Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
- Утверждаем, Антон Семенович?
- Конечно. Прекрасное постановление.
- Вы доведете мальчика до самоубийства, - сказала Брегель.
- Кого? Ужикова? - удивился Лапоть. - До самоубийства? Ого! Если бы он
повесился, не плохо было бы... Только он не повесится.
- Кошмар какой-то! - процедила Брегель и уехала.
Эти женщины плохо знали Ужикова и колонию. И колония и Ужиков
приступили к бойкоту с увлечением. Действительно, колонисты прекратили
всякое общение с Аркадием, но ни гнева, ни обиды, ни презрения у них уже
не осталось к этому дрянному человеку. Как будто приговор суда все это
взял на свои плечи. Колонисты издали посматривали на Ужикова с большим
интересом и между собою без конца судачили обо всем происшедшем и обо всем
будущем, ожидающем Ужикова. Многие утверждали, что наказание, наложенное
судом, никуда не годится. Такого мнения держался и Костя Ветковский.
- Разве это наказание? Ужиков героем ходит. Подумаешь, вся колония на
него смотрит! Стоит она того!
Ужиков действительно ходил героем. На его лице появилось явное
выражение тщеславия и гордости. Он проходил между колонистами, как король,
к которому никто не имеет права обратиться с вопросом или с беседой. В
столовой Ужиков сидел за отдельным маленьким столиком, и этот столик
казался ему троном.
Но увлекательная поза героя скоро израсходовалась. Прошло несколько
дней, и Аркадий почувствовал тернии позорного венца, надетого на его
голову товарищеским судом. Колонисты бстро привыкли к исключительности его
положения, а изолированность все-таки осталась. Аркадий начал переживать
тяжелые дни совершенного одиночества, дни эти тянулись пустой,
однообразной очередью, целыми десятками часов, не украшенных даже
ничтожной теплотой человеческого общения, А в это время вокруг Ужикова,
как всегда, горячо жил коллектив, звенел смех, плескались шутки, искрились
характеры, мелькали огни дружбы и симпатии. Как ни беден был Ужиков, а эти
радости для него уже были привычны.
Через семь дней его командир Жевелий сказал мне:
- Ужиков просит разрешения поговорить с вами.
- Нет, - сказал я, - говорить с ним я буду тогда, когда он с честью
выдержит испытание. Так ему и передай.
И скоро я увидел с радостью, что брови Аркадия, до того времени
неподвижные, научились делать на его челе еле заметную, но выразительную
складку. Он начал подолгу заглядываться на ребят, задумываться и мечтать о
чем-то. Все отметили разительную перемену в его отношении к работе.
Жевелий назначал его большею частью на уборку двора. Аркадий с неуязвимой
точностью выходил на работу, подметал наш большой двор, очищал сорные
ящики, поправлял изгороди у цветников. Часто и по вечерам
он появлялся во дворе со своим совком, поднимая случайные бумажки и
окурки, проверяя чистоту клумб. Целый вечер однажды он просидел в классе
над большим листом бумаги, а наутро он выставил этот лись на видном месте:
КОЛОНИСТ, УВАЖАЙ ТРУД ТОВАРИЩА,
НЕ БРОСАЙ БУМАЖКИ НА ЗЕМЛЮ.
- Смотри ты, - сказал Горьковский, - товарищем себя считает...
На половине испытания Ужикова в колонию приехала товарищ Зоя. Был как
раз обед. Зоя прямо подошла к столику Ужикова и в затихшей столовой
спросила его с тревогой:
Вы Ужиков? Скажите, как вы себя чувствуете?
Ужиков встал за столом, серьезно посмотрел в глаза Зои и сказал
приветливо:
- Я не могу с вами говорить: нужно разрешение командира.
Товарищ Зоя бросилась искать Митьку. Митька пришел, оживленный, бодрый,
черноглазый.
- А что такое?
- Разрешите мне поговорить с Ужиковым.
- Нет, - ответил Жевелий.
- Как это - "нет"?
- Ну... не разрешаю, и все!
Товарищ Зоя поднялась в кабинет и наговорила мне разного вздора:
- Как это так? А вдруг он имеет жалобу? А вдруг он стоит над пропастью?
Это пытка, да?
- Ничего не могу сделать, товарищ Зоя.
На другой день на общем собрании колонистов Наташа Петренко взяла
слово:
- Хлопцы, давайте уж простим Аркадия. Он хорошо работает и наказание
выдерживает с честью, как полагается колонисту. Я предлагаю
амнистировать.
Общее собрание сочувственно зашумело:
- Это можно...
- Ужиков здорово подтянулся...
- Ого!
- Пора, пора...
- Поможем мальчику!
Потребовали отзыва командира. Жевелий сказал.
- Прямо говорю: другой человек стал. И вчера приехала... эта самая...
Да знаете ж!
- Знаем!
- Она к нему: мальчик, мальчик, а он - молодец, не поддался. Я сам
раньше думал, что с Аркадия толку не будет, а теперь скажу: у него есть...
есть что-то такое... наше...
Лапоть осклабился:
- Выходит так: амнистируем.
- Голосуй, - сказал колонисты. А Ужиков в это время притаился у печки и
опустил голову. Лапоть оглянул поднятые руки и сказал весело:
- Ну что ж... единогласно, выходит. Аркадий, где ты там? Поздравляю,
свободен!
Ужиков вышел на середину, посмотрел на собрание, открыл рот и...
заплакал.
В зале заволновались. Кто-то крикнул:
- Он завтра скажет...
Но Ужиков провел по глазам рукавом рубахи, и, приглядевшись к нему, я
увидел, что он страдает. Аркадий, наконец, сказал:
- Спасибо, хлопцы... И девчата... И Наташа... Я... тот... все понимаю,
вы не думайте... Пожайлуста.
- Забудь, - сказал строго Лапоть.
Ужиков покорно кивнул головой. Лапоть закрыл собрание, и на сцену к
Ужикову бросились хлопцы. Их сегодняшние симпатии были оплачены чистым
золотом. Я вздохнул свободно, как врач после трепанации черепа.
В декабре открылась коммуна имени Дзержинского. Это вышло очень
торжественно и очень тепло.
Незадолго до этого пухлым снежным днем назначенные в коммуну первые
пятьдесят воспитанников оделись в новые костюмы, в пушистые бобриковые
пальто, простились в товарищами и потопали через город в свое новое
жилище. Собранные в кучку, она казались нам очень маленькими и похожими на
хороших черненьких цыплят. Они пришли в коммуну, покрытые хлопьями снега,
как пухом, радостные и румяные. Так же как цыплята, они бодро забегали по
коммуна и застучали клювами по различным оргвопросам. Уже через пятнадцать
минут у них был совет командиров, и третий сводный отряд приступил к
переноске кроватей.
На открытие коммуны горьковцы пришли строем, с музыкой и знаменем. Они
теперь были в гостях у товарищей, которые с этого дня стали носить
новое, непривычно торжественное имя коммунаров. Среди собравшихся
четырехсот бывших беспризорных группа чекистов, самых ответственных, самых
занятых, самых заслуженных деятелей, вовсе не казалась группой
благотворителей. Между теми и другими сразу установились отношения
дружеские и теплые, но в этих отношениях ярко была видна и разница
поколений, и наше особенное уважение, советское уважение ребят к старшим.
Но в то же время ребята эти выступали не просто как подопечная мелочь - у
них была своя организация, свои законы и своя деловая сфера, в которыхз
были и достоинство, и ответственность, и долг.
Само собой как-то вышло, что заведование коммуной поручалось мне, хотя
об этом не было ни договорено, ни обьявлено.
По сравнению с коммуной Горьковская колония казалась и более сложным, и
более трудным делом. Потеряв пятьдесят товарищей, горьковцы приняли
пятьдесят новых, людей столичных и видавших виды. Как и раньше бывало,
новые быстро усваивали дисциплину колонии и ее традиции, но настоящая
культура и настоящее лицо коллективистов делалось гораздо медленнее. Все
это, было уже привычно#56.
Впереди у нас были хорошие дали: мы начинали мечтать о собственном
рабфаке, о новом корпусе машинного отделения, о новых выпусках в жизнь. А
скоро мы прочитали в газетах, что наш Горький приезжает в Союз.
14. Награды
Это время - от декабря до июля - было замечательным временем. В это
время мой корабль сильно швыряло в шторме, но на этом корабле было два
коллектива, и каждый из них по-своему был прекрасен.
Дзержинцы очень быстро довели свой состав до полутораста человек. К ним
пришли тремя группами по тридцать человек новые силы, все беспризорные
первого сорта, все народ на подбор. Жизнь коммунаров была культурной,
чистой жизнью, и со стороны казалось, что коммунарам можно только
завидовать. Многие и в самом деле завидовали, и при этом отнюдь не
беспризорные.
Дзержинцы появлялись на людях в хороших суконных костюмах, украшенных
широкими белыми воротниками. У них был оркестр духовых инструментов из
белого металла, и на их трубах стояли знаки знаменитой пражской фабрики.
Коммунары были желанными гостями в рабочих клубах и в клубе чекистов, куда
они приходили солидно-элегантные, розовые и приветливые. Их коллектив имел
всегда такой высококультурный вид, что многие головы, обладающие мозговым
аппаратом облегченного образца, даже возмущались.
- Набрали хороших детей, одели и показывают. Вы беспризорных
возьмите!#57
Но у меня не было времени скорбеть по этому поводу. Я еле успевал в
течение суток проделать все необходимые дела. Я переносился из одного
коллектива в другой на паре лошадей, и истраченный на дорогу час казался
мне обидным прорывом в моем бюджете времени. Несмотря на то, что ребячьи
ряды нигде не шатались и мы не выходили из берегов полного благополучия,
воспитательские кадры тоже выбивались из сил. В это время я пришел к
тезису, который исповедую и сейчас, каким бы парадоксальным он ни казался.
Нормальные дети или дети, приведенные в нормальное состояние, являются
наиболее трудным обьектом воспитания. У них тоньше натуры, сложнее
запросы, глубже культура, разнообразнее отношения. Они требуют от вас не
широких размахов воли и не бьющей в глаза эмоции, а сложнейшей тактики.
И колонисты и коммунары давно перестали быть группами людей, уединенных
от общества. У тех и у других сложные общественные связи: комсомольские,
пионерские, спортивные, военные, клубные. Между хлопцами и городом
проложено множество путей и тропинок, по ним передвигаются не только люди,
но и мысли, иде и влияния.
И поэтому общая картина педагогической работы приобрела новые краски.
Дисциплина и бытовой порядок давно перестали быть только моей заботой. Они
сделались традицией коллектива, в которой он разбирается уже лучше меня и
который наблюдает не по случаю, не по поводу скандалов и истерик, а
ежеминутно, в порядке требований коллективного инстинкта, я бы сказал.
Как ни трудно было мне, моя жизнь в это время была счастливой жизнью.
Нельзя описать совершенно исключительное впечатления счастья, которое
испытываешь в детском обществе, выросшем вместе с вами, доверяющем вам до
конца, идущем с вами вперед. В таком обществе даже неудача не печалит,
даже огорчение и боль кажутся высокими ценностями.
Коллектив горьковцев был для меняя роднее коммунаров. В нем были крепче
и глубже дружеские связи, больше людей с высокой себестоимостью, острее
борьба. И горьковцам я был нужнее. Дзержинцам с первого дня выпало счастье
иметь таких шефов, как чекисты, а у горьковцев, кроме меня и небольшой
группы воспитателей, близких людей не было. И поэтому я никогда не думал,
что настанет время, и я уйду от горьковцев. Я вообще неспособен был
представить себе такое событие. Оно могло быть только предельным
несчастьем в моей жизни.
Приезжая в колонию, я приезжал домой, и в общем собрании колонистов, и
в совете командиров, даже в тесноте сложнейших коллизий и трудных решений
я отдыхал по-настоящему. В это время закрепилась надолго одна из моих
привычек: я потерял умение работать в тишине. Только когда рядом, у самого
моего стола звенел ребячий галдеж, я чувствовал себя по-настоящему уютно,
моя мысль оживала и веселее работало воображение. И за это в особенности я
был благодарен горьковцам.
Но коммуна Дзержинского требовала от меня все больше и больше. И забота
здесь была новее, и новее были педагогические перспективы.
Особенно новым и неожиданным для меня было общество чекистов. Чекисты -
это преждле всего, коллектив, чего уже никак нельзя сказать о сотрудниках
наробраза. И чем больше я присматривался к этому коллективу, чем больше
входил в рабочие отношения, тем ярче открывалась передо мною одна
замечательная новость. Как это вышло, честное слово, не знаю, но коллектив
чекистов обладал теми самыми качествами, которые я в течение восьми лет
хотел воспитать в коллективе колонии. Я вдруг увидел перед собой образец,
который до сих пор заполнял только мое воображение, который я логически и
художественно выводил из всех событий и всей философии революции, но
которого я никогда не видел и потерял надежду увидеть.
Мое открытие было настолько для меня дорого и значительно, что больше
всего я боялся разочароваться. Я держал его в глубокой тайне, ибо я не
хотел, чтобы мои отношения к этим людям сделались сколько-нибудь
искусственными.
Это обстоятельство сделалось точной отправления для моего нового
педагогического мышления. Меня особенно радовало, что качества коллектива
чекистов очень легко и просто разьясняли многие неясности и неточности в
том воображаемом образце, который до сих пор направлял мою работу. Я
получил возможность в мелчайших деталях представить себе многие, до сих
пор таинственные для меня области. У чекистов очень высокий интеллект в
соединении с образованием и культурой никогда не принимал ненавистного для
меня выражения российского интеллигента. Я и раньше знал, что это должно
быть так, но как это выражается в живых движениях личности, представить
было трудно. А теперь я получил возможность изучить речь, пути логических
ходов, новую форму интеллектаульной эмоции, новые диспозиции вкусов, новые
структуры идеала. И - самое главное - новую форму использования идеала.
Как известно, у наших интеллигентов идеал похож на нахального
квартиранта: он занял чужую жилплощадь, денег не платит, ябедничает,
вьедается всем в печенки, все пищат от его соседства и стараются выбраться
подальше от
идеала. Теперь я видел другое: идеал не квартирант, а хороший
администратор, он уважает соседский труд, он заботится о ремонте, об
отоплении, у него всем удобно и приятно работать. Во-вторых, меня
заинтересовала структура принципиальности. Чекисты очень принципиальные
люди, но у них принцип не является повязкой на глазах, как у некоторых
моих "приятелей". У чекисто принцип - измерительный прибор, которым они
пользуются так же спокойно, как часами, без волокиты, но и без поспешности
угорелой кошки. Я увидел, наконец, нормальную жизнь принципа и убедился
окончательно, что мое отвращение к принципиальности интеллигентов было
правильное. Ведь давно известно: когда интеллигент что-нибудь делает из
принципа, это значит, что через полчаса и он сам, и все окружающее должны
принимать валерьянку.
Увидел я и много других особенностей: и всепроникающую бодрость, и
немногословие, и отвращение к штампам, неспособность разваливаться на
диване или укладывать живот на стол, наконец, веселую, но безграничную
работоспособность, без жертвенной мины и ханжества, без намека на
отвратительную повадку "святой жертвы". И наконец, я увидел и ощутил
осязанием то драгоценное вещество, которое не могу назвать иначе, как
социальным клеем: это чувство общественной перспективы, умение в каждый
момент работы видеть всех членов коллектив, это постоянное знание о
больших всеобщих целях, знание, которое все же никогда не принимает
характера доктринерства и болтливого, пустого вяканья. И этот социальный
клей не покупался в киоске на пять копеек только для конференцмй и
сьездов, это не форма вежливого, улыбающегося трения с ближайшим соседом,
это действительно общность, это единство движения и работы,
ответственности и помощи, это единство традиций.
Становясь предметом особой заботы чекистов, дзержинцы попадали в
счастливые условия: им оставалось только смотреть. А мне уже не нужно было
с разгону биться головой о стену, чтобы убеждать начальство в
необходимости и пользе носового платка.
Мое удовлетворение было высоким удовлетворением. Стараясь привести его
к краткой формуле , я понял: я близко познакомился с настоящими
большевиками, я окончательно уверил в том, что моя педагогика - педагогика
большевистская, что тип человека, который всегда стоял у меня как образец,
не только моя красивая выдумка и мечта, но и настоящая реальная
действительность, тем более для меня ощутимая, что она стала частью моей
работы.
А моя работа в коммуне, не отравленная никаким кликушеством, была
работа хоть и трудная, но посильная человеческому рассудку.
Жизнь коммунаров оказалась вовсе не такой богатой и беззаботной, как
думали окружающие. Чекисты отчисляли из своего жалованья известный процент
на содержание коммунаров, но это было неприемлимо и для нас, и для
чекистов.
Уже через три месяца коммуна начала испытывать настоящую нужду. Мы
задерживали жалованье, затруднялись даже в расходах на питание. Мастерские
давали незначительные доходы, потому что по сути были мастерскими
учебными. Правда, сапожную мастерскую мы с хлопцами в первые же дни
затащили в темный угол и удушили, навалившись на нее с подушками. Чекисты
сделали вид, будто они не заметили этого убийства. Но в
других мастерских мы никак не могли раскачаться на работу, приносящую
доход.
Однажды меня пригласил наш шеф, нахмурился, задумался, положил на стол
чек и сказал:
- Все.
Я понял:
- Сколько здесь?
- Десять тысяч. Это последнее. Это вперед взяли за год. Больше не
будет, понимаете? Используйте этого... он человек энергичный...
Через несколько дней по коммуне забегал человек отнюдь не
педагогического типа - Соломон Борисович Коган. Соломон Борисович уже
стар, ему под шестьдесят, у него больное сердце, и одышка, и нервы, и
грудная жаба, и ожирение. Но у этого человека внутри сидит демон
деятельности, и Соломон Борисович ничего с этим демоном поделать не может.
Соломон Борисовис не принес с собой ни капиталов, ни материалов, ни
изобретательности, но в его рыхлом теле без устали носятся и хлопочут
силы, которые ему не удалось истратить при старом режиме: дух
предприимчивости, оптимизма и напора, знание людей и маленькая,
простительная беспринципность, странным образом уживавшаяся с
растроганностью чувств и преданностью идее. Очень вероятно, что все это
обьединялось обручами гордости, потому что Соломон Борисович любил
говорить:
- Вы еще не знаете Когана! Когда вы узнаете Когана, тогда вы скажете.
Он был прав. Мы узнали Когана, и мы говорим: это человек замечательный.
Мы очень нуждались в его жизненном опыте. Правда, проявлялся этот опыт
иногда в таких формах, что мы только холодели и не верили своим глазам.
Соломон Борисович из города привез воз бревен. Зачем это?
- Как зачем? А складочные помещения? Я взял заказ на мебель для
строительного института, так надо же ее куда-нибудь складывать.
- Никуда ее не надо складывать. Сделаем мебель и отдадим ее
строительному институту.
- Хе-хе! Вы думаете, что в самом деле институт? Это фигели-мигели, а не
институт. Если бы это был институт, стал бы я с ним связываться!
- Это не институт?
- Что такое институт? Пускай себе он как хочет называется. Важно, что у
них есть деньги. А раз есть деньги, так им хочется иметь мебель. А для
мебели нужна крыша. Вы ж знаете. А крышу они будут еще строить, потому что
у них еще и стен нет.
- Все равно, мы не будем строить никаких складочных помещений.
- Я им тоже самое говорил. Они думают, коммуна Дзержинского - это так
себе... Это образцовое учреждение. Оно будет заниматься какими-то
складами?! Есть у нас для этого время!
- А они что?
- А они говорят: стройте! Ну, если им так хочется, так я сказал: это
будет стоит двадцать тысяч. А если вы говорите: не нужно строить, пусть
будет по-вашему. Для чего мы будем строить складочные помещения, если нам
нужен вовсе сборный цех?..
Через две недели Соломон Борисович начинает строить сборный цех.
Закопали столбы, начали плотники складывать стены.
- Соломон Борисович, откуда у нас деньги