуя по радио о вокальном искусстве, тогдашний ведущий солист Большого театра Кибкало признался, что в концертных программах у каждого думающего и песню любящего певца есть "своя программа, состоящая из того, что роднее и ближе его душе. Эту программу поет солист охотней и чаще, но и в этой или других программах "гвоздем" вбита одна, самая-самая песня, ария или романс, которая лучше всего удается именно этому певцу, и другие певцы, если они, конечно, не "щипачи" карманного толка, а настоящие певцы, с молчаливого согласия, "джентльменски" уступают ему право на эту вещь, и назвал свою "заветную": "В тот час, когда на крутом утесе...". Так вот, "молча", уступили певцы романс "Вам не понять моей печали" Виктории Николаевне Ивановой, лишь сестры Лисициан еще поют его дуэтом, замечательно поют, никого не повторяя. А я все надеюсь и жду: радио возьмет да и возобновит радиопостановки, телевидение посадит к инструменту знаменитого певца, и он расскажет о своей "заветной" -- откуда взялась она, расскажет, да и сам каким образом в искусстве возник, расскажет, да и споет, или сыграет "самую-самую". Глядя на них, мудрый старец Мравинский про Шостаковича и Бетховена поговорит, оркестр его сыграет свое "заветное". Светланов "покажет", отчего и почему ему лучше всех удается "Пятая симфония" Чайковского, Виктор Третьяков -- про Моцарта и Поганини, да по-домашнему, на доступном бы всем языке... Ах, мечты, мечты, где ваша... Тогда, в Вологде, Виктория Николаевна спела "Вам не понять моей печали" по программе и на "бис". Она много и вдохновенно пела в тот вечер и к нам домой на чай попала поздно, и я увидел, что мои женщины возятся с певицей в углу, сунулся было туда, но на меня зашикали и прогнали вон. Позднее узнал: отекли ноги у певицы и ее едва "вынули" из тесных концертных лакировок. С тех пор мы состоим с певицей в переписке. Давит жизнь человека, и не просто давит, можно сказать, расплющивает, но не может с ним совладать -- музыка, пение, дар Божий спасают. В гостинице аэропорта, на краю родного города, я грею руки Виктории Николаевне, натягиваю на нее теплую куртку и шерстяные носки. Плача и смеясь, она рассказывает, что филармония Красноярска -- города высокой культуры, отвергла ее "домогания" и из Абакана по небу сразу же перебрасывает в Норильск. Я уже знаю, что она прежде бывала в Красноярске, пела в каких-то зачуханных зальчиках, что однажды ее загнали на мясокомбинат, где, исполняя Шумана и Шуберта, среди людей, одетых в окровавленные куртки и фартуки, она заботилась лишь об одном: чтоб ей не сделалось дурно. Только что в номере гостиницы, где никогда не светает, побывал администратор местной филармонии -- хам с колодками ветерана на пиджаке. Развалясь, сидел он в кресле, обращался ко всем на "ты". "Солистка? Кака солистка? Много вас тут разных солисток ездит. Скажи спасибо, что билет зарегистрировал. Иди и садись. Багаж? Сама ташшы. Барыня кака! Я в грузчики не

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору