Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Астафьев Виктор. Затеси -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  -
уту, и по лицу ее сыпанули слезы. -- Ведают ли, знают ли они: где ваш приют последний? Могила моего Степанушки в болгарской стороне. Пусть матери тамошние умягчат ему землю слезою своею, а я вас, милые, оболью, омою слезьми вдовьими... К голосу этой женщины присоединился второй: -- Где ты, где ты похоронен, сокол ненаглядный, Пантелей ты мой Иванович? Есть ли у тебя могилка, у любезного? Мягка ли тебе матерь-земля?.. -- Чьи вы, деточки, чьи вы? -- уже спрашивал третий голос. -- А не видали ли вы сыночка мово? Не встречали ли его в битве с ворогом? Улетел, спокинул меня, горемышную, и не знаю-то я о нем малой весточки... Оградка, посреди которой стоял неуклюжий и всем родной человек, все заполнялась. Рос ворох верб возле памятника. Не осталось уже места в оградке, и тогда женщины начали становиться возле нее на колени, и кланялись земле, и целовали ее мокрыми от слез губами, чтобы мягче и ласковей она была. ...Каждую весну, когда засинеет в лесах снег, и высвободит проталинки, когда распустится верба-веснянка, раздается плач на этом кладбище. И всякий раз, когда я слышал его, этот плач, сердце останавливалось у меня, и думал я: если все женщины земли соберутся на солдатские кладбища, мир содрогнется и падет ниц перед этим горем. Кровью залитая книжка На улице Предмостной ткнулся в меня человек в помятом пиджаке: -- Восемь копеек, -- хрипит. -- До дому доехать... -- И сует мне красную книжку. Пригляделся -- инвалидный билет. -- Восемь копеек. Ну, гривенник! -- и все сует и сует книжку. -- Ты что? -- растерялся я. -- Ты что? Хотел крикнуть: "Кого позоришь? Чего позоришь?.." Да ведь бесполезно. Не поймет. И только повторялось и повторялось, беспомощно, растерянно: "Ты что? Ты что?.." У меня у самого под грудью лежит инвалидная книжка -- самый горький и дорогой документ. Я его редко достаю -- нас мало осталось. Скоро и книжки, и инвалиды войны исчезнут... А этот людям в лицо тычет, на выпивку серебрушки вымогает кровью облитой книжкой. Стыдно-то как, Господи! Горсть спелых вишен -- Куда ты прешь? -- кричал дежурный по комендатуре города Винницы на сержанта в хромовых сапогах и с портупеей и одновременно отстранял его от барьера, стеной ставшего между властью и посетителем. -- Не имеешь права орать! -- тоже громко возражал сержант с портупеей и стучал кулаком по медали "За боевые заслуги". -- Я кровь проливал! -- А я что? Сопли? -- еще больше завихрялся дежурный. -- Кто тебя знает? -- сомневался сержант. -- Вон личность-то отъел... -- Отъел?! -- подскакивал на стуле дежурный. -- Давай померяемся. Было неловко слушать дежурного с офицерскими погонами. Злил и сержант, который лез на рожон и не уступал ни капельки старшему по званию. Он был наглый, этот сержант, и думал, что нахальством можно всего добиться. Глядя на него, осмелели и другие, задержанные на улице и на станции военные без увольнительных, а то и без документов. Они стали посмеиваться, курить без разрешения и вообще вести себя вольно. Я отошел от барьера в угол и сел. Надоели. Все надоело. Черт меня дернул отстать от эшелона в этой Виннице! Ни ближе, ни дальше. Нас, шестьдесят нестроевиков, ехало куда-то или в Никополь, или в Джамбул, на какую-то работу. Никто нам толком ничего не рассказал, паек на станциях мы добывали с боем. Нас, нестроевиков, всюду оттирали, ставили в хвост очередей, и вроде бы уж и за людей не считали: дескать, и без того дым коромыслом, а тут еще путаются под ногами какие-то доходяги. На земле наступила большая неразбериха, и на кого обижаться, невозможно было понять. Военные отвоевались и ехали по домам как придется: на крышах вагонов, в тендерах, на машинах, в спецэшелонах, на лошадях. Один старшина покатил даже в фаэтоне. Доконали солдаты врага и норовили как можно скорее попасть домой. И это было сейчас для всех главным. Шел август. А День Победы я встретил на госпитальной койке. Но до сих пор мне снился фронт, до сих пор меня все еще мотало, вертело огромным колесом, и война для меня никак не кончалась, и пружины, нажатые до отказа там, внутри, никак не разжимались. А тут еще умудрился отстать от эшелона! Возьмет этот горлопан дежурный и ухнет меня вместе со всей задержанной публикой кирпичики таскать либо рельсы. Потом доказывай, что ты не верблюд. Уйти отсюда, что ли, пока еще не поздно? -- Ты видишь, в углу солдат сидит? -- услышал я голос дежурного и не сразу понял, что это обо мне. А когда понял, вскочил и такую выправку дал, что медали звякнули и разом испуганно замерли. -- Орел! -- восхитился мной дежурный. Я ел его глазами. -- Час сидит, другой сидит и ни мур-мур! -- продолжал хвалить меня дежурный. А почему? Потому, что дисциплину знает, потому, что доподлинный фронтовик- страдалец. И он сидит и череду ждет, хотя у него вся грудь в заслугах, а у тебя всего одна медалишка, и ту небось на тушенку выменял. Выменял ведь? Ты меня не проведешь! Вольно, солдат! -- скомандовал мне дежурный. -- Сколько ранений? -- Четыре, товарищ лейтенант! -- Дай человеку сесть! -- гаркнул лейтенант на разваливших- ся по лавке военных, и когда те испуганной стайкой отлетели в сторону и я сел подле барьера, он, не спрашивая, курю я или нет, дал мне папиросу, и этот знак величайшего внимания привел в уныние всю остальную публику. -- Отстал от эшелона? -- уверенным тоном всевидящего и всезнающего человека спросил дежурный. -- Отстал, -- упавшим голосом подтвердил я и закашлялся, потому что был некурящим. Я был твердо уверен, что надвигается буря и что буду я кинут в общую массу, как и все прочие разгильдяи, раньше времени освободившие себя от оков военной дисциплины. -- Куда ехал? -- уже скучным и усталым голосом продолжал дежурный. Я и увидел, что у него красные от недосыпов глаза и щеки с сиреневым отливом. -- В Никополь, кажется. -- В Никополь! -- поднял палец дежурный. -- Никель копать, на тяжелую работу, после четырех ранений, весь испрострелепный, а сидит ждет! -- снова закипел дежурный и позвонил в школьный звонок. Вошел патрульный. -- А ну всю эту шушеру спровадь на губу, -- кивнул он в сторону задержанных вояк. -- Потом разберемся. А тебе, -- пригрозил он пальцем сержанту, -- тебе я особое внимание уделю! Я еще дознаюсь, с кого ты снял сапоги и где ты взял портупею и по какому закону ее носишь... Я не стану рассказывать, как и о чем мы разговаривали с дежурным. В памяти моей он сохранился в общем-то добрым, но до крайности издерганным человеком. Слишком много было тогда работы у комендатуры на Украине, слишком много, и не все это сразу понимали. Случались дела смешные, трогательные и трагические. Озоровали и резвились ехавшие по домам солдаты, зверствовали бандеровцы, пытались укрыться от властей разные подонки. Пока мы разговаривали с лейтенантом, я услышал несколько докладов. Два из них запомнил, очевидно, потому, что были они потешными. Один о том, что какой-то солдат с проходящего эшелона забрал на станции у тетки самогон, а деньги уплатить забыл. Другой о том, как демобилизованный старшина Прокидько, примериваясь к гражданской жизни, напился и дал в глаз первому встречному милиционеру. Дежурный грустно и устало улыбался, разъясняя патрульному, что Прокидько уже никакого отношения к комендатуре не имеет, и что задерживал он его зря, и что милиция за один глаз спросит, как за два, -- тогда старшина почувствует себя окончательно демобилизованным. А что касаемо самогона, то тетка эта пусть лучше не орет на всю улицу. Если она торгует запрещенным товаром втихую, то пусть рот широко не открывает. Дежурный лейтенант определил меня ночевать в комендатуре и на прощание сказал: -- Отсыпайся, солдат, завтра или послезавтра отошлем тебя на пересыльный пункт. Эшелон все равно тебе уже не догнать. -- Он подумал и прибавил: -- Захочешь побродить, иди гуляй, скажешь часовому -- я велел пропускать. Ну, будь здоров, вояка. Завидую. -- И уже другим тоном крикнул: -- Есть там еще кто-нибудь? -- Есть, есть, накопились, -- недовольно проворчал за дверями постовой. Дежурный продолжал работать. Я поел на кухне каши, взял в комнате у патрулей толстую книгу "Кобзарь", вышел в ближайший скверик, лег на траву и стал читать: Рэвэ тай стогнэ Днипр широкий, Сэрдытый витер завыва... Днепр широкий. Ветер сердитый. Как это все знакомо. Как это все еще близко. Закроешь глаза, и вот оно, продырявленное висячими фонарями черное небо, и внизу распоротая очередями трассирующих пуль черная вода, и крики, крики, крики. Десятки тысяч людей кричали разом. Им надо было добраться до другого берега, а плавать умели не все, и добирались совсем немногие... Ревет и стонет Днепр широкий! Широкий, очень широкий Днепр, особенно когда переплываешь его под пулями и минами, в одежде и с автоматом. Нет тогда на свете шире реки! Не переплыли эту реку, в ночи кажущуюся без берегов, мои друзья Ванька Мансуров, Костя Выгонов, Венька Крюк. Мы вместе росли, вместе учились. И чьих только друзей нет в этой реке! Кипит вода от пуль, гноем и кровью оплывают фонари в небе, и гудят, гудят самолеты. Когда же они перестанут гудеть? Когда перестанут выть? Ведь должна же, должна когда-то заглохнуть война в сердце, раз она замолкла на земле! В голову лезут строчки из однажды услышанного и на всю жизнь врезавшегося в память стихотворения: Сменят вспышки ракет зарницы, Зарастут окопы травой, А солдату все будут сниться Рев мотора и бомбы вой. Неужели всегда? Устал. К черту Днепр! К черту самолеты! К черту фонари! Я смотрю на двух девочек, играющих неподалеку на лужайке возле поврежденного клена, замазанного какой-то густой смесью. Девочки в беленьких платьишках, обе черноглазые и в веснушках. Должно быть, сестренки. Я незаметно наблюдаю за ними, чтобы не спугнуть. В руках у девочек по пакетику с вишнями. Они достают по ягодке за тоненькой стебелек и губами срывают темные, поблескиваю- щие на солнце вишни. Губы девочек в вишневом соке. Розовеют их худенькие мордашки. Мне уже двадцать три года, и если бы не было войны... Тьфу ты! Девочки наклонились друг к другу, о чем-то пошептались и взглянули на меня. Я опустил глаза. Я не слушаю. Я не знаю, о чем вы шепчетесь, девочки. Совсем не знаю! Я не слышу робких шагов по траве. Я читаю "Кобзаря": "Рэвэ тай стогнэ Днипр широкий!.. Рэвэ тай стогнэ..." Никак не могу уйти дальше этой строчки. Шаги замирают возле меня. И долго, долго ничего не слышно. Потом меня осторожно трогают пальцем за плечо, и слышится: -- Дяденька, покушайте вишен. -- И ко мне протягиваются сразу два пакета, сделанные из листочков ученических тетрадок, и я удивляюсь тому, что эти девочки уже ходят в школу. Нет, они еще не ходят, они еще малы. Эти листы из тетрадей их брата или сестры, и, возможно, они, тоже, как Ванька и Венька... -- Вишня? -- переспрашиваю я и сажусь на траву. -- Ну что ж, с удовольствием. Я запускаю два пальца в пакетик и достаю кисточку в пять ягод. Но девочки протестуют: -- Нет, нет, возьмите уси! И я вижу два пакетика, протянутые ко мне, и умоляющие, доверчивые и чистые-чистые глаза. Я долго раздумываю. Стараюсь сделать так, чтобы они не заметили моей улыбки, и наконец решаю: -- Ладно, давайте пополам. -- Я беру у них один пакетик и вдруг ловлю себя на том, что мне очень хочется им что-нибудь подарить. Но у меня нет ничего. Совсем никакой безделушки. Тогда я прижимаю их к себе и целую в худенькие, кислые от вишневого сока щеки и говорю чуть слышно: -- Спасибо вам! Они, видимо, что-то уловили в моем голосе. Одна из сестренок припала к моему уху и требовательно попросила: -- Не надо грустить, дяденька, война-то кончилась. Они упорхнули от меня и снова стали играть под изуродованным кленом. А я ел вишни. Их было очень мало в пакетике, всего горсточка, и я подолгу держал каждую ягодку во рту и осторожно нажимал на нее языком, чтобы этой горсточки мне хватило как можно на дольше. Поросли окопы травой Темнело ошеломляюще быстро. Вечер не выползал с опаской из буераков и ложбин, как у нас на Севере, а сваливался сверху, сухой и душный. Южный вечер -- безмолвный и немного жуткий. Непривычный вечер. Ни зари, ни звука. Темень и тишь. Кузьма прибавил шагу. Я попросил: -- Не торопись. Мы жили с Кузьмой вторую неделю в санатории и уже знали друг о друге все. Он знал, что я воевал под Ленинградом и немецкой миной мне вырвало четыре ребра и половину легкого. А Кузьма отступал здесь, по южной степи. И в какой-то придорожной канаве осталась его рука. И вот мы бродили по степи, искали ту дорогу, ту канаву, и ничего не нашли. Люди уже перепахали военные дороги, обвалившиеся блиндажи, траншеи и неглубокие военные могилы без крестов. На полях, будто навощенные, блестели безжизненно сникшие листья кукурузы, вслед солнцу поворачивались подсолнухи, мягко колыхались и шуршали кисти проса да задумчивыми, утихомиренными волнами плескалась пшеница. И все-таки следы недавних битв здесь еще можно было увидеть. Меж стеблей то тут, то там зеленели гильзы, ржавыми пятнами расползались осколки, торчали посеревшие от времени косточки. Чьи они? Наши или чужеземные? Время, тлен, плуг пахаря и рука сеятеля все сделали для того, чтобы упрятать смерть в землю. Земля умела хранить, земля умела молчать, земля умела печалиться. Земля. Мы шли медленно. Кузьма молчал. Наверное, и я вот так же буду молчать, если мне когда-нибудь придется побродить по местам, где я воевал. Я тяжело волочил ноги и задыхался. Не с моим здоровьем бродить целый день по знойной и безводной степи. -- Сейчас будет место, где раньше стояла деревня, -- приостановился Кузьма. -- Обойдем? -- Давай прямо, далеко обходить-то. Я не сказал -- трудно, но Кузьма понял меня, и мы пошли напрямик. Поля остались позади, в темноте, и мы шли по степной дороге, угадывая ее подошвами сандалий. На дороге еще с весенней распутицы остались и закаменели тележные колеи. Неожиданно дорога повернула влево, должно быть, в обход заброшенной деревни, и мы пошли сначала по хрусткой траве, а потом влезли в бурьян... В небе наконец-то прорезались синеватые звезды, рассыпались крошеным льдом, и далеко-далеко возник краешек луны. Белым грибом прорастала луна из черной, вознесшейся в поднебесье горы. Светлело небо, вырисовывались дальние перевалы, звоном цикад наполнилась степь. Сделалось веселей. Бурьян становился все выше и выше, мы брели по нему, будто по чаще. Я выбирал из волос шишки репья, какие-то колючки и чувствовал, как тяжелеет на мне одежда, обрастающая репьем. -- Не зря говорят, что самая длинная дорога та, что кажется короткой, -- как бы оправдываясь, проворчал Кузьма и показал на темные бугры. -- Дома были здесь когда-то... Должно быть, Кузьма видел лучше меня. Я, сколь ни силился, не мог угадать здесь никаких признаков жилья. Темнели бугры, и на них однообразно шуршал густой бурьян да что-то потрескивало чуть слышно, и с бесконечным гудом звенели цикады. Так звенит в голове от контузии. Вдруг совсем рядом, в лопушнике, кто-то заорал: -- Ау-ау! А-а-а-а!.. Кузьма отскочил ко мне. -- А-у-ау, а-а-а-а! Ау-ау-ау! А-а-а-а... -- повторился вопль сзади и спереди. Это было похоже на вой сирены. Это было похоже на крик леших, которых мы никогда не видели. Это было похоже... Я не знаю, на что это было похоже. Вой, визг, вопли неслись уже со всех сторон, и всюду мелькали зеленые огни, возникая то тут, то там. Они метались по бурьяну, пронзали темноту, эти живые и в то же время какие-то призрачные огни. Я закрыл глаза и сжался. Но Кузьма рванул меня за руку, и мы побежали. Я не знаю, сколько и куда мы бежали. Не помню, когда кончился этот визг и вой, который рвал уши, вонзался в мозг, останавливал сердце. Очнулся я на земле. Кузьма тряс меня. -- Еще немного, еще... вон огни... Но я уже не мог идти. Кузьма схватил меня и поволок. Мы кое-как добрались до жилых огней. Кузьма бросил меня на крыльцо и забарабанил в дверь. Нам тотчас открыли, и чей-то голос, обыкновенный, человечий, земной, проговорил: -- Проходите, проходите. Придерживаясь за притолку, я шагнул в сени, потом в избу, где горел яркий электрический свет и пахло ребячьими пеленками. -- Ну что, перетрусили, курортники? -- с улыбкой разглядывал нас хозяин. -- Не бродите, где не следует, да еще ночью, -- зачерпывая воды из кадушки, добавил он. Кузьма немного отпил из ковша, подал его мне, утер рукавом лицо. -- Что же это было? -- Кошки. -- Кто-о-о?! -- Кошки, -- пояснил хозяин. Он вытер нос мальчишке, ходившему подле скамейки, и продолжал: -- Они, заразы, загрызут, если оплошаешь... Похолодела у меня мокрая спина. Кошки? Неужто те шаловливые друзья детства, мирные лентяи? -- И те и не те, -- с тяжелым вздохом сказал хозяин и начал рассказывать. ...Было на свете село Славянывка. Спалили его фашисты. Разбрелись жители кто куда. А кошки остались. Людям было не до кошек. И фашистам было не до кошек. А кошки плодились. Они забивались в разрушенные печи и на холодных подах, на остывших загнетах рожали детенышей. Уж никто не забирал украдкой котят у кошек и не топил их, как это делалось испокон веков, и никто их не кормил. Кошки выловили и съели всех мышей, крыс, добрались до сусликов, караулили птиц, и те уже не решались вить гнезда вокруг Славянывки. А если и вили, боялись подать голос. Потом кошки раскапывали могилы, и люто грызлись, сатанея от мертвечины. Когда жители вернулись в родной омертвленный край и поставили новую Славянывку в стороне от прежнего места, кошки приноровились таскать из дворов цыплят. Весной, во время мартовского разгула, они насмерть забили тех кошек, которых славянывцы привезли с собой. Неуловимые, злые, стремительные, шлялись они по деревне ночью, царапались под окнами на чердаках, а утром куда-то исчезали. Люди обращались в сельсовет за помощью, из сельсовета обратились в райисполком. Председатель райисполкома вначале подумал, что его дурачат. А потом пришел в неописуемое изумление и растерянность. Еще никто и никогда не воевал с кошками. И никто не знал, как это делать... Наговорился хозяин и уснул. Угомонились и затихли дети. Управилась с делами хозяйка, закрыла накрепко дверь, загородила ставнями окна и тоже легла спать. Я не могу уснуть. Сдавило горло, заложило грудь. Судорожный кашель перешиб дыхание, подхватил меня с постели. -- Плохо тебе? -- шепотом спросил Кузьма. -- Ничего, Кузьма, ничего... Утром меня на подводе повезли в санаторий. И снова по обочинам дороги усатилась и плескалась пшеница, снова шуршали сыпучие кисти проса, и тысячами солнц горели вислоухие подсолнечники, друж

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору