Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
го
Екатерина Григорьевна. - Немедленно уходите отсюда!
Вершнев смущенно начинает собирать свои книжки, разбросанные на кровати
Белухина.
Задоров вступается:
- Он не барышня. Его Белухин не будет шамать.
Тоська уже стоит рядом с Екатериной Григорьевной и говорит как будто
задумчиво:
- Матвей не будет есть черную обезьяну.
Вершнев под одной рукой уносит целую кучу книг, а под другой неожиданно
оказывается Тоська, дрыгает ногами, хохочет. Вся эта группа сваливается на
кровать Вершнева, в самом дальнем углу.
Наутро глубокий воз, изготовленный по проекту Калины Ивановича и
немного похожий на гроб, наполнен до отказа. Завернутые в одеяла, сидят на
дне подводы наши тифозные. На краю гроба положена доска, и на ней
возвышаемся мы с Братченко. На душе у меня скверно, потому что
предчувствую повторение той же канители, которая встретила Ветковского. И
нет у меня никакой уверенности, что ребята едут именно лечиться#33.
ПРИМЕЧАНИЕ 33 с.500. В "Пед поэме" 1935, с.149: "В общей свалке
несчастья они меньше всех могут надеяться на счастливый случай,
а тем более на чью-либо заботу".
Осадчий лежит и судорожно стягивает одеяло на плечах. Из одеяла
выглядывает черно-серая вата, у моих ног я вижу ботинок Осадчего, корявый
и истерзанный. Белухин надел одеяло на голову, построил из него трубку и
говорит:
- Народы эти подумают, что попы едут. Зачем такую массу попов везут?
Задоров улыбается в ответ, и по этой улыбке видно, как ему плохо.
В больничном городке прежняя обстановка. Я нахожу сестру, которая работает
в палате, где лежит Костя. Она с трудом затормаживает стремительный бег по
коридору.
- Ветковский? Кажется, в этой палате...
- В каком он состоянии?
- Еще ничего не известно.
Антон за спиной дергает кнутом по воздуху:
- Вот еще: неизвестно! Как же это - неизвестно?
- Это с вами мальчик? - сестра брезгливо смотрит на отсыревшего,
пахнущего навозом Антона, к штанам которого прицепились соломинки.
- Мы из колонии имени Горького, - начинаю я осторожно. - Здесь наш
воспитанник Ветковский. А сейчас я привез еще троих, кажется тоже с тифом.
- Так вы обратитесь в приемную.
- Да в приемной толпа. А кроме того, я хотел бы, чтобы ребята были
вместе.
- Мы не можем всяким капризам потурать!
Так и сказала "потурать". И двинулась вперед.
Но Антон у нее на дороге:
- Как же это? Вы же можете поговорить с человеком!
- Идите в приемную, товарищи, нечего здесь разговаривать.
Сестра рассердилась на Антона, рассердился на Антона и я:
- Убирайся отсюда, не мешай!
Антон никуда, впрочем, не убирается. Он удивленно смотрит на меня и на
сестру, а я говорю сестре тем же раздраженным тоном:
- Дайте себе труд выслушать два слова. Мне нужно, чтобы ребята вы-
здоровели обязательно. За каждого выздоровевшего я уплачиваю два пуда
пешничной муки. Но я бы желал иметь дело с одним человеком. Ветковский у
вас. Устройте так, чтобы и остальные ребята были у вас.
Сестра обалдевает, вероятно, от оскорбления.
- Как это - "пшеничной муки"? Что это - взятка? Я не понимаю!
- Это не взятка - это премия, понимаете? Если вы не согласны, я найду
другую сестру. Это не взятка: мы просим некоторого излишнего внимания к
нашим больным, некоторой, может быть, добавочной работы. Дело, видите ли,
в том, что они плохо питались и у них нет, понимаете, родственников.
- Я без пшеничной муки возьму их к себе, если вы хотите. Сколько их?
- Сейчас я привез троих, но, вероятно, еще привезу.
- Ну идемте.
Я и Антон идем за сестрой. Антон хитро щурит глаза и кивает на сестру,
но, видимо, и он поражен таким оборотом дела. Он покорно принимает мое
нежелание отвечать его гримасам.
Сестра нас проводит в какую-то комнату в дальнем углу больницы, Антон
привел наших больных.
У всех, конечно, тиф. Дежурный фельдшер несколько удивленно
рассматривает наши ватные одеяла, но сестра убедительным голосом говорит
ему:
- Это из колонии имени Горького, отправьте их в мою палату.
- А разве у вас есть места?
- Это мы устроим. Двое сегодня выписываются, а третью кровать найдем,
где поставить.
Белухин весело с нами прощается:
- Привозите еще, теплее будет.
Его желание мы исполнили через день: привезли Голоса и Шнайдера, а
через неделю еще троих.
На этом, к счастью, и кончилось.
Несколько раз Антон заезжал в больницу и узнавал у сестры, в каком
положении наши дела. Тифу не удалось ничего поделать с колонистами.
Мы уже собирались кое за кем ехать в город, как вдруг в звенящий
весенний полдень из лесу вышла тень, завернутая в ватноеь одеяло. Тень
прямо вошла в кузницу и запищала:
- Ну хлебные токари, как вы тут живете? А ты все читаешь? Смотри, вон у
тебя мозговая нитка из уха лезет...
Ребята пришли в восторг: Белухин, хоть и худой и почерневший, был
по-прежнему весел и ничего не боялся в жизни.
Екатерина Григорьевна накинулась на него: зачем пришел пешком, почему
не подождал, пока приедут?
- Видите ли, Екатерина Григорьевна, я бы и подождал, но очень уж по
шамовке соскучился. Как подумаю: там же наши житный хлеб едят, и кондер
едят, и кашу едят по полной миске, - так, понимаете, такая тоска у меня по
всей психологии распостраняется... не могу я наблюдать, как они этот
габерсуп... ха-ха-ха-ха!
- Что за габерсуп?
- Да это, знаете, Гоголь такой суп изобразил, так мне страшно
понравилось. И в больнице этот габерсуп полюбили употреблять, а я как
увижу его, так такая смешливость в моем организме, - не могу себя никак
приспо-
собить: хохочу, и все. Аж сестра уже ругаться начала, а мне после того еще
охотнее - смеюсь и смеюсь. Как вспомню: габерсуп... А есть никак не могу:
только за ложку - умираю со смеху. Так я и ушел от них... У вас что,
обедали? Каша, небось, сегодня?
Екатерина Григорьевна достала где-то молока: нельзя же больному сразу
кашу!
Белухин радостно поблагодарил:
- Вот спасибо, уважили умирающего.
Но молоко все же вылил в кашу. Екатерина Григорьевна махнула на него
рукой.
Скоро возвратились и остальные.
Сестре Антон отвез на квартиру мешок белой муки.
17. Шарин на расправе
Забывался постепенно "наш найкращий", забывались тифозные неприятности,
забывалась зима с отмороженными ногами, с рубкой дров и "ковзалкой", но не
могли забыть в наробразе моих "аракчеевских" формул дисциплины.
Разговаривать со мною в наробразе начали тоже почти по-аракчеевски:
- Мы этот ваш жандармский опыт прихлопнем. Нужно строить соцвос, а не
застенок.
В своем докладе о дисциплине я позволил себе усомниться в правильности
общепринятых в то время положений, утверждающих, что наказание воспитывает
раба, что необходимо дать полный отпор творчеству ребенка, нужно больше
всего полагаться на самоорганизацию и самодисциплину. Я позволил себе
выставить несмоненное для меня утверждение, что пока не создан коллектив и
органы коллектива, пока нет традиций и не воспитаны первичные трудовые и
бытовые навыки, воспитатель имеет право и должен не отказываться от
принуждения. Я утверждал также, что нельзя основывать все воспитание на
интересе, что воспитание чувства долга часто становится в противоречие с
интересом ребенка, в особенности так, как он его понимает. Я требовал
воспитания закаленного, крепкого человека, могущего проделывать и
неприятную работу, и скучную работу, если она вызывается интересами
коллектива.
В итоге я отстаивал линию создания сильного, если нужного, и сурового,
воодушевленного коллектива, и только на коллектив возлагал все надежды;
мои противники тыкали мне в нос аксиомами педологии и танцевали только от
"ребенка".
Я был уже готов к тому, что колонию "прихлопнут", но злобы дня в
колонии - посевная кампания и все тот же ремонт второй колонии - не
позволяли мне специально страдать по случаю наробразовских гонений. Кто-то
меня, очевидно, защищал, потому что меня не прихлопывали очень долго. А
чего бы, кажется, проще: взять и снять с работы.
Но в наробраз я старался не ездить: слишком неласково и даже
пренебрежительно со мной там разговаривали. Особенно заедал меня один из
инспекторов, Шарин - очень красивый кокетливый брюнет с прекрасными
вьющимися волосами, победитель сердцем губернских дам. У него толстые,
красные и влажные губы и круглые подчеркнутые брови. Кто его знает, чем он
занимался до 1917 года, но теперь он великий специалист как раз по
социальному воспитанию. Он прекрасно усвоил несколько сот модных терминов
и умел бесконечно низать пустые словесные трели, убежденный, что за ними
скрываются педагогические и революционные ценности.
Ко мне он относился высокомерно-враждебно с того дня, когда я не
удержался от действительно неудержимого смеха.
Заехал он как-то в колонию. В моем кабинете увидел на столе
барометр-анероид.
- Что это за штука? - спросил он.
- Барометр.
- Какой барометр?
- Барометр, - удивился я, - погоду у нас предсказывает.
- Предсказывает погоду? Как же он может предсказывать погоду, когда он
стоит у вас на столе? Ведь погода не здесь, а на дворе.
Вот в этот момент я и расхохотался неприлично, неудержимо. Если бы
Шарин не имел такого ученого вида, если бы не его приват-доцентская
шевелюра, если бы не его апломб ученого!
Он очень рассердился:
- Что вы смеетесь? А еще педагог. Как вы можете воспитывать ваших
воспитанников? Вы должны мне обьяснить, если видите, что я не знаю, а не
смеяться.
Нет, я не способен был на такое великодушие - я продолжал хохотать.
Когда-то я слышал анекдот, почти буквально повторявший мой разговор с
Шариным о барометре, и мне показалось удивительно забавным, что такие
глупые анекдоты повторяются в жизни и что в них принимают участие
инспетора губнаробраза.
Шарин обиделся и уехал.
Во время моего доклада о дисциплине он меня "крыл" беспощадно.
- Локализованная система медико-педагогического воздействия на личность
ребенка, поскольку она дифференцируется в учреждении социального
воспитания, должна превалировать настолько, насколько она согласуется с
естественными потребностями ребенка и настолько она выявляет творческие
перспективы в развитии данной стуктуры - биологической, социальной и
экономической. Исходя из этого мы констатируем...
Он в течение двух часов, почти не переводя духа и с полузакрытыми
глазами, давил собрание подобной ученой резиной, но закончил с чисто
житейским пафосом:
- Жизнь есть веселость.
Вот этот самый Шарин и нанес мне сокрушительный удар весной 1922 года.
Особый отдел Первой запасной прислал в колонию воспитанника с
требованием обязательно принять. И раньше особый отедл и ЧК#34, случалось,
присылали ребят. Принял. Через два дня меня вызвал Шарин.
- Вы приняли Евгеньева?
- Принял.
- Какое вы имели право принять воспитанника без нашего разрешения?
- Прислал Особый отдел Первой запасной.
- Что мне Особый отдел? Вы не имеете права принимать без нашего
разрешения.
- Я не могу не принять, если присылает Особый отдел. А если вы
считаете, что он присылать не может, то как-нибудь уладьте с ним этот
вопрос. Не могу же я быть судьей между вами и Особым отделом.
- Немедленно отправьте Евгеньева обратно.
- Только по вашему письменному распоряжению.
- Для вас должно быть действительно и мое устное распоряжение.
- Дайте письменное распоряжение.
- Я ваш начальник и могу вас сейчас арестовать на семь суток за
неисполнение моего устного распоряжения.
- Хорошо, арестуйте.
Я видел, что человеку очень хочется использовать свое право арестовать
меня на семь суток. Зачем искать другие поводы, когда уже есть повод?
- Вы не отправите мальчика?
- Не отправлю без письменного приказа. Мне выгоднее, видите ли, быть
арестованным товарищем Шариным, чем Особым отделом.
- Почему Шариным выгоднее? - серьезно заинтересовался инспектор.
- Знаете, как-то приятнее. Все-таки по педагогической линии.
- В таком случае вы арестованы.
Он ухватил телефонную трубку.
- Милиция?.. Немедленно пришлите милиционера взять заведующего колонией
Горького, которого я арестовал на семь суток... Шарин.
- Мне что же? Ожидать в вашем кабинете?
- Да, вы будете здесь ожидать.
- Может быть, вы меня отпустите на честное слово? Пока придет
милиционер, я получу кое-что в складе и отправлю мальчика в колонию.
- Вы никуда не пойдете отсюда.
Шарин схватил с вешалки плюшевую шляпу, которая очень шла к его черной
шевелюре, и вылетел из кабинета. Тогда я взял телефонную трубку и вызвал
предгубисполкома. Он терпеливо выслушал мой рассказ:
- Вот что, голубчик, не расстраивайтесь, и поезжайте домой спокойно.
Впрочем, лучше подождите милиционера и скажите, чтобы он вызвал меня.
Пришел милиционер.
- Вы заведующий колонией?
- Я.
- Так, значит, идемте.
- Предгубисполкома распорядился, что я могу ехать домой. Просил вас
позвонить.
- Я никуда не буду звонить, пускай в районе начальник звонит. Идемте.
На улице Антон с удивлением посмотрел на меня в сопровождении конвоя.
- Подожди меня здесь.
- А вас скоро выпустят?
- Ты откуда знаешь, что меня можно выпустить?
- А тут черный проходил, так сказал: поезжай домой, заведующий не
поедет. А баб вышли какие-то в шапочках, так говорят: ваш заведующий
арестован.
- Подожди, я сейчас приду.
В районе пришлось ожидать начальника. Только к четырем часам он
выпустил меня на свободу.
Подвода была нагружена доверху мешками и ящиками. Мы с Антоном мирно
ползли по Харьковскому шоссе, думали о своих делах, он, вероятно, - о
фураже и выпасе, а я - о превратностях судьбы, специально приготовленных
для завколов. Несколько раз останавливались, поправляли расползавшиеся
мешки, вновь взбирались на них и ехали дальше.
Антон уже дернул левую вожжу, поворачивая на дорогу к колонии, как
вдруг Малыш хватил в сторону, вздернул голову, попробовал вздыбиться: с
дороги к колонии на нас налетел, загудел, затрещал, захрипел и пронесся к
городу автомобиль. Промелькнула зеленая плюшевая шляпа, и Шарин растерянно
глянул на меня. Рядом с ним сидел и придерживал воротник пальто усатый
Черненко, председатель РКИ#35.
Антон не имел времени удивляться неожиданному наскоку автомобиля:
что-то напутал Малыш в сложной и неверной системе нашей упряжи. Но и я не
имел времени удивляться: на нас карьером неслась пара колонистских
лошадей, запряженная в громыхающую гарбу, набитую до отказа ребятами. На
передке стоял и правил лошадьми Карабанов, втянув голову в плечи и свирепо
сверкая черными цыганскими глазами вдогонку удиравшему автомобилю. Гарба с
разбегу пронеслась мимо нас, ребята что-то кричали, соскакивали с воза на
землю, останавливали Карабанова, смеялись. Карабанов, наконец, очнулся и
понял, в чем дело. На дорожном перекрестке образовалась целая ярмарка.
Хлопцы обступили меня. Карабанов, видимо, был недоволен, что все так
прозаически кончилось. Он даже не слез с гарбы, а со злобой поворачивал
лошадей и ругался:
- Да, повертайся ж, сатана! От, чорты б тебе, позаводылы кляч!..
Наконец, он с последним взрывом гнева перетянул правую и галопом
понесся в колонию, стоя на передке и угрюмо покачиваясь на ухабах.
- Что у вас случилось? Что за пожарная икоманда? - спросил я.
- Чого вы як показылысь? - спросил Антон.
Перебивая друг друга и толкаясь, ребята рассказали мне о том, что
случилось. Представление о событии у них было очень смутное, несмотря на
то, что все они были его свидетелями. Куда они летели на парной гарбе и
что собирались совершить в городе, для них тоже было покрыто мраком
неизвестности, и мои вопросы на этот счет они встречали даже удивленно.
- А кто его знает? Там было бы видно.
Один Задоров мог связно поведать о происшедшем:
- Да вы знаете, это как-то быстро произошло, прямо налетело откуда-то.
Они проехали на машине, мало кто и заметил, работали все. Пошли к вам, там
что-то делали, ну, кое-кто из наших проведал, говорит - в ящиках роются.
Что такое? Хлопцы сбежались к вашему крыльцу, а тут и они вышли. Слышим,
говорят Ивану Ивановичу: "Принимайте заведование". Ну, тут такое
заварилось, ничего не разберешь: кто кричит, кто уже за грудки берется,
Бурун на всю колонию орет: "Куда Антона девали?" Настоящий бунт. Если бы
не я и Иван Иванович, так до кулаков бы дошло, а у меня даже пуговицы
поотрывали. Черный, тот здорово испугался да к машине, а машина тут же.
Они очень быстро тронули, а ребята бегом за машиной да кри-
чат, руками размахивают, черт знает что. И как раз же Семен из второй
колонии с пустой гарбой.
Мы вошли в колонию. Успокоенный Карабанов у конюшни распрягал лошадей и
отбивался от наседавшего Антона:
- Вам лошади - все равно как автомобиль, смотри - запарили.
- Ты понимаешь, Антон, тут было не до коней. Понимаешь? - весело
блестел зубами и глазами Карабанов.
- Да еще раньше тебя, в городе, понял. Вы тут обедали, а нас по
милициям водили.
Воспитаталей я нашел в состоянии последнего испуга. Иван Иванович был
такой - хоть в постель укладывай.
- Вы подумайте, Антон Семенович, чем это могло кончиться? Такие
свирепые рожи у всех, - я думал, без ножей не обойдется. Спасибо Задорову:
один не потерял головы. Мы их разбрасываем, а они, как собаки, злые,
кричат... Фу-у!..
Я ребят не расспрашивал и вообще сделал вид, что ничего особенного не
случилось, и они меня тоже ни о чем не пытали. Это было для них, пожалуй,
и неинтересно: горьковцы были большими реалистами, их могло занимать
только то, что непосредственно определяло поведение.
В наробраз меня не вызывали, по своему почину я тоже не ездил. Через
неделю пришлось мне зайти в губРКИ. Меня пригласили в кабинет к
председателю. Черненко, встретил меня, как родственника.
- Садись, голубь, садись, - говорил он, потрясая мою руку и разглядывая
меня с радостной улыбкой. - Ах, какие у тебя молодцы! Ты знаешь, после
того, что мне наговорил Шарин, я думал, встречу забитых, несчастных, ну,
понимаешь, жалких таких... А они, сукины сыны, как завертелись вокруг нас:
черти, настоящие черти. А как за нами погнались, черт, такое дело! Шарин
сидит и все толкует: "Я думаю, они нас не догонят". А я ему отвечаю:
"Хорошо, если в машине все исправно". Ах, какая прелесть! Давно такой
прелести не видел. Я тут рассказал кой-кому, животы рвали, под столы
лезли...
С этого дня началась у нас дружба с Черненко.
18. "Смычка" с селянством
Ремонт имения Трепке оказался для нас неверотяно громоздкой и тяжелой
штукой. Домов было много, все они требовали не ремонта, а почти полной
перестройки. С деньгами было всегда напряженно. Помощь губернских
учреждений выражалась главным образом в выдаче нам разных нарядов на
строительные материалы, с этими нарядами нужно было ездить в другие города
- Киев, Харьков. Здесь к нашим нарядам относились свысока, материалы
выдавали в размере десяти процентов требуемого, а иногда и вовсе не
выдавали. Полвагона стекла, которое нам после нескольких путешествий в
Харьков удалось все же получить, были у нас отняты на рельсах, в самом
нашем городе, гораздо более сильной организацией, чем колония.
Недостаток денег ставил нас в очень затруднительное положение с рабочей
силой, на наемных рабочих надеяться почти не приходилось. Только плотничьи
работы мы производили при помощи артели плотников.
Но скоро мы нашли источник денежной энергии. Это были старые,
разрушенные сараи и конюшни, которых во второй колонии было
видимо-невидимо. Трепке имели конный завод; в наши планы производство
племенных лошадей пока что не входило, да и восстановление этих конюшен
для нас оказалось бы не по силам - "не к нашему рылу крыльцо", как говорил
Калина Иванович.
Мы начали разбирать эти постройки и кирпич продавать селянам.
Покупателей нашлось множество: всякому порядочному человеку нужно и печку
поставить, и погреб выложить, а представители племени кулаков, по