Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Макаренко Антон С.. Педагогическая поэма -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  -
нов, на другой день напился пьяным и буянил в спальне#25. Собрался совет командиров судить Опришко за пьянство. Все сидели мрачные, и мрачный стоял у стены Опришко. Лапоть сказал: - Хоть ты и командир, а сейчас ты отдуваешься по личному делу, поэтому стань на середину. У нас был обычай: виноватый должен стоять на середине комнаты. Опришко повел сумрачными глазами по председательскому лицу и пробурчал: - Я ничего не украл и на середину не стану. - Поставим, - сказал тихо Лапоть. Опришко оглядел совет и понял, что поставят. Он отвалился от стены и вышел на середину. - Ну хорошо. - Стань смирно, - потребовал Лапоть. Опришко пожал плечами, улыбнулся язвительно, но опустил руки и выпрямился. - А теперь говори, как ты смел напиться пьяным и разоряться в спальне, ты - комсомолец, командир и колонист? Говори. Опришко всегда был человеком двух стилей: при удобном случае он не скупился на удальство, размах и "на все наплевать", но, в сущности, всегда был осторожным и хитрым дипломатом. Колонисты это хорошо знали, и поэтому покорность Опришко в совете командиров никого не удивила. Жорка Волков, командир седьмого отряда, недавно выдвинутый вместо Ветковского, махнул рукой на Опришко и сказал: - Уже прикинулся. Уже он тихонький. А завтра опять будет геройство показывать. - Да нет, пускай он скажет, - проворчал Осадчий. - А что мне говорить: виноват - и все. - Нет, ты скажи, как ты смел? Опришко доброжелательно умаслил глаза и развел руками по совету. - Да разве тут какая смелость? С горя выпил, а человек, выпивши если, за себя не отвечает. - Брешешь, - сказал Антон. - Ты будешь отвечать. Ты это по ошибке воображаешь, что не отвечаешь. Выгнать его из колонии - и все. И каждого выгнать, если выпьет... Беспощадно! - Так ведь он пропадет, - расширил глаза Георгиевский. - Он же пропадет на улице... - И пускай пропадает. - Так он же с горя! Что вы в самом деле придираетесь? У человека горе, а вы к нему пристали с советом командиров! - Осадчий с откровенной иронией рассматривал добродетельную физиономию Опришко. - И Лукашенко его не примет без барахла, - сказал Таранец. - А наше какое дело! - кричал Антон. - Не примет, так пускай себе Опришко другого куркуля ищет? - Зачем выгонять? - несмело начал Георгиевский. - Он старый колонист, ошибся, правда, так он еще исправится. А нужно принять во внимание, что они влюблены с Маруськой. Надо им помочь как-нибудь. - Что он, беспризорный? - с удивлением произнес Лапоть. Чего ему исправляться? Он колонист. Взял слово Шнайдер, новый командир восьмого, заменивший Карабанова в этом героическом отряде. В восьмом отряде были богатыри типа Федоренко и Корыто. Возглавляемые Карабановым, они прекрасно притерли свои угловатые личности друг к другу, и Карабанов умел выпаливать ими, как из рогатки, по любому рабочему заданию, а они обладали талантом самое трудное дело выполнять с запорожским реготом и с высоко поднятым знаменем колонийской чести. Шнайдер в отряде сначала был недоразумением. Он пришел маленький, слабосильный, черненький и мелкокучерявый. После древней истории с Осадчим антисемитизм никогда не подымал голову в колонии, но отношение к Шнайдеру енще долго было ироническим. Шнайдер действительно иногда смешно комбинировал русские слова и формы и смешно и неповоротливо управлялся с сельскохозяйственной работой. Но время проходило, и постепенно вылепились в восьмом отряде новые отношения: Шнайдер сделался любимцем отряда, им гордились карабановские рыцари. Шнайдер был умница и обладал глубокой, чуткой духовной организацией. Из больших черных глаз он умел спокойным светом облить самое трудное отрядное недоразумение, умел сказать нужное слово. И хотя он почти не прибавил роста за время пребывания в колонии, но сильно окреп и нарастил мускулы, так что не стыдно было ему летом надеть безрукавку, и никто не оглядывался на Шнайдера, когда ему поручались напряженные ручки плуга. Восьмой отряд единодушно выдвинул его в командиры, и мы с Ковалем понимали это так: - Держать отряд мы и сами можем, а украшать нас будет Шнайдер. Но Шнайдер на другой же день после назначения командиром показал, что карабановская школа для него даром не прошла: он обнаружил намерения не только украшать, но и держать; и Федоренко, привыкший к громам и молниям Карабанова, так же легко стал привыкать и к спокойно-дружеской выволочке, которую иногда задавал ему новый командир. Шнайдер сказал: - Если бы Опришко был новеньким, можно было бы и простить. А теперь нельзя простить ни в коем случае. Опришко показал, что ему на коллектив наплевать. Вы думаете, это он показал в последний раз? Все знают, что нет. Я не хочу, чтобы Опришко мучился. Зачем это нам? А пускай он поживет без нашего коллектива, и тогда он поймет. И другим нужно показать, что мы таких куркульских выходок не допустим. Восьмой отряд требует увольнения. Требование восьмого отряда было обстоятельством решающим: в восьмом отряде почти не было новеньких. Командиры посматривали на меня, и Лапоть предложил мне слово: - Дело ясное. Антон Семенович, вы скажите, как вы думаете? - Выгнать, - сказал я коротко. Опришко понял, что спасения нет никакого, и отбросил налаженную дипломатическую сдержанность: - Как выгнать? А куда я пойду? Воровать? Вы думаете, на вас управы нету? Я и в Харьков поеду... В совете рассмеялись. - Вот и хорошо! Поедешь в Харьков, тебе дадут там записочку, и ты вернешься в колонию и будешь у нас жить с полным правом. Тебе будет хорошо, хорошо. Опришко понял, что он сморозил вопиющую глупость, и замолчал. - Значит, один Георгиевский против, - оглядел совет Лапоть. - Дежурный командир! - Есть, - строго вытянулся Георгиевский. - Выставить Опришко из колонии. - Есть выставить! - ответил обычным салютом Георгиевский и движением головы пригласил Опришко к двери. Через день мы узнали, что Опришко живет у Лукашенко. На каких условиях состоялось между нами соглашение - не знали, но ребята утверждали, что все дело решала Маруська. Проходила зима. В марте пацаны откатались на льдинах Коломака, приняли полагающиеся по календарю неожиданные все-таки весенние ванны, потому что древние стихийные силы сталкивали их в штанах и "куфайках" с самоделковых душегубок, льдин и надречных веток деревьев. Сколько полагается, отболели гриппом. Но проходили гриппы, поднимались туманы, и скоро Кудлатый стал находить "куфайки" брошенными посреди двора и устраивал обычный весенний скандал, угрожая трусиками и голошейками на две недели раньше, чем полагалось бы по календарю#26. 14. Не пищать!#27 В середине апреля приехали на весенний перерыв первые рабфаковцы. Они приехали похудевшие и почерневшие, и Лапоть рекомендовал передать их десятому отряду в откормочное отделение. Было хорошо, что они не гордились перед колонистами своими студенческими особенностями. Карабанов не успел даже со всеми поздороваться, а побежал по хозяйству и мастерским. Белухин, обвешанный пацанами, рассказывал о Харькове и о студенческой жизни. Вечером мы все уселись под весенним небом и по старой памяти занялись вопросами колонии. Карабанову очень не нравились наши последние события. Он говорил: - Что оно правильно сделано, так ничего не скажешь. Раз Костя сказал, что ему тут не нравится, так поступили правильно: иди к чертям, шукай себе кращего. И Опришко - куркуль, это понятно, и пошел в куркули, так ему и полагается. И Опришко - куркуль, это понятно, и пошел в куркули, так ему и полагается. А все-таки, если подумать, так оно как-то не так. Надо что-то думать. Мы вот в Харькове уже повидали другую жизнь. Там другая жизнь, и люди многие. - У нас плохие люди в колонии? - В колонии хорошие люди, - сказал Карабанов, - очень хорошие, так смотрите ж кругом - куркульни с каждым днем больше. Разве здесь колонии можно жить? Тут або зубами грызть, або тикать. - Не в том дело, - задумчиво протянул Бурун, - с куркулями все бороться должны. Это особое дело. Не в том суть. А в том, что в колонии делать нечего. Колонистов сто двадцать человек, силы много, а работа здесь какая: посеял - снял, посеял - снял. И поту много выходит, и толку не видно. Это хозяйство маленькое. Это хозяйство маленькое. Еще год прожить, хлопцам скучно станет, захочется лучшей доли... - Это правильно ог говорит, Гришка, - Белухин пересел ближе ко мне, - наш народ, беспризорный, как это называется, так он пролетарский народ, ему дай производство. На поле, конечно, приятно работать и весело, а только что ж ему с поля? На село пойти, в мелкую буржуазию, значит, - стыдно как-то, так и пойти ж не с чем, для чего этого нужно владеть орудиями производства: и хату нужно, и коня, и плуг, и все. А идти в приймы, вот как Опришко, не годится. А куда пойдешь? Только один завод паровозоремонтный, так рабочим своих детей некуда девать. Все рабфаковцы с радостью набросились на полевые работы, и совет командиров с изысканною вежливостью назначал их командирами сводных. Карабанов возвращался с поля возбужденным: - Ой, до чего ж люблю работу у поли! И такая жалость, что нема ниякого толку с этой работы, хай вона сказыться. От було б хорошо б так: поробыв в поли, пишов косыты, а тут тоби - манафактура растеть, чоботы растуть, машины колыхаются на ныви, тракторы, гармошки, очки, часы, папиросы... ой-ой-ой! Чего э мэнэ нэ спыталы, колы свит строили, подлюки? Рабфаковцы должны были провести с нами и Первое мая. Это очень украшало и без того радостный для нас праздник. Колония по-прежнему просыпалась утром по сигналу и стройными сводными бросалась на поля, не оглядываясь назад и не тратя энергии на анализ жизни. Даже старые наши хвосты, такие, как Евгеньев, Назаренко, Переплятченко, перестали нас мучить#28. К лету 1925 года колония подходила совершенно компактным коллективом и при этом очень бодрым - так, по крайней мере, казалось снаружи. Только Чобот торчком стал в нашем движении, и с Чоботом я не справился. Вернувшись от брата в марте, Чобот рассказал, что брат живет хорошо, но батраков не имеет - середняк. Никакой помощи Чобот не просил у колонии, но заговорил о наташе. Я ему сказал: - Что ж тут со мной говорить, это пусть сама Наташа решает... Через неделю он опять ко мне пришел уже в полном тревожном волнении. - Без Наташи мне не жизнь. Поговорите с нею, чтобы поехала со мной. - Слушай, Чобот, какой же ты странный человек! Ведь тебе с нею надо говорить, а не мне. - Если вы скажете ехать, так она поедет, а я говорю, так как-то плохо выходит. - Что она говорит? - Она ничего не говорит. - Как это "ничего"? - Ничего не говорит, плачет. Чобот смотрел на меня напряженно-настороженно. Для него важно было видеть, какое впечатление произвело на меня его сообщение. Я не скрыл от Чобота, что впечатление было у меня тяжелое: - Это очень плохо... Я поговорю. Чобот глянул на меня налитыми кровью глазами, глянул в самую глубину моего существа и сказал хрипло: - Поговорите. Только знайте: не поедет Наташа, я с собой покончу. - Это что за дурацкие разговоры! - закричал я на Чобота. - Ты человек или слякоть? Как тебе не стыдно? Но Чобот не дал мне кончить. Он повалился на лавку и заплакал невыразимо горестно и безнадежно. Я молча смотрел на него, положив руку на его воспаленную голову. Он вдруг вскочил, взял меня за локти и залепетал мне в лицо захлебывающиеся, нагоняющие друг друга слова: - Простите... Я ж знаю, что мучаю вас... так я не можу ничего уже сделать... Я видите, какой человек, вы же все видите и все знаете... Я на колени стану... без Наташи я не могу жить. Я проговорил с ним всю ночь и в течение всей ночи ощущал свою немощность и бессилие. Я ему рассказывал о большой жизни, о светлых дорогах, о многообразии человеческого счастья, об осторожности и плане, о том, что Наташе надо учиться, что у нее замечательные способности, что она и ему потом поможет, что нельзя ее загнать в далекую богодуховскую деревню, что она умрет там от тоски, - все это не доходило до Чобота. Он угрюмо слушал мои слова и шептал: - Я разобьюсь на части, а все сделаю, абы она со мной поехала... Отпустил я его в прежнем смятении, человеком, потерявшем управление и тормоза. На другой же вечер я пригласил к себе Наташу. Она выслушала мой короткий вопрос одними вздрагивающими ресницами, потом подняла на меня глаза и сказала чистым до блеска, нестыдящимся голосом: - Чобот меня спас... а теперь я хочу учиться. - Значит, ты не хочешь выходить за него замуж и ехать к нему? - Я хочу учиться... А если вы скажете ехать, так я поеду. Я еще раз взглянул в эти открытые, ясные очи, хотел спросить, знает ли она о настроении Чобота, но почему-то не спросил, а сказал только: - Ну иди спать спокойно. - Так мне не ехать? - спросила она меня по-детски, мотая головой немного вкось. - Нет, не ехать, будешь учиться, - ответил я хмуро и задумался, не заметив даже, как тихонько вышла Наташа из кабинета. Чобота увидел я на другой день утром. Он стоял у главного входа в белый дом и явно поджидал меня. Я движением головы пригласил его в кабинет. Пока я разбирался с ключами и ящиками своего стола, он молча следил за мной и вдруг сказал, как будто про себя: - Значит, не поедет Наташа? Я взглянул на него и увидел, что он не ощущает ничего, кроме своей потери. Прислонившись одним плечом к двери, Чобот смотрел в верхний угол окна и что-то шептал. Я крикнул ему: - Чобот!.. Чобот кажется, меня не слышал. Как-то незаметно он отвалился от двери и, не взглянув на меня, вышел неслышно и легко, как призрак. Я за ним следил. После обеда он занял свое место в сводном отряде. Вечером я вызвал его командира, Шнайдера: - Как Чобот? - Молчит. - Работал как? - Комсвод Нечитайло говорит - хорошо. - Не спускай с него глаз несколько дней. Если что-нибудь заметите, то сейчас же скажите. - Знаем, как же, - сказал Шнайдер. Несколько дней Чобот молчал, но на работу выходил, являлся в столовую. Встречаться со мной, видно, не хотел сознательно. Накануне праздника я приказом поручил персонально ему прибить лозунги на всех зданиях. Он аккуратно приготовил лестницу и пришел ко мне с просьбой: - Выпишите гвоздей. - Сколько? Он поднял глаза к потолку, пошептал и ответил: - Я так считаю, килограмм хватит... Я проверил. Он добросовестно и заботливо выравнивал лозунги и спокойно говорил своему компаньону на другой лестнице: - Нет, выше... Еще выше... Годи. Прибивай. Колонисты любили готовиться к праздникам и больше всего любили праздник Первого мая, потому что это весенний праздник. Но в этом году Первомай проходил в плохом настроении. Накануне с самого утра перепадал дождик. На полчаса затихнет и снова моросит, как осенью, мелкий, глуповатый, назойливый. К вечеру зато заблестели на небе звезды, и только на западе мрачнел темно-синий кровоподтек, бросая на колонию недружелюбную, грязноватую тень. Колонисты бегали по колонии, чтобы покончить до собрания с разными делами: костюмы, парикмахер, баня, белье. На просыхающем крылечке белого дома барабанщики чистили мелом медь своих инструментов. Это были герои завтрашнего дня. Барабанщики наши были особенные. Это вовсе не были жалкие неучи, производящие беспорядочную толпу звуков. Горьковские барабанщики недаром ходили полгода на выучку к полковым мастерам, и только один Иван Иванович протестовал тогда: - Вы знаете, у них ужасный метод, ужасный! Иван Иванович с остановившимися от ужаса глазами рассказал мне об этом методе, заключающемся в прекрасной аллитерации, где речь идет о бабе, табаке, сыре, дегте, и только одно слово не может быть приведено здесь, но и это слово служило честно барабанному делу. Этот ужасный метод, однако, хорошо делал свое воспитательное дело, и марши наших барабанщиков отличались красотой, выразительностью. Их было несколько: походный, зоревой, знаменный, парадный, боевой, в каждом из них были своеобразные переливы трелей, сухое, аккуратное стаккато, приглушенное нежное рокотанье, неожиданно взрывные фразы и кокетливо-танцевальные шалости. Наши барабанщики настолько хорошо исполняли свое дело, что даже многие инспектора наробраза, услышав их, принуждены были, наконец, признать, что они не вносят в дело социального воспитания никакой особенно чуждой идеологии. Вечером на собрании колонистов мы проверили свою готовность к празднику, и только одна деталь оказалась до конца не выясненной: будет ли завтра дождь. Шутя предлагали отдать в приказе: предлагается дежурству обеспечить хорошую погоду. Я утверждал, что дождь будет обязательно, такого же мнения был и Калина Иванович, и Силантий, и другие товарищи, понимающие в дождях. Но колонисты протестовали против наших страхов и кричали: - А если дождь, так что? - Измокнете. - А мы разве сахарные? Я принужден был решить вопрос голосованием: идти ли в город, если с утра будет дождь? Против поднялось три руки, и в том числе моя. Собрание победоносно смеялось, и кто-то орал: - Наша берет! После этого я сказал: - Ну смотрите, постановили - пойдем, пусть и камни с неба падают. - Пускай падают! - кричал Лапоть. - Только смотрите, не пищать! А то сейчас храбрые, а завтра хвостики подожмете и будете попискивать: ой, мокро, ой, холодно... - А мы когда пищали? - Значит, договорились - не пищать? - Есть не пищать! Утро нас встретило сплошным серым небом и тихоньким коварным дождиком, который иногда усиливался и поливал землю, как из лейки, потом снова начинал бесшумно брызгать. Никакой надежды на солнце не было. В белом доме меня встретили уже готовые к походу колонисты и внимательно присматривались к выражению моего лица, но я нарочно надел каменную маску, и скоро начало раздаваться в разных углах ироническое воспоминание: - Не пищать! Видимо, на разведку прислали ко мне знаменщика, который спросил: - И знамя брать? - А как же без знамени? - А вот... дождик... - Да ращве это дождик? Наденьте чехол до города. - Есть надеть чехол, - сказал знаменщик кротко. В семь часов проиграли общий сбор. Колонна вышла в город точно по приказу. До городского центра было километров десять, и с каждым километром дождь усиливался. На городском плацу мы никого не застали, - ясно было, что демонстрация отменена. В обратный путь тронулись уже под проливным дождем, но для нас было теперь все равно: ни у кого не осталось сухой нитки, а из моих сапог вода выливалась, как из переполненного ведра. Я остановил колонну и сказал ребятам: - Барабаны намолкли, давайте песню. Обращаю ваше внимание, некоторые ряды плохо равняются, идут не в ногу, кроме того, голову нужно держать выше. Колонисты захохотали. По их лицам стекали целые реки воды. - Шагом марш! Карабанов начал песню: Гей, чумаче, чумаче! Життя твое собаче... Но слова песни показались всем настолько подходящими к случаю, что и песню встретили хохотом. При втором запеве песню подхватили и понесли по безлюдным улицам, затопленным дождевыми потоками. Рядом со мной в первом ряду шагал Чобот. Песни он не пел и не замечал дождя, механически упорно вглядываясь куда-то дальше барабанщиков и не замечая моего пристального внимания. За вокзалом я разрешил идти вольно. Плохо было то, что ни у кого не осталось ни одной сухой папиросы или щепотки махорки, поэтому все накинулись на мой кожаный портсигар. Меня окружили и гордо напоминали: - А все ж таки никто не запищал. - Постойте, вон за тем поворотом камни будут падать, тогда что скажете? - Камни - это, конечно, хуже, - сказал Лапоть, - но бывает еще и хуже камней, например пулемет. Перед входом в колонию снова построились, выровнялись и снова запели п

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору