Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
ан, оставленных ему в наследство, он,
пасынок старого человечества, тоже коснулся везде рукой художника. Двести
кустов роз высадили здесь колонисты еще осенью, а сколько здесь астр,
гвоздики, левкоев, ярко-красной герани, синеньких колокольчиков и еще
неизвестных и не на-
званных цветов - колонисты даже никогда и не считали. Целые шоссе
протянулись по краям двора, соединяя и отграничивая площадки отдельных
домов, квадраты и треугольники райграса#21 осмыслили и омолодили свободные
пролеты, кое-где твердо стали зеленые садовые диваны.
Хорошо, уютно, красиво и разумно стало в колонии, и я, видя это,
горжусь долей своего участия в украшении земли. Но у меня свои
эстетические капризы: ни цветы, ни дорожки, ни тенистые уголки ни на одну
минуту не заслоняют от меня вот этих мальчиков в синих трусиках и белых
рубашках. Вот они бегают, спокойно прохаживаются между гостями, вот они
хлопочут вокруг столов, стоят на постах, сдерживая сотни ротозеев,
пришедших посмотреть на невиданную свадьбу, - вот они, горьковцы. Они
стройны и собранны, у них хорошие, подвижные талии, мускулистые и
здоровые, не знающие, что такое медицина, тела и свежие красногубые лица.
Лица эти делаются в колонии - с улицы приходят в колонию совсем не такие
лица. Лица эти делаются в колонии - с улицы приходят в колонию совсем не
такие лица.
У каждого из них есть свой путь и есть путь у колонии имени Горького. Я
ощущаю в своих руках многие начала этих путей, но как трудно рассмотреть в
близком тумане будущего их направления, продолжения, концы. В тумане ходят
и клубятся стихии, еще не побежденные человеком, еще не крещенные в плане
и математике. И в нашем марше среди этих стихий есть своя эстетика, но
эстетика цветов и парков уже не волнует меня.
Не волнует еще и потому, что подходит ко мне Мария Кондратьевна и
спрашивает:
- Что это вы, папаша, грустите в одиночестве?
- Как же мне не грустить, когда меня все бросили, даже и вы?
- Я рада вас утешить, я даже нарочно искала вас и выставки приданого не
хотела без вас смотреть. Пойдемте.
В двух классах собрано все хозяйство Ольги. На выставке толпятся гости,
сердитые, завистливые бабы поджимают губы и злобно-внимательно
присматриваются ко мне. Они высокомерно обошли нашу невесту и женили своих
сыновей на хуторских девчатах, а теперь оказывается, что самые заможние
невесты были у них под боком. Я признаю их право относиться ко мне с
негодованием.
Бокова говорит:
- Но что вы будете делать, если к вам сваты станут ходить толпами?
- Я застрахован, - отвечаю я, - наши невесты переборчивы.
Прибежал вдруг пацан, перепуганный насмерть:
- Едут!
Во дворе уже играют требовательный сигнал общего сбора. У вьезда
вытянулся строй колонистов со знаменем и взводом барабанщиков, как
полагается. Из-за мельницы показалась наша пара: лошади убраны красными
ленточками, на козлах Братченко, тоже украшенный бантом. Мы отдаем салют
молодым. Антон натягивает вожжи, и Оля радостно бросается мне на шею. Она
волнуется, плачет и смеется и говорит мне:
- Вы же смотрите, не бросайте меня, а то мне уже страшно.
Мы начинаем маленький митинг. Мария Кондратьевна неожиданно умиляет
меня: от имени наробраза она подносит молодым подарок -
сельскохозяйственную библиотеку. Целую кучу книг приносят за нею два
колониста на убранных цветами носилках.
После митинга мы ставим молодых под знамя и всем строем эскортируем
их к столам. Им приготовлено почетное место, и сзади них останавливается
знаменная бригада. Дежурный колонист заботливо меняет караул. Двадцать
колонистов в белоснежных халатах начинают подавать пищу. Особый сводный
отряд Таранца внимательно проводит глазами по линии карманов гостей и
бесшумно спускает в Коломак несколько бутылок самогона, реквизированных с
ловкостью фокусников и вежливостью хозяев.
Я сижу рядом с молодыми, по другую сторону от них Павел Иванович и
Евдокия Степановна. Павел Иванович, строгий человек с бородкой
Николая-чудотворца, тяжело вздыхает: то ли ему досадно отделять сына, то
ли скучно смотреть на бутылку пива, ибо у него Таранец только что отнял
самогон.
Колонисты сегодня чудесны, я любуюсь ими не уставая. Оживленны,
добродушны, приветливы и как-то по особому ироничны. Даже одиннадцатый
отряд, заседающий на другом конце стола, завел длинные и задорные
разговоры с прикомандированной к ним пятеркой гостей. Я немножко
беспокоюсь, не очень ли откровенно там высказываются. Подхожу. Шелапутин,
до сих пор сохранивший свой дискант, наливает пиво Козырю и говорит:
- А вас попы венчали, так, видите, и плохо.
- А давайте мы вас перевенчаем, - предлагает Тоська.
Козырь улыбается:
- Поздно мне, сынки перевенчиваться.
Козырь крестится и выпивает пиво. Тоська хохочет.
- Теперь у вас живот заболит...
- Спаси господи, отчего?
- А зачем перекрестились?
Рядом сидит селянин с запутанной светло-соломенной бородой - гость по
списку Павла Ивановича. Он первый раз в колонии, и его все удивляет:
- Хлопцы, а это правда, что вы тут хозяева?
- Ну а кто ж? - отвечает Шурка.
- А для чего ж вам хозяйство?
Тоська Соловьев поворачивается к нему всем телом:
- А разве вы не знаете, для чего? То мы батраками были, а то нет.
- А чем ты теперь будешь, к примеру?
- Ого! - говорит Тоська, подымая пирог высоко за ухом. - Я буду
инженером, так и Антон Семенович говорит, а Шелапутин будет летчиком.
Он насмешливо посматривал на своего друга Шелапутина. Это потому, что
его линич летчика еще никем не признана в колонии. Шелапутин энергично
жует:
- Угу, буду летчиком.
- А вот, скажем, насчет крестьянства, так у вас нету охочих?
- Как нету? Есть. Только наши будут не такими крестьянами, - Тоська
быстро взглядывает на собеседника.
- Вот оно какое дело! Значится, как же это понять: не такими?
- Ну не такими. Тракторы будут. Вы видели трактор?
- Нет, не довелось.
- А мы видели. Там есть такой совхоз, так мы туда свиней отвозили. Там
трактор есть, как жук такой...
Длинная линия гостей основательно связана нашими отрядами. Я ясно
различаю границы отрядов и вижу их центры, в которых сейчас наиболее
шумно. Веселее всего в девятом отряде, потому что там Лапоть, вокруг него
хохочут и стонут и колонисты и гости. Сегодня Лапоть, сговорившись с своим
другом Таранцом, устроили большую и сложную каверзу с компанией мельничной
верхушки, сидящей за столом девятого отряда и порученной по приказу его
вниманию. Это плотный и пушистый мельник, худой и острый бухгалтер и
вальцовщик - человек скромный. Когда-то Таранец был карманщиком, и для
него пустым делом было вынуть из кармана мельника бутылку с самогоном и
заменить ее другой, наполненной обыкновенной водой из Коломака.
За столом мельник и бухгалтер долго стеснялись и оглядывались на
сводный отряд Таранца. Но Лапоть успокоительно моргнул:
- Вы люди свои, я устрою.
Он наклоняет к себе голову проходящего Таранца и что-то ему шепчет.
Таранец кивает головой.
Лапоть конфиденциально советует:
- Вы под столом налейте и пивом закрасьте, и хорошо.
После акробатических упражнений под столом возле жаждущих стоят
стаканы, полные подозрительно бледного пива, и счастливые обладатели их
нервно готовят закуску под внимательным взглядом притаившегося девятого
отряда. Наконец все готово, и мельник хитро моргает Лаптю, поднося стакан
к бороде. Бухгалтер и вальцовщик еще осторожно равняются направо и налево,
но кругом все спокойно. Таранец скучает у тополя. Глаза Лаптя начинают
пламенеть, и он прикрывает их веками.
Мельник говорит тихонько:
- Ну хай буде все добре.
Девятый отряд, наклонив головы, наблюдает, как три гостя осушают
стаканы. Уже в последних бульканьях замечается некоторая неуверенность.
Мельник ставит пустой стакан на стол и посматривает осторожным глазом на
Лаптя, но Лапоть скучно жует и о чем-то далеком думает.
Бухгалтер и вальцовщик изо всех сил стараются показать, что ничего
особенного не случилось, - и даже тыкают вилками в закуску.
Бывалый мельник под столом рассматривает бутылку, но его нежно кто-то
берет за руку. Он подымает голову: над ним продувная веснушчатая
физиономия Таранца.
- Как же вам не стыдно - говорит Таранец и даже краснеет от
искренности. - Было же сказано, нельзя приносить самогон, а еще свой
человек... И смотри ты, уже и выпили. А кто с вами?
- Та черт его знает, - потерялся мельник, - чи выпили, чи нет, и не
разберу.
- Как это не разберете? А ну дыхните! Ну... смотри ты, не разберет! От
вас же несет, как из бочки. И как вам не стыдно: прийти в колонию с такими
вещами...
- А что такое? - издали заинтересовывается Калина Иванович.
- Самогон, - говорит Таранец, показывая бутылку.
Калина Иванович грозно смотрит на мельника. Девятый отряд давно уже
находится в припадочном состоянии, вероятно потому, что Лапоть что-то
смешное рассказывает о Галатенко. Ребята положили головы на столы и больше
не могут выносить ничего смешного.
Здесь веселья хватит до конца обеда, потому что Лапоть время от времени
спрашивает мельника:
- А что - мало? А больше нет? Вот горе!.. А хорошая была? Так себе?..
Вот только Федор, жалко, придирается. Ну что ты пристал, Федька, - свои
же люди!
- Нельзя, - говорит серьезно Таранец. - Смотри, они насилу сидят.
У Лаптя впереди еще большая программа. Он еще будет бережно поднимать
мельника из-за стола и на ухо шептать ему:
- Давайте мы вас садом проведем, а то заметно очень...
Восьмой отряд Карабанова сегодня на охране, но он сам то и дело
появляется возле столов, в том месте, где ярким костром горит философия,
возбужденная необычной свадьбой. Здесь Коваль, Спиридон, Калина Иванович,
Задоров, Вершнев, Волохов и председатель коммуны имени Луначарского, с
козлиной рыжей бородкой умный Нестеренко.
Коммуна за рекой живет неладно, не управляется с полями, не умеет
развесить и разложить нагрузки и права, не осиливает бабьих вздорных
характеров и не в силах организовать терпение в настоящем и веру в
завтрашний день. Нестеренко грустно итожит:
- Надо бы новых каких-то людей достать... А где их достанешь?
Калина Иванович горячо отвечает:
- Не так говоришь, товарищ Нестеренко, не так... Эти новые, паразиты,
ничего не способны сделать как следовает. Надо обратно стариков
прибавить...
За столами становится шумнее. Принесли яблоки и груши наших садов, и на
горизонте показались бочки с мороженым - гордость сегодняшнего дежурства.
За домом захрипела гармошка, и испортило день визгливое бабье пение -
одна из казней свадебного ритуала. Полдесятка баб кружились и топали перед
пьяненьким кислооким гармонистов, постепенно подвигаясь к нам.
- За приданым приехали, - сказал Таранец.
Румяная костлявая женщина затопала, видимо, специально для меня,
выставляя вперед локти и шаркая по песку неловкими большими башмаками.
- Папаша ридный, папаша дорогый, пропивай дочку, выряжай дочку...
В руках у нее откуда-то взялась бутылка с самогоном и граненая,
почему-то коричневого цвета, рюмка. Она с пьяного размаху налила в рямку,
поливая землю и свое платье. Между мною и ею стал Таранец:
- Довольно с тебя.
Он легко отнял у нее угощение, но она уже забыла обо мне и жадно
набросилась на Ольгу с радостно-пьяным причитанием:
- Красавица наша, Ольга Петровна! И косы распустила... Не годится так,
не годится. Вот завтра очипок наденем, ходить в очипке будешь.
- И не надену, - неожиданно строго сказала Ольга.
- А как же? Так с косами и будешь?
- Ну да, с косами.
Бабы что-то завизжали, заговорили, наступая на Ольгу. Злой,
раздраженный Волохов растолкал их и в упор спросил главную:
- А если не наденет, так что?
- Тай не надевай, вам же лучше знать, все равно не венчались!
Подошли дипломаты-дядьки и развели хохочущих, облитых самогоном баб в
разные стороны. Мы с Ольгой вышли из парка.
- Я их не боюсь, - сказала Ольга, - а только трудно будет.
Мимо нас колонисты проносили мебель и узлы с костюмами. Сегодня идет
"Женитьба" Гоголя, а перед спектаклем еще и лекция Журбина "Свадебные
обычаи у разных народов".
Еще далеко, очень далеко до конца праздника.
11. Лирика
Вскоре после свадьбы Ольги нагрянула на нас давно ожидаемая беда: нужно
было провожать рабфаковцев. Хотя о рабфаке говорили еще со времен "нашего
найкрайщего" и к рабфаку готовились ежедневно, хотя ни о чем так жадно не
мечтали, как о собственных рабфаковцах, и хотя все это дело было делом
радостным и победным, а пришел день прощанья, и у всех засосало под
ложечкой, навернулись на глаза слезы, и стало страшно: была колония, жила,
работала, смеялась, а теперь вот разьезжаются, а этого как будто никто и
не ожидал. И я проснулся в этот день со стесненным чувством потери и
беспокойства.
После завтрака все переоделись в чистые костюмы, приготовили в саду
парадные столы, в моем кабинете знаменная бригада снимала со знамени чехол
и барабанщики приделывали к своим животам барабаны. И эти признаки
праздника не могли потушить огоньков печали; голубые глаза Лидочки была
заплаканы с утра: девчонки откровенно ревели, лежа в постелях, и Екатерина
Григорьевна успокаивала их безуспешно, потому что и сама еле сдерживала
волнение. Хлопцы были серьезны и молчаливы, Лапоть казался бесталанно
скучным человеком, пацаны располагались в непривычно строгих линиях, как
воробьи на проволоке, и у них никогда не было столько насморков. Они чинно
сидят на скамейках и барьерах, заложив руки между колен, и рассматривают
предметы, помещающиеся гораздо выше их обычного поля зрения: крыши,
верхушки деревьев, небо.
Я разделяю их детское недоумение, я понимаю их грусть - грусть людей,
до конца уважающих справедливость. Я согласен с Тоськой Соловьевым: с
какой стати завтра в колонии не будет Матвея Белухина? Неужели нельзя
устроить жизнь более разумно, чтобы Матвей никуда не уезжал, чтобы не было
у Тоськи большого, непоправимого, несправедливого горя? А разве у Матвея
один корешок Тоська, и разве уезжает один Матвей? Уезжаю Бурун, Карабанов,
Задоров, Крайник, Вершнев, Голос, Настя Ночевная, и у каждого из них
корешки насчитываются дюжинами, а Матвей, Семен и Бурун - настоящие люди,
которым так сладко подражать и жизнь без которых нужно начинать сначала.
Угнетали колонию не только эти чувства. И для меня, и для каждого
колониста ясно было, что колонию положили на плаху и занесли над нею
тяжелый топор, чтобы отяпать ей голову.
Сами рабфаковцы имели такой вид, будто их приготовили для того, чтобы
принести в жертву "многим богам необходимости и судьбы". Карабанов не
отходил от меня, улыбался и говорил:
- Жизнь так сделана, что как-то все неудобно. На рабфак ехать, так это
ж счастье, это, можно сказать, чи снится, чи якась жар-птица, черт его
знает. А на самом деле, може, оно и не так. А може, и так, что счастье
наше сегодня отут и кончается, бо колонии жалко, так жалко... як бы никто
не бачив, задрав бы голову и завыв, ой, завыв бы... аж тоди, може, и легче
б стало... Нэма правды на свете.
Из угла кабинета смотрит на нас злым глазом Вершнев:
- Правда одна: люди.
- Сказал! - смеется Карабанов. - А ты что... ты уже и у кошек правду
шукав?
- Н-н-нет, не в том дело... а в том, что люди должны быть хорошие,
иначе к-к ч-черту в-всякая правда. Если, понимаешь, сволочь, так и в
социализме будет мешать. Я это сегодня понял.
Я внимательно посмотрел на Николая:
- Почему сегодня?
- Сегодня люди, к-к-как в зеркале. А я не знаю: то все была работа,
каждый день такой... рабочий, и все такое. А сегодня к-к-как-то видно.
Горький правду написал, я раньше не понимал, то есть и понимал, а значения
не придавал: человек. Это тебе не всякая сволочь. И правильно: есть люди,
а есть и человеки.
Такими словами прикрывали рабфаковцы свежие раны, уезжая из колонии. Но
они страдали меньше нас, потому что впереди у них стоял лучерзарный
рабфак, а у нас не было впереди ничего лучезарного.
Накануне собрались вечером воспитатели на крыльце моей квартиры,
сидели, стояли, думали и застенчиво прижимались друг к другу. Колония
спала тихо, тепло, звездно. Мир казался мне чудесным сиропом страшно
сложного состава: вкусно, увлекательно, а из чего он сделан - не
разберешь, какие гадости в нем растворены - неизвестно. В такие минуты
нападают на человека философские жучки, и человеку хочется поскорее понять
непонятные вещи и проблемы. А если завтра от вас уезжают "насовсем" ваши
друзья, которых вы с некоторым трудом извлекли из социального небытия, в
таком случае человек тоже смотрит на тихое небо и молчит, и мнгновениями
ему кажется, будто недалекие осокори, вербы, липы шепотом подсказывают ему
правильные решения задачи.
Так и мы бессильной группой, каждый в отдельности и все согласно,
молчали и думали, слушали шепот деревьев и смотрели в глаза звездам. так
ведут себя дикари после неудачной охоты.
Я думал вместе со всеми. В ту ночь, ночь моего первого настоящего
выпуска, я много передумал всяких глупостей. Я никому не сказал о них
тогда; моим коллегам даже казалось, что это они только ослабели, а я стою
на прежнем месте, как дуб, несокрушимый и полный силы. Им, вероятно, было
даже стыдно проявлять слабость в моем присутствии.
Я думал о том, что жизнь моя каторжная и несправедливая. О том, что я
положил лучший кусок жизни только для того, чтобы полдюжины
"правонарушителей" могли поступить на рабфак, что на рабфаке в большом
городе они подвергнутся новым влияниям, которыми я не могу управлять, кто
его знает, чем все это кончится? Может быть, мой труд и моя жертва
окажутся просто ненужным никому сгустком бесплодно израсходованной
энергии?..
Думал и о другом: почему такая несправедливость?.. Ведь я сделал
хорошее дело, ведь это в тысячу раз труднее и достойнее, чем пропеть
романс на клубном вечере, даже труднее, чем сыграть роль в хорошей пьесе,
хотя бы даже и в МХАТе... Почему там артистам сотни людей ап-
лодируют, почему артисты пойдут спать домой с ощущением людского внимания
и благодарности, почему я в тоске сижу темной ночью в заброшенной в полях
колонии, почему мне не аплодируют хотя бы гончаровские жители? Даже хуже:
я то и дело тревожно возвращаюсь к мысли о том, что для выдачи рабфаковцам
"приданого" я истратил тысячу рублей, что подобные расходы нигде в смете
не предусмотрены, что инспектор финотдела, когда я к нему обратился с
запросом, сухо и осуждающе посмотрел на меня и сказал:
- Если вам угодно, можете истратить, но имейте в виду, что начет на
ваше жалованье обеспечен.
Я улыбнулся, вспомнив этот разговор. В моем мозгу сразу заработало
целое учреждение: в одном кабинете кто-то горячий слагал убийственную
филиппику против инспектора, в соседней комнате кто-то бесшабашный сказал
громко: "Наплевать", - а рядом, нависнув над столами, услужливая мозговая
шпана подсчитывала, в течение скольких месяцев придется мне выплачивать по
начету тысячу рублей. Это учреждение работало добросовестно, несмотря на
то что в моем мозгу работали и другие учреждения.
В соседнем здании шло торжественное заседание: на сцене сидели наши
воспитатели и рабфаковцы, стоголосый оркестр гремел "Интернационал",
ученый педагог говорил речь.
Я снова мог улыбнуться: что хорошего мог сказать ученый педагог? Разве
он видел Карабанова с наганом в руке, "стопорщика"#22 на большой дороге,
или Буруна на чужом подоконнике, "скокаря" Буруна, друзья которого по
подоконникам были расстреляны? Он не видел.
- О чем вы все думаете? - спрашивает меня Екатерина Григорьевна. -
Думаете и улыбаетесь?
- У меня торжественное заседание, - говорю я.
- Это видно. А все-таки скажите нам, как мы теперь будем без ядра?
- Ага, вот еще один отдел будущей педагогической науки, отдел о ядре.
- Какой отдел?
- Это я о ядре. Если есть коллектив, то будет и ядро.
- Смотря какое ядро.
- Такое, какое нам нужно. Нужно б