Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Макаренко Антон С.. Педагогическая поэма -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  -
у для моей колонии. С нами был Халабуда Сидор Карпович, председатель помдета. Он честно председательствовал в этом учреждении, состоявшем тогда из плохих, развалившихся детских домов и колоний, бакалейных магазинов, кинотеатров, магазинов плетеной мебели, увеселительных садов, рулеток и бухгалтерий. Сидор Карпович был покрыт паразитами: коммерсантами, комиссионерами, крупье, шарлатанами, жуликами, шулерами и растратчиками, и мне от души хотелось подарить ему большую бутылку сабадилловой настойки. Он давно уже был оглушен различными соображениями, которые ему со всех сторон подсказывали: экономическими, педагогическими, психологическими и прочими, и прочимии, и поэтому давно потерял надежду понять, отчего в его колониях нищета, повальное бегство, воровство и хулиганство, покорился действительности, глубоко верил, что беспризорный - это соединение всех семи смертных грехов, и от всего своего бы- лого прекраснодушия оставил себе только веру в лучшее будущее и веру в жито. Последнюю черту его характера я выяснил уже в дальнейшем, а сейчас, сидя в автомобиле, я без какого бы то ни было подозрения выслушивал его речи: - Надо, чтобы у людей жито было. Если у людей есть жито, так ничего не страшно. Что с того, понимаешь, что ты его Гоголю научишь, а если у него хлеба нету? Ты дай ему жита, а потом и книжку подсунь... Вот и эти бандиты жита посеять не умеют, а красть умеют. - Плохой народ? - Они? Ох, и народ же, понимаешь! Они ко мне, это: дай, Сидор Карпович, пятерку, курить хочется. Дал я, конечно, а он через неделю опять: Сидор Карпович, дай пять рублей. Я ж тебе, говорю, дал. Так, говорит, ты на папиросы дал, а теперь на водку дай... Пролетев километров шесть от города по песчаной скучной дороге, взобрались мы на пригорок и вьехали в облезшие ворота монастыря. Посреди круглого двора бесформенная громада древнего, тем не менее безобразного храма, за ним что-то трехэтажное, а по окружности длинные приземистые флигели, подпертые полусгнившими крылечками. Немного в стороне по краю обрыва деревянная двухэтажная гостиница в период перестройки. По углам и закоулкам попрятались черт его знает из чего слепленные домики, сарайчики, кухоньки, всякая дрянь, скопившаяся за триста молитвенных лет. Меня прежде всего поразил царящий в колонии запах. Это была сложная смесь из уборных, борща, навоза и... ладана. В церкви пели, на ступенях у входа сидели сухие несимпатичные старухи и, наверное, вспоминали о тех счастливых временах, когда было у кого просить милостыню. Но колонистов не было видно. Серенький, поношенный заведующий с тоской посмотрел на наш фиат, хлопнул рукой по крылу машины и повел нас показывать колонию. Видно было, что он уже привык показывать ее не для славы, а для осуждения, и тропы его мучений были ему хорошо известны. - Вот здесь спальни первого коллектива, - сказал он, проходя в то место, где раньше были двери, а теперь только дверная рама, даже и наличников не было. Так же беспрятственно мы переступили и через второй порог и повернули в коридор влево. Я только тогда понял, что коридор этот ничем не отделяется от воздуха, бывшего когда-то свежим. Это, между прочим, доказывалось и наметами снега под стенами, успевшими уже покрыться пылью. - А как же это... без дверей? - спросил я. Заведующий с трудом показал нам, что когда-то он умел улыбаться, и пошел дальше. Юрьев сказал громко: - Двери давно сгорели. Если бы только двери! Уже полы срывают и жгут, сожгли и навесы над погребами и даже часть возов. - А дрова? - А черт их знает, почему у них дров нет! Деньги были отпущены на дрова. Халабуда высморкался и сказал: - Дрова, наверное, и теперь есть. Не хотят распилить и поколоть, а нанять не на что. Есть дрова у сволочей... Знаете же, какой народ - бандиты! Наконец, мы подошли к настоящей закрытой двери в спальню. Халабада стукнул по ней ногой, и она немедленно повисла на одной нижней петле, угрожая свалиться нам на головы. Халабуда поддержал ее рукой и засмеялся: - Э, нет, ченртова ведьма! Я тебя уже хорошо знаю... Мы вошли в спальню. На изломанных грязных кроватях, на кучах бесформенного мусорного тряпья сидели беспризорные, настоящие беспризорные, во всем их великолепии, и старались согреться, кутаясь в такое же тряпье. У облезшей печки двое разбивали колуном доску, окрашенную видно, недавно в желтый цвет. По углам и даже в проходах было нагажено. здесь были те же запахи, что и на дворе, минус ладан. Нас провожали взглядами, но головы никто не повернул. Я обратил внимание, что все беспризорные были в возрасте старше шестнадцати лет. - Это у вас самые старшие? - спросил я. - Да, это первый коллектив - старший возраст, - любезно пояснил заведующий. Из дальнего угла кто-то крикнул басом: - Вы не верьте им, что они говорят! Врут все! В другом конце сказали свободно, отнюдь ничего не подчеркивая: - Показывают... Чего тут показывать? Показали бы лучше, что накрали. Мы не обратили никакого внимания на эти возгласы, только Юрьев покраснел и украдкой посмотрел на меня. Мы вышли в коридор. - В этом здании шесть спальных комнат, - сказал заведующий. - Показать? - Покажите мастерские, - попросил я. Халабуда оживился и начал длинную повесть о том, с каким успехом он покупал станки. Мы снова вошли во двор. Навстречу нам, завернувшись в клифт, прыгал по кочкам пацан, стараясь не попадать босыми черными ногами на полосы снега. Я его остановил, отставая от других: Ты откуда бежишь, пацан? Он остановился и поднял лицо: - А я ходил узнавать, чи не будут нас отправлять? - Куда? - Говорили, что будут отправлять куда-то. - А здесь плохо? - Здесь уже нельзя жить, - тихо и грустно сказал пацан, почесывая ухо о край клифта. - здесь можно и замерзнуть... И бьют... - Кто бьет? - Все. Пацан был из смышленых и, кажется, без уличного стажа; у него большие голубые глаза, еще не обезображенные уличными гримасами; если его умыть, получится милый ребенок. - За что бьют? - А так. Если не дашь чего. Или обед отнимут когда. У нас пацаны так давно не обедают. Бывает, и хлеб отнимают... Или, если не украдешь... тебе скажут украсть, а ты не украдешь... А вы не знаете, будут отправлять? - Не знаю, голубчик. - А говорят, скоро будет лето... - А тебе для чего лето? - Пойду. Меня звали к мастерским. Мне казалось невозможным уйти от пацана, не оказав ему никакой помощи, но он уже прыгал по кочкам, приближаясь к спальням, - вероятно, в спальнях все-таки теплее, чем на кочках. Мастерские нам не удалось посмотреть: кто-то таинственный владел ключами, и никакие поиски заведующего не привели к выяснению тайны. Мы ограничились тем, что заглянули в окна. Здесь были штамповальные станки, деревообделочные и два токарных, всего двенадцать станков. В отдельных флигелях помещались сапожная и швейная - столп и утверждение педагогики. - У вас сегодня праздник, что ли? Заведующий не ответил. Юрьев взял снова на себя этот каторжный труд: - Я вам удивляюсь, Антон Семенович. Вы должны уже все понять. Никто здесь не работает, это общее положение. А кроме того, инструменты раскрадены, материала нет, энергии нет, заказов нет, ничего нет. Да ведь и работать никто не умеет. Собственная электростанция, о которой Халабуда тоже рассказал целую историю, само собой, не работала: что-то было поломано... - Ну а школа? - Школа имеется, - сказал лично заведующий, - только... нам не до школы... Халабуда настойчиво тянул на поле. Мы вышли из круга, ограниченного стенами саженной толщины, и увидели большую впадину бывшего когда-то пруда, а за ним до леса поля, покрытые тонким разветренным снегом. Халабуда, как Наполеон, вытянул руку и торжественно произнес: - Сто двадцать десятин! Богатство! - Озимые посеяны? - спросил я неосторожно. - Озимые! - вскричал в восторге Халабуда. - Тридцать десятин жита, считайте по сто пудов, три тысячи пудов одного жита! Без хлеба не будут. А жито какое! Если люди будут сеять жито, можно одно жито. Пшеница - это что? Житный хлеб, ты знаешь, немцы его не могут есть, да и французы не могут... А наш брат, есть житный хлеб... Мы успели возвратиться к машине, а Халабуда все говорил о жите. Сначала нас это раздражало, а потом стало даже интересно: что еще можно сказать о жите? Мы сели в машину и уехали, провожаемые одиноким, скучным заведующим. Молчали до самой Холодной горы. Когда проезжали через базар, Юрьев кивнул на группу беспризорных и сказал: - Это воспитанники из Куряжа... Ну что, берете? - Нет. - Чего вы боитесь! Ведь колония имени Горького правонарушительская? Все равно к вам Всеукраинская комиссия присылает всякую дрянь. А здесь мы вам даем нормальных детей. Даже Халабуда захохотал в машине: - Нормальные, тоже сказал!.. Юрьев продолжал свое: - Заедем сейчас к Джуринской, поговорим. Помдет уступит колонию Наркомпросу. Харькову неудобно посылать к вам правонарушителей, а своей колонии нет. А здесь будет своя, да еще какая: на четыреста человек! Это шикарно. Мастерские здесь неплохие. Сидор Карпович, отдадите колонию? Халабуда подумал: - Тридцать десятин жита - это двести сорок пудов семян. А работа? Заплатите? А колонию почему не отдать? Отдадим. - Заедем к Джуринской, - твердил Юрьев. - Сто двадцать ребят помоложе куда-нибудь переведем, а двести восемьдесят оставим вам. Они хоть и не правонарушители формально, так после куряжского воспитания еще хуже. - Зачем я полезу в эту яму? - сказал я Юрьеву. - И, кроме того, здесь Нужно как-то прибрать. Это будет стоить не меньше двадцати тысяч рублей. - Сидор Карпович даст. Халабуда проснулся. - За что двадцать тысяч? - Цена крови, - сказал Юрьев, - цена преступления. - Зачем двадцать тысяч? - еще раз удивился Халабуда. - Ремонт, двери, инструменты, постели, одежда, все! Халабуда надулся: - Двадцать тысяч! За двадцать тысяч мы и сами все сделаем. У Джуринской Юрьев продолжал агитацию. Любовь Савельевна слушала его, улыбаясь, и с любопытством посматривала на меня. - Это был бы слишком дорогой эксперимент. Рисковать колонией имени Горького мы не можем. Надо просто: Куряж закрыть, а детей распределить между другими колониями. Да и товарищ Макаренко не пойдет в Куряж. - Нет, - сказал я. - Это окончательный ответ? - спросил Юрьев. - Я поговорю с колонистами, но, вероятно, они откажутся. Халабуда хлопнул глазами. - Кто откажется? - Колонисты. - Эти... ваши воспитанники? - Да. - А что они понимают? Джуринская положила руку на рукав Халабуды: - Голубчик Сидор! Они там больше нас с тобой понимают. Хотела бы я посмотреть на их лица, когда они увидят твой Куряж. Халабуда рассердился: - Да что вы ко мне пристали: "твой Куряж"! Почему он мой? Я дал вам пятьдесят тысяч рублей. И двигатель. И двенадцать станков. А педагоги ваши... Какое мне дело, что они плохо работают?.. Я оставил этих деятелей соцвоса сводить семейные счеты, а сам поспешил на поезд. Меня провожали на вокзале Карабанов и Задоров. Выслушав мой рассказ о Куряже, они уставились глазами в колеса вагона и думали. Наконец, Карабанов сказал: - Нужники чистить - не большая честь для горьковцев, однако, черт его знает, подумать нужно... - Зато мы будем близко, поможем, - показал зубы Задоров. - Знаешь что, Семен... поедем, посмотрим завтра. Общее собрание колонистов, как и все собрания в последнее время, сдержанно-раздумчиво выслушало мой доклад. Делая его, я любопытно прислушивался не только к собранию, но и к себе самому. Мне вдруг захотелось грустно улыбнуться. Что это происходит: был ли я ребенком четыре месяца назад, когда вместе с колонистами бурлил и торжествовал в созданных нами запорожских дворцах? Вырос ли я за четыре месяца или оскудел только? В своих словах, в тоне, в движении лица я ясно ощущал неприятную неуверенность. В течение целого года мы рвались к широким, светлым просторам, неужели наше стремление может быть увенчано каким-то смешным, загаженным Куряжем? Как могло случичиться, что я сам, по собственной воле, говорю с ребятами о таком невыносимом будущем? Что могло привлекать нас в Куряже? Во имя каких ценностей нужно покинуть нашу украшенную цветами и Коломаком жизнь, наши паркетные полы, нами восстановленное имение? Но в то же время в своих скупых и правдивых контекстах, в которых невозможно было поместить буквально ни одного радужного слова, я ощущал неожиданный для меня самого большой суровый призыв, за которым где-то далеко прятались еще несмелая, застенчивая радость. Ребята иногда прерывали мой доклад смехом, как раз в тех местах, где я рассчитывал повергнуть их в смятение. Затормаживая смех, они задавали мне вопросы, а после моих ответов хохотали еще больше. Это не был смех надежды или счастья - это была насмешка. - А что же делают сорок воспитателей? - Не знаю. Хохот. - Антон Семенович, вы там никому морды не набили? Я бы не удержался, честное слово. Хохот. - А столовая есть? - Столовая есть, но ребята все же босые, так кастрюли носят в спальни и в спальнях едят... Хохот. - А кто же носит? - Не видал. Наверное, ребята... - По очереди, что ли? - Наверное, по очереди. - Организованно, значит. Хохот. - А комсомол есть? Здесь хохот разливается, не ожидая моего ответа. Однако когда я окончил доклад, все смотрели на меня озабоченно и серьезно. - А какое ваше мнение? - крикнул кто-то. - А я так, как вы... Лапоть присмотрелся ко мне и, видно, ничего не разобрал. - Ну высказывайтесь... Ну? Чего же вы молчите?.. Интересно, до чего вы домолчитесь? Поднял руку Денис Кудлатый. - Ага, Денис? Интересно, что ты скажешь. Денис привычным национальным жестом полез "в потылыцю", но, вспомнив, что эта слабость всегда отмечается колонистами, сбросил ненужную руку вниз. Ребята все-таки заметили его маневр и засмеялись. - Да я, собственно говоря, ничего не скажу. Конечно, Харьков, там близко, это верно... Все ж таки браться за такое дело... кто ж у нас есть? Все на рабфаки позабирались... Он покрутил головой, как будто муху проглотил. - Собственно говоря, про этот Куряж и говорить бы не стоило. Чего мы туда попремся? А потом считайте: их двести восемьдесят, а нас сто двадцать, да у нас новеньких сколько, а старые какие? Тоська тебе командир, и Наташка командир, а Перепелятченко, а Густоиван, а Галатенко? - А чего - Галатенко? - раздался сонный, недовольный голос. - Как что, так и Галатенко. - Молчи! - остановил его Лапоть. - А чего я буду молчать? Вот Антон Семенович рассказывал, какие там люди. А я что, не работаю или что? - Ну добре, - сказал Денис, - я извиняюсь, а все ж таки нам там морды понабивают, только и дела будет. - Потише с мордами, - поднял голову Митька Жевелий. - А что ты сделаешь? - Будь покоен! Кудлатый сел. Взял слово Иван Иванович: - Товарищи колонисты, я все равно никуда не поеду, так я со стороны, так сказать, смотрю, и мне виднее. Зачем ехать в Куряж? Нам оставят триста ребят самых испорченных, да еще харьковских... - А сюда харьковских не присылают разве? - спросил Лапоть. - Присылают. Так посудите - триста! И Антон Семенович говорит - ребята там взрослые. И считайте еще и так: вы к ним приедете, а они у себя дома. Если они одной одежи раскрали на восемнадцать тысяч рублей, то вы представляете себе, что они с вами сделают? - Жаркое! - крикнул кто-то. - Ну, жаркое еще жарить нужно - живьем сьедят! - А многих из наших они и красть научат, - продолжал Иван Иванович. - Есть у нас такие? - Есть, сколько хотите, - ответил Кудлатый, - у нас шпаны человек сорок, только боятся красть. - Вот-вот! - обрадовался Иван Иванович. - Считайте: вас будет восемьдесят, а их триста двадцать, да еще откиньте наших девочек и малышей... А зачем все? Зачем губить колонию Горького? Вы на погибел идете, Антон Семенович! Иван Иванович сел на место, победоносно оглядываясь. Колонисты полуодобрительно зашумели, но я не услышал в этом шуме никакого решения. При общем одобрении вышел говорить Калина Иванович в своем стареньком плаще, но выбритый и чистенький, как всегда. Калина Иванович тяжело переживал необходимость расстаться с колонией, и сейчас в его голубых глазах, мерцающих старческим неверным светом, я вижу большую человеческую печаль. - Значит, такое дело, - начал Калина Иванович не спеша, - я тоже с вами не поеду, выходит, и мое дело сторона, а только не чужая сторона. Куда вы поедете, и куды вас жизнь поведет - разница. Говорили на прошлом месяце: масло будем грузить английцям. Так скажите на милость мне, старому, как это можно такое допустить - работать на этих паразитов, английцев самых? А я ж видав, как наши стрыбали (прыгали): поедем, поедем! Ну й поехав бы ты, а потом что? Теорехтически, оно, конечно, Запорожье, а прахтически - ты просто коров бы пас, тай и все. Пока твое масло до английця дойдеть, сколько ты поту прольешь, ты считав? И тоби пасты, и тоби навоз возить, и коровам задницы мыть, а то ж англиець твоего масла исты не захотит, паразит. Так ты ж того не думав, дурень, а - поеду тай поеду. И хорошо так вышло, что ты не поехав, хай соби англиець сухой хлеб кушаеть. А теперь перед тобой Куряж. А ты сидишь и думаешь. А чего ж тут думать? Ты ж человек передовой, смотри ж ты, триста ж твоих братив пропадаеть, таких же Максимов Горьких, как и ты. Рассказывал тут Антон Семенович, а вы реготали, а что ж тут смешного? Как это может совецькая власть допустить, чтобы в самой харьковской столице, под боком у самого Григория Ивановича#31 четыреста бандитов росло? А совецькая власть и говорить вам: а ну, поезжайте зробить, чтобы из них люди правильные вышли, - триста ж людей, вы ж подумайте! А на вас же будет смотреть не какая-нибудь шпана, Лука Семенович, чи што, а весь харьковский пролетарий! Так вы - нет! Нам лучше английцев годуваты, чтоб тем маслом подавились. А тут нам жалко. Жалко з розами разлучиться и страшно: нас сколько, а их, паразитов, сколько. А как мы с Антоном Семеновичем вдвох начинали эту колонию, так что? Може, мы собирали общее собрание та говорили речи? От Волохов, и Таранець, и Гуд пускай скажут, чи мы их злякались, паразитов? А это ж работа будет государственная, совецькой власти нужная. От я вам и говорю: поезжайте, и все. И Горький Максим скажеть: вот какие мои горьковцы, поехали, паразиты, не злякались#32! По мере того, как говорил Калина Иванович, румянее становились его щеки, и теплее горели глаза колонистов. Многие из сидящих на полу ближе подвинулись к ним, а некоторые положили подбородки на плечи соседей и неотступно вглядывались не в лицо Калины Ивановича, а куда-то дальше, в какой-то свой будущий подвиг. А когда сказал Калина Иванович о Максиме Горьком, ахнули напряженные зрачки колонистов человеческим горячим взрывом, загалдели, закричали, задвигались пацаны, бросились аплодировать, но и аплодировать было некогда. Митька Жевелий стоял посреди сидящих на полу и кричал задним рядам, очевидно, оттуда ожидая сопротивления: - Едем, паразиты, честное слово, едем! Но и задние ряды стреляли в Митьку разными огнями и решительными гримасами - и тогда Митька бросился к Калине Ивановичу, окруженному копошащейся кашей пацанов, способных сейчас только визжать. - Калина Иванович, раз так, и вы с нами едете? Калина Иванович горько улыбнулся, набивая трубку. Лапоть говорил речь: - У нас что написано, читайте! Все закричали хором: - Не пищать! - А ну, еще раз прочитайте! Лапоть низвергнул вниз сжатый кулак, и все звонко, требовательно повторили: - Не пищать! - А мы пищим! Какие все математики: считают восемьдесят и триста двадцать. Кто так считает? Мы приняли сорок харьковских, мы считали? Где они? - Здесь мы, зд

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору