Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
умиленно моргал
глазами и бубнил:
- Антон Семенович, отец родной, хиба ж так полагается? Так же не
полагается. Разве это закон? Это ж не закон.
- Здравствуй, Гуд, на кого ты жалуешься?
- На этого чертового Лаптя. Сказал, понимаете: кто из вагона вылезет до
сигнала, голову оторву. Скорийше принимайте команду, а то Лапоть нас уже
замучил. Разве Лапоть может быть начальником? Правда ж, не может?
За моей спиной стоит уже Лапоть и охотно продолжает в гамме Гуда:
- А попробуй вылезти из вагона до сигнала! Ну, попробуй! Думаешь, мне
приятно с такими шмаровозами возиться? Ну, вылазь!
Гуд продолжал умильно:
- Ты думаешь, мне очень нужно вылазить? Мне и здесь хоррошо. Это я
принципиально.
- То-то! - сказал Лапоть. - Ну, давай сюда Синенького!
Через минуту из-за плеча Гуда выглянуло хорошенькое детское личико
Синенького, недоуменно замигало заспанными глазенками и растянуло упругий
яркий ротик:
- Антон Семенович...
- "Здравствуй" скажи, дурень! Чи ты не понимаешь? - зажурил Гуд.
Гл Синенький всматривается в меня, краснеет и гудит растерянно.
- Антон Семенович... ну, а это что ж?.. Антон Семенович... смотри ты!..
Он затер кулачками глаза и вдруг по-настоящему обиделся на Гуда:
- Ты ж говорил: разбужу! Ты ж говорил... У, какой Гудище, а еще
командир! Сам встал, смотри ты... Уже Куряж? Да? Уже Куряж?
Лапоть засмеялся:
- Какой там Куряж! Это Люботин! Просыпайся скорее, довольно тебе!
Сигнал давай!
Синенький молниеносно посерьезнел и проснулся:
- Сигнал? Есть!
Он уже в полном сознании улыбнулся мне и сказал ласково:
- Здравствуйте, Антон Семенович! - и полез на какую-то полку за
сигналкой.
Через две секунды он выставил сигналку наружу, подарил меня еще одной
чудесной улыбкой, вытер губы голой рукой и придавил их в непередаваемо
грациозном напряжении к мундштуку трубы. По станции покатился наш старый
сигнал побудки.
Из вагонов попрыгали колонисты, и я занялся бесконечным рукопожатием.
Лапоть уже сидел на вагонной крыше и возмущенно гримасничал по нашему
адресу:
- Вы чего сюда приехали? Вы будуте здесь нежничать? А когда вы будете
умываться и убирать в вагонах? Или, может, вы думаете: сдадим вагоны
грязными, черт с ними? Так имейте в виду, пощады не будет. И трусики
надевайте новые. Где дежурный командир? А?
Таранец выглянул с соседней тормозной площадки. На его теле только
сморщенные, полинявшие трусики, а на голой руке новенькая красная повязка.
- Я тут.
- Порядка не вижу! - заорал Лапоть. - Вода где, знаешь? Сколько стоять
будет, знаешь? Завтрак раздавать, знаешь? Ну, говори!
Таранец взлез к Лаптю на крышу и, загибая пальцы на руках, ответил, что
стоять будем сорок минут, умываться можно возле той башни, а завтрак у
Федоренко уже приготовлен и когда угодно можно начинать.
- Чулы? - спросил у колонистов Лапоть. - А если чулы, так какого ангела
гав (ворона) ловите?
Загоревшие ноги колонистов замеклькали на всех люботинских путях. По
вагонам заскребли вениками, и четвертый "У" сводный заходил перед вагонами
с ведрами, собирая сор.
Из последнего вагона Вершнев и Осадчий вынесли на руках еще не
проснувшегося Коваля и старательно приделывали его посидеть на сигнальном
столбике.
- Воны ше не проснулысь, - сказал Лапоть, присев перед Ковалем на
корточках.
Коваль свалился со столбика.
- Теперь воны вже проснулысь, - отметил это событие Лапоть.
- Как ты мне надоел, Рыжий! - сказал серьезно Коваль и пояснил мне,
подавая руку: - Чи есть на этого человека какой-нибудь угомон, чи нету?
Всю ночь по крышам, то на паровозе, то ему померещилось, что свиньи
показались. Если я чего уморился за это время% то хиба от Лаптя. Где тут
умываться?
- А мы знаем, - сказал Осадчий. - Берем, Колька!
Они потащили Коваля к башне, а Лапоть сказал:
- А он еще недоволен... А знаете, Антон Семенович, Коваль, мабудь, за
эту неделю первую ночь спал.
Через полчаса в вагонах было убрано, и колонисты в блестящих
темно-синих трусиках и белых сорочках уселись завтракать. Меня втащили в
штабной вагон и заставили есть "Марию Ивановну".
Снизу, с путей, кто-то сказал громко:
- Лапоть, начальник станции обьявил - через каких-нибудь пять минут
поедем.
Я выглянул на знакомый голос. Грандиозные очи Марка Шейнгауза смотрели
на меня серьезно, и по ним ходили прежние темные волны страсти.
- Марк, здравствуй! Как это я тебя не видел?
- А я был на карауле у знамени, - строго сказал Марк.
- Как тебе живется? Ты теперь доволен своим характером?
Я спрыгнул вниз. Марк поддержал меня и, пользуясь случаем, зашептал
напряженно:
- Я еще не очень доволен своим характером, Антон Семенович. Не очень
доволен, хочу вам сказать правду.
- Ну?
- Вы понимаете: они едут, так они песни поют, и ничего. А я все думаю и
думаю и не могу песни с ними петь. Разве это характер?#27
- О чем ты думаешь?
- Почему они не боятся, а я боюсь...
- За себя боишься?
- Нет, зачем мне бояться за себя? За себя я ничуть не боюсь, а я боюсь
и за вас, и за всех, я вообще боюсь. У них была хорошая жизнь, а теперь,
наверное, будет плохо, и кто его знает, чем это кончится?
- Зато они идут на борьбу. Это, Марк, большое счастье, когда можно идти
на борьбу за лучшую жизнь.
- Так я же вам говорю: они счастливые люди, потому они и песни поют. А
почему я не могу петь, а все думаю?
Над самым моим ухом Синенький оглушительно заиграл сигнал общего
сбора.
- "Сигнал атаки", - сообразил я и вместе со всеми поспешил к вагону.
Взбираясь в вагон, я видел, как свободно, выбрасывая голые пятки, подбежал
к своему ваону Марк, и подумал: сегодня этот юноша узнает, что такое
победа или поражение. Тогда он станет большевиком.
Паровоз засвистел. Лапоть заорал на какого-то опоздавшего. Поезд
тронулся.
Через сорок минут он медленно втянулся на Рыжовскую станцию и
остановился на третьем пути. На перроне стояли Екатерина Григорьевна,
Лидочка и Гуляева, и у них дрожали лица от радости.
Ковальпо дошел ко мне:
- Чего будем волынить? Разгружаться?
Он побежал к начальнику. Выяснилось, что поезд для разгрузки нужно
подавать на первый путь, к "рамке", но подать нечем. Поездной паровоз ушел
в Харьков, а теперь нужно вызвать откуда-то специальный маневро-
вый паровоз. На станцию Рыжов никогда таких составов не приходило, и
своего маневрового паровоза не было.
Это извести приняли сначала спокойно. Но прошло полчаса, потом час, нам
надоело томиться возле вагонов. Беспокоил нас и Молодец, который, чем выше
поднималось солнце, тем больше бесчинствовал в вагоне. Он успел еще ночью
разнести вздребезги всю вагонную обшивку и теперь добивал остальное. Возле
его вагона уже ходили какие-то чины и в замасленных книжках что-то
подсчитывали. Начальник станции летал по путям, как на ристалищах#28, и
требовал, чтобы хлопцы не выходили из вагонов и не ходили по путям, по
которым то и дело пробегали пассажирские, дачные, товарные поезда.
- Да когда же будет паровоз? - пристал к нему Таранец.
- Я не больше знаю, чем вы! - почему-то озлился начальник. - Может
быть, завтра будет.
- Завтра? О! Так я тогда больше знаю...
- Чего больше? Чего больше?
- Больше знаю, чем вы.
- Как это вы знаете больше, чем я?
- А так: если нет паровоза, мы сами перекатим поезд на первый путь.
Начальник махнул рукой на Таранца и убежал. Тогда Таранец пристал ко
мне:
- Перекатим, Антон Семенович, вот увидите. Я знаю. Вагоны легко
катаются, если даже груженые. А нас приходится по три человека на вагон.
Пойдем поговорим с начальником.
- Отстань, Таранец, глупости какие!
И Карабанов развел руками:
- Ну, такое придумал, он перекатит! Это ж нужно аж до семафора
подавать, за все стрелки.
Но Таранец настаивал, и многие ребята его поддерживали.
Лапоть предложил:
- О чем нам спорить? Проиграем сейчас на работу и попробуем. Перекатим
- хорошо, не перекатим - не надо, будем ночевать в поезде.
- А начальник? - спросил Карабанов, у которого глаза уже заиграли.
- Начальник! - ответил Лапоть. - У начальника есть две руки и одна
глотка. Пускай себе размахивает руками и кричит. Веселей будет.
- Нет, - сказал я, так нельзя. Нас на стрелках может накрыть
какой-нибудь поезд. Такой каши наделаете!
- Н-ну, это мы понимаем! Семафор закрыть нужно!
- Бросьте, хлопцы!
Но хлопцы окружили меня целой толпой. Задние взлетели на тормозные
площадки и крыши и убеждали меня хором. Они просили у меня только одного:
передвинуть поезд на два метра.
- Только на два метра и - стоп. Какое кому дело? Мы никого не трогаем!
Только на два метра, а потом сами скажете.
Я, наконец, уступил. Тот же Синенький заиграл на работу, и колонисты,
давно усвоившие детали задания, расположились у стоек вагонов. Где-то
впереди пищали девочки.
Лапоть вылез на перрон и замахнулся тюбетейкой.
- Стой, стой! - закричал Таранец. - Сейчас начальника приведу, а то он
больше меня знает.
Начальник выбежал на перроне и воздел руки:
- Что вы делаете? Что вы делаете?
- На два метра, - сказал Таранец.
- Ни за что, ни за что!.. Как это можно? Как можно такое делать?
- Да на два метра! - закричал Коваль. - Чи вы не понимаете, чи как?
Начальник тупо влепился в Коваля взглядом и забыл опустить руки. Хлопцы
хохотали у вагонов. Лапоть снова поднял руку с тюбетейкой, и все
прислонились к стойкам, уперлись босыми ногами в песок и, закусив губы,
поглядывали на Лаптя. Он махнул тюбетейкой, и, подражая его движению,
начальник мотнул головой и открыл рот. Кто-то сзади крикнул:
- Нажимай!
Несколько мнгновений мне казалось, что ничего не выйдет - поезд стоит
неподвижно, но взглянув на колеса, я вдруг заметил, что они медленно
вращаются, и сразу же после этого увидел и движение поезда. Но Лапоть
заорал что-то, и хлопцы остановились. Начальник станции оглянулся на меня,
вытер лысину и улыбнулся милой, старческой, беззубой улыбкой.
- Катите... что ж... бог с вами! Только не придавите никого.
Он повертел головой и вдруг громко рассмеялся:
- Сукины сыны, ну, что ты скажешь, а? Ну, катите...
- А семафор?
- Будьте покойны.
- Го-то-о-овсь! - закричал Таранец, и Лапоть снова поднял свою
тюбетейку.
Через полминуты поезд катился к семафору, как будто его толкал мощный
паровоз. Хлопцы, казалось, просто шли рядом с вагонами и только держались
за стойки. На тормозных площадках сидели каким-то чудом выделенные ребята,
чтобы тормозить на остановке.
От выходной стрелки нужно было прогнать поезд по второму пути в
противоположный конец станции, чтобы уже оттуда подать его обратно к
рамке. В тот момент, когда поезд проходил мимо перрона и я полной грудью
вдыхал в себя соленый воздух аврала, с перрона меня окликнули:
- Товарищ Макаренко!
Я оглянулся. На перроне стояли Брегель, Халабуда и товарищ Зоя. Брегель
возвышалась на перроне в сером широком платье и напоминала мне памятник
Екатерине Великой - такая Брегель была величественная.
И так же величественно она вопросила меня со своего пьедестала:
- Товарищ Макаренко, это ваши воспитанники?
Я виновато поднял глаза на Брегель, но в этот момент на мою голову
упало целое екатерининское изречение:
- Вы жестоко будете отвечать за каждую отрезанную ногу.
В голосе Брегель было столько железа и дерева, что ей могла
позавидовать любая самодержица. К довершению сходства ее рука с указующим
пальцем протянулась к одному из колес нашего поезда.
Я приготовился возразить в том смысле, что ребята очень осторожны, что
я надеюсь на благополучный исход, но товарищ Зоя помешала честному порыву
моей покорности. Она подскочила ближе к краю перрона и затараторила
быстро, кивая огромной головой в такт своей речи:
- Болтали, болтали, что товарищ Макаренко очень любит своих
воспитанников... Надо показать всем, как он их любит.
К моему горлу подкатился какой-то ком. Но в то время мне казалось, что
я очень сдержанно и вежливо сказал:
- О, товарищ Зоя, вас нагло обманули! Я настолько черствый человек, что
здравый смысл всегда предпочитаю самой горячей любви.
Товарищ Зоя прыгнула бы на меня с высоты перрона, и, может быть, там и
окончилась бы моя антипедагогическая поэма, если бы Халабуда не сказал
просто, по-рабочему:
- А здорово, стервецы, покатили поезд! Ах, ты, карандаш, смотри,
смотри, Брегель... Ах, ты, поросенок!
Халабуда уже шагает рядом с Васькой Алексеевым, сиротой множества
родителей. О чем-то он с Васькой перемолвился, и не успели мы пережить еще
нашей злости, как Халабуда уже надавил руками на какой-то упор в вагоне. Я
мельком взглянул на окаменевшее величие памятника Екатерине, перешагнул
через лужу желчи, набежавшую с товарища Зои, и тоже поспешил к вагонам.
Через двадцать минут Молодца вывели из полуразрушенного вагона, и Антон
Братченко карьером полетел в Куряж, далеко за собоя оставляя полосу пыли и
нервное потрясение рыжовских собак.
Оставив сводный отряд под командой Осадчего, мы быстро построились на
вокзальной маленькой площади. Брегель с подругой залезли в автомобиль, и я
имел удовольствие еще раз позеленить их лица звоном труб и громом барабана
нашего салюта знамени, когда оно, завернутое в шелковый чехол, плавно
прошло мимо наших торжественных рядов на свое место. Занял свое место и я.
Коваль дал команду, и окруженная толпой станционных мальчишек, колонна
горьковцев тронулась к Куряжу. Машина Брегель, обгоняя колонну,
поровнялась со мной, и Брегель сказала:
- Садитесь.
Я удивленно пожал плечами и приложил руку к сердцу.
Было тихо и жарко. Дорога проходила через луг и мостик, переброшенный
над узенькой захолустной речкой. Шли по шесть в ряд, впереди четыре
трубача и восемь барабанщиков, с ними я и дежурный командир Таранец, а за
нами знаменная бригада. Знамя шло в чехле, и от сверкающей его верхушки
свешивались и покачивались над головой Лаптя золотые кисти. За Лаптем
сверкал свежестью белых сорочек и молодым ритмом голых ног строй
колонистов, разделенный в центре четырьмя рядами девчат в синих юбках.
Выходя иногда на минутку из рядов, я видел, как вдруг посуровели и
спружинились фигуры колонистов. Несмотря на то, что мы шли по безлюдному
лугу, они строго держали равнение и, сбиваясь иногда на кочках, заботливо
спешили поправить ногу. Гремели только барабаны, рождая где-то далеко у
стен Куряжа отчетливое сухое эхо. Сегодня барабанный марш не усыплял и не
уравнивал игры сознания. Напротив, чем ближе мы подходили к Куряжу, тем
рокот барабанов казался более энергичным и требовательным, и хотелось не
только в шаге, но и в каждом движении сердца подчиниться его строгому
порядку.
Колонна вошла в Подворки. За плетнями и калитками стояли жители,
прыгали на веревках злые псы, потомки древних монастырских собак, когда-то
охранявших его богатства. В этом селе не только собаки, но и люди были
выращены на тучных пастбищах монастырской истории. Их зачинали,
выкармливали, воспитывали на пятаках и алтынах, выручаемых за спасенные
души, за исцеление от недугов, за слезы пресвятой богородицы и за перья из
крыльев архангела Гавриила. В Подворках много задержалось разного
преподобного народа: бывших попов и монахов, послушников, конюхов и
приживалов, монастырских поваров, садовников и проституток.
И поэтому, проходя за плетнями групп, точно угадывал я и мысли, и
слова, и добрые пожеланияпо нашему адресу.
Вот здесь, на улицах Подворок, я вдруг ясно понял великое историческое
значение нашего марша, хотя он и выражал только одно из молекулярных
явлений нашей эпохи. Представление о колонии имени Горького вдруг
освободилось у меня от предметных форм и педагогической раскраски. Уже не
было ни излучин Коломака, ни старательных построек старого Трепке, ни
двухсот розовых кустов, ни свинарни пустотелого бетона. Присохли также и
где-то рассыпались по дороге хитрые проблемы педагогики. Остались только
чистые люди, люди нового опыта и новой человеческой позиции на равнинах
земли. И я понял вдруг, что наша колония выполняет сейчас хотя и
маленькую, но острополитическую, подлинно социалистическую задачу.
Шагая по улицам Подворок, мы проходили точно по вражеской стране, где в
живом еще содрогании сгрудились и старые люди, и старые интересы, и старые
жадные паучьи приспособления. И в стенах монастыря, который уже показался
впереди, сложены целые штабеля ненавистных для меня идей и предрассудков:
слюнотечивое интеллигентское идеальничанье, будничный, бесталанный
формализм, дешевая бабья слеза и умопомрачительное канцелярское
невежество. Я представил себе огромные площади этой безграничной свалки:
мы уже прошли по ней сколько лет, сколько тысяч километров, и впереди еще
она смердит, и справа, и слева, мы окружены ею со всех сторон. Поэтому
такой ограниченной в пространстве кажется маленькая колонна горьковцев, у
которой сейчас нет ничего материального: ни коммуникации, ни базы, ни
родственников - Трепке оставлено навсегда, Куряж еще не завоеван.
Ряды барабанщиков тронулись в гору - ворота монастыря были уже перед
нами. Из ворот выбежал в трусиках Ваня Зайченко, на секунду остолбенел на
месте и стрелой полетел к нам под горку. Я даже испугался: что-нибудь
случилось, но Ваня круто остановился против меня и взмолился со слезами,
прикладывая палец к щеке:
- Антон Семенович, я пойду с вами, я не хочу там стоять.
- Иди здесь.
Ваня выровнялся со мной, внимательно поймал ногу и задрал голову. Потом
поймал мой внимательный взгляд, вытер слезу и улыбнулся горячо,
выдыхая облегченно волнение.
Барабаны оглушительно рванулись в колокольном тоннеле ворот.
Бесконечная масса куряжан была выстроена в несколько рядов, и перед нею
замер и поднял руку для салюта Горович.
8. Гопак
Строй горьковцев и толпа куряжан стояли друг против друга на расстоянии
семи-восьми метров. Ряды куряжан, наскоро сделанные Петром Ивановичем,
оказались, конечно, скоропортящимися. Как только остановилась наша
колонна, ряды эти смешались и растянулись далеко от ворот до собора,
загибаясь в концах и серьезно угрожая нам охватом с флангов и даже полным
окружением.
И куряжане и горьковцы молчали: первые - в порядке некоторого
обалдения, вторые - в порядке дисциплины в строю при знамени. До сих
пор куряжане видели колонистов только в передовом сводном, всегда в
рабочем костюме, достаточно изнуренными, пыльными и немытыми. Сейчас перед
ними протянулись строгие шеренги внимательных, спокойных лиц, блестящих
поясных пряжек и ловких коротких трусиков над линией загоревших ног.
В нечеловеческом напряжении, в самых дробных долях секунды я хотел
ухватить и запечатлеть в сознании какой-то основной тон в выражении
куряжской толпы, но мне не удалось этого сделать. Это уже не была
монотонная, тупая толпа первого моего дня в Куряже. Переходя взглядом от
группы к группе, я встречал все новые и новые выражения, часто даже
совершенно неожиданные. Только немногие смотрели в равнодушном нейтральном
покое. Большинство малышей открыто восхищалось - так, как восхищаются они
игрушкой, которую хочется взять в руки и прелесть которой не вызывает
зависти и не волнует самолюбия. Нисинов и Зорень стояли, обнявшись, и
смотрели на горьковцев, склонив на плечи друг другу головы, о чем-то
мечтая, может быть, о тех временах, когда и они станут в таком же
пленительном ряду и так же будут смотреть на них замечтавшиеся "вольные"
пацаны. Было много лиц, глядевших с тем неожиданно серьезным вниманием,
когда толпятся на месте возбужденные мускулы лица, а глаза ищут скорее
удобного поворота. На этих лицах жизнь пролетала бурно; через десятые доли
секунды этого лица уже что-то рассказывали от себя, выражая то одобрение,
то удовольствие, то сомнение, то зависть. Зато медленно-медленно
растворялись ехидные мины, заготовленные заранее, мины насмешки и
презрения. Еще далеко заслышав наши барабаны, эти люди засунули по
к