Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
садчий? - спросил я.
Дежурный рассказал, что Осадчий за ужином приставал к Шнайдеру, бывшему
дежурным по столовой, заставлял его переменять порцию, подавать другой
хлеб, и, наконец, за то, что Шнайдер, подавая суп, нечаянно наклонил
тарелку и коснулся пальцами супа, Осадчий вышел из-за стола и при
дежурном, и при всей колонии ударил Шнайдера по лицу. Шнайдер, пожалуй, и
промолчал бы, но дежурство оказалось не из трусливых, да у нас никогда и
не было драк при дежурном. Иван Иванович приказал Осадчему выйти из
столовой и пойти ко мне доложить. Осадчий из столовой направился к дверям,
но в дверях остановился и сказал:
- Я к завколу пойду, но раньше этот жид у меня попет!
Здесь произошло небольшое чудо. Остромухов, бывший всегда самым
беззащитным из евреев, вдруг выскочил из-за стола и бросился к
Осадчему:
- Я тебе не дам его бить!
Все это кончилось тем, что тут же, в столовой, Осадчий избил
Остромухова, а выходя, заметил притаившегося в сенях Шнайдера и ударил
его так сильно, что у того выскочил зуб. Ко мне Осадчий идти отказался.
В моем кабинете Остромухов и Шнайдер размазывали кровь по лицам
грязными рукавами клифтов, но не плкаали, и, очевидно, прощались с жизнью.
Я тоже был уверен, что если сейчас не разрешу до конца все напряжение, то
евреям нужно будет немедленно спасаться бегством или приготовиться к
настоящим мукам. Меня подавляло и прямо замораживало то безразличие к
побоям в столовой, которое проявили все колонисты, даже такие, как
Задоров. Я вдруг почувствовал, что сейчас я так же одинок, как в первые
дни колонии. Но в первые дни я и не ожидал поддержки и сочувствия
ниоткуда, это было естественное и заранее учтенное одиночество, а теперь я
уже успел избаловаться и привыкнуть к постоянному сотрудничеству
колонистов.
В кабинете вместе с потерпевшими находилось несколько человек. Я сказал
одному из них:
- Позови Осадчего.
Я был почти уверен, что Осадчий закусил удила и откажется прийти, и
твердо решил в крайнем случае привести его сам, хотя бы и с револьвером.
Но Осадчий пришел, ввалился в кабинет в пиджаке внакидку, руки в
карманах, по дороге двинул стулом. Вместе с ним пришел и Таранец. Таранец
делал вид, что все это страшно интересно и он пришел только потому, что
ожидается занимательное представление.
Осадчий глянул на меня через плечо и спросил:
- ну, я пришел... Чего?
Я показал ему на Остромухова и Шнайдера:
- Это что такое?
- Ну, что ж такое! Подумаешь!.. Два жидка. Я думал, вы что покажете.
И вдруг педагогическая почва с треском и грохотом провалилась подо
мною. Я очутился в пустом пространстве. Тяжелые счеты, лежавшие на
моем столе, вдруг полетели в голову Осадчего. Я промахнулся, и счеты со
звоном ударились в стену и скатились на пол.
В полном беспамятстве я искал на столе что-нибудь тяжелое, но вдруг
схватил в руки стул и ринулся с ним на Осадчего. Он в панике шарахнулся
к дверям, но пиджак свалился с его плеч на пол, и Осадчий, запутавшись в
нем, упал.
Я опомнился: кто-то взял меня за плечи. Я оглянулся - на меня смотрел
Задоров и улыбался:
- Не стоит того эта гадина!
Осадчий сидел на полу и начинал всхлипывать. На окне притаился бледный
Таранец, у него дрожали губы.
- Ты тоже издевался над этими ребятами!
Таранец сполз с подокнника.
- Даю честное слово, никогда больше не буду!
- Вон отсюда!
Он вышел на цыпочках.
Осадчий, наконец, поднялся с полу, держа пиджак в руке, а другой рукой
ликвидировал последний остаток своей нервной слабости - одинокую слезу на
грязной щеке. Он смотрел на меня спокойно, серьезно.
- Четыре дня отсидишь в сапожной на хлебе и на воде.
Осадчий криво улыбнулся и, не задумываясь, ответил:
- Хорошо, я отсижу.
На второй день ареста он вызвал меня в сапожную и попросил:
- Я не буду больше, простите.
- О прощении будет разговор, когда отсидишь свой срок.
Отсидев четыре дня, он уже не просил прощения, а заявил угрюмо:
- Я ухожу из колонии.
- Уходи.
- Дайте документ.
- Никаких документов!
- Прощайте.
- Будь здоров.
14. Чернильницы по-соседски
Куда ушел Осадчий, мы не знали. Говорили, что он отправился в Ташкент,
потому что там вес дешево и можно прожить весело, другие говорили, что у
Осадчего в нашем городе дядя, а третьи поправляли, что не дядя, а знакомый
извозчик.
Я никак не мог прийти в себя после нового педагогического падения.
Колонисты приставали ко мне с вопросами, не слышал ли я чего-нибудь об
Осадчем.
- Да что вам Осадчий? Чего вы так беспокоитесь?
- Мы не беспокоимся, - сказал Карабанов, - а только лучше, если бы он
был здесь. Вам было б лучше...
- Не понимаю.
Карабанов глянул на меня мефистотельским глазом:
- Мабудь, нехорошо, у вас там, на душе...
Я на него раскричался:
- Убирайтесь от меня с вашими душевными разговорами! Вы что вообразили?
Уже и душа в вашем распоряжении?
Карабанов тихонько отошел от меня.
В колонии звенела жизнь, я слышал здоровый и бодрый тон колонии, под
моим окном звучали шутки и проказы между делом (все почему-то
собирались под моим окном), никто ни на кого не жаловался. И Екатерина
Григорьевна однажды сказала мне с таким выражением, будто я тяжелобольной,
а она сестра милосердия:
- Вам нечего мучиться, пройдет.
- Да я и не мучюсь. Пройдет, конечно. Как в колонии?
- Я и сама не знаю, как это обьяснить. В колонии сейчас хорошо,
человечно как-то. Евреи наши - прелесть: они немного испуганы всем,
прекасно работают и страшно смущаются. Вы знаете, старшие за ними
ухаживают. Митягин, как нянька, ходит: заставил Глейзера вымыться, остриг,
даже пуговицы пришил.
Да. Значит, все было хорошо. Но какой беспорядок и хлам заполняли мою
педагогическую душу! Меня угнетала одна мысль: неужели я так и не найду, в
чем секрет? Ведь вот, как будто в руках было, ведь только ухватить
оставалось. Уже у многих колонистов по-новому поблескивали глаза... и
вдруг все так безобразно сорвалось. Неужели все начинать сначала?
Меня возмущали безобразно организованная педагогическая техника и мое
техническое бессилие. И я с отвращением и злостью думал о педагогической
науке:
"Сколько тысяч лет она существует! Какие имена, какие блестящие мысли:
Песталоцци, Руссо, Наторп, Блонский! Сколько книг, сколько бумаги,
сколько славы! А в то же время пустое место, ничего нет, с одним хулиганом
нельзя управиться, нет ни метода, ни инструмента, ни логики, просто ничего
нет. Какое-то шарлатанство".
Об Осадчем я думал меньше всего. Я его вывел в расход, записал в счет
неизбежных в каждом производстве убытков и брака. Его кокетливый уход еще
меньше смущал.
Да, кстати, он скоро вернулся.
На нашу голову свалился новый скандал, при сообщении о котором я,
наконец, узнал, что это значит, когда говорят, что волосы встали дыбом.
В тихую морозную ночь шайка колонистов-горьковцев с участием Осадчего
вступила в ссору с пироговскими парубками. Ссора перешла в драку: с нашей
стороны преобладало холодное оружие - финки, с их стороны горячее -
обрезы. Бой кончился в нашу пользу. Парубки были оттеснены с того места,
где собирается улица, а потом позорно бежали и заперлись в здании
сельсовета. К трем часам здание сельсовета было взято приступом, то есть
выломаны двери и окна, и бой перешел в энергичное преследование. Парубки
повыскакивали в те же двери и окна и разбежались по домам, а колонисты
возвратились в колонию с великим торжеством.
Самое ужасное было в том, что сельсовет оказался разгромленным вконец,
и на другой день в нем нельзя было работать. Кроме окон и дверей были
приведены в негодность столы и лавки, разбросаны бумаги и разбиты
чернильницы.
Бандиты утром проснулись, как невинные младенцы, и пошли на работу. В
полдень пришел ко мне пироговский председатель и рассказал о событиях
минувшей ночи.
Я смотрел с удивлением на этого старенького, щупленького, умного
селянина: почему он со мной еще разговаривает, зачем он не зовет милицию,
не берет под стражу всех этих мерзавцев и меня вместе с ними?
Но председатель повествовал обо всем не столько с гневом, сколько с
грустью и больше всего беспокоился о том, исправит ли колония окна и
двери, исправит ли столы и не может ли колония сейчас выдать ему,
пироговскому председателю, две чернильницы.
Я прямо обалдел от удивления и никак не мог понять, чем обьяснить
такого "человеческое" отношение к нам со стороны власти. Потом я решил,
что председатель, как и я, еще не может вместить в себя весь ужас событий:
он просто бормочет что-то, чтобы хоть как-нибудь "реагировать".
Я по себе судил: я сам был только способен кое-что бормотать:
- Ну, хорошо... конечно, мы все исправим... А чернильницы? Да вот эти
можно взять.
Председатель взял чернильницы и осторожно собрал в левой руке, прижимая
к животу. Это были обыкновенные невыливайки.
- Так мы все исправим. Я сейчас же пошлю мастера. Вот только со
стеклом придется подождать, пока привезем из города.
Председатель посмотрел на меня с благодарностью.
- Да нет, можно и завтра. Тогда, знаете, как стекло будет, можно все
сразу сделать...
- Ага... Ну, хорошо, значит, завтра.
Отчего же он все-таки не уходит, этот шляпа-председатель?
- Вы домой сейчас? - спросил я его.
- Да.
Председатель оглянулся, достал из кармана желтый платок и вытер им
совершенно чистые усы. Подвинулся ближе ко мне.
- Тут, понимаете, такое дело... Там вчера ваши хлопцы забрали. Та там,
знаете, народ молодой... и мой там мальчишка. Ну, народ молодой, для
баловства, ни для чего другого, боже борони... Как товарищи, знаете,
заводят, ну, и себе ж нужно... Я вже говорил: время такое, правда... что у
каждого есть...
- Да в чем дело? - спросил я его. - Простите, не понимаю.
- Обрез, - сказал в упор председатель.
- Обрез?
- Обрез же.
- Так что?
- Ах ты, господи, та я ж кажу: ну баловались, чи што, ну... отож вчера
произошло... Так ваши забрали... у моего, и еще там не знаю, може, и
потерял кто, бо, знаете, народ выпивший... И где они самогонку эту
достают?
- Кто народ выпивший?
- Ах ты, господи, да кто ж... Да разве там разберешь? Я ж там не був, а
разговоры такие, что ваши были все пьяные.
- А ваши?
Председатель замялся:
- Та я ж там не був... Што оно, правда, вчера воскресенье. Та я ж не
про то. Дело, знаете, молодое, шо ж, и ваши мальчики, я ж ничего, ну,
там... побились, никого ж и не убили и не поранили. Може, с ваших кого? -
спросил он вдруг со страхом.
- Да с нашими я еще не говорил.
- Я не чув... а кто говорит, что были будто выстрелы, два чи три, те
вже, мабудь, як тикалы, потому что ваши ж, знаете, народ горячий, а
наши деревенские, конешно ж, пока повернулись туда-сюда... Хэ-хэ-э-хэ!
- Смеется старик и глазки сощурил, ласковый такой и родной-родной.
Таких стариков "папашами" всегда называют. Смеюсь и я, глядя на него, а в
душе беспорядок невыносимый.
- Значит, по-вашему, ничего страшного - подрались и помирятся?
- Вот именно, вот именно, помирятся. Хиба ж, як я молодой був, хиба ж
так за девок бились? Моего брата Якова так и до смерти прибили парубки. Вы
вот хлопцев позовите, поговорите с ними, чтоб, знаете, больше такого не
было.
Я вышел на крыльцо.
- Позови тех, кто был вчера на Пироговке.
- А где они? - спросил меня шустрый пацан, пробегавший по каким-то
срочным делам по двору.
- Не знаешь разве, кто был вчера на Пироговке?
- О, вы хитрый... Я вам лучше Буруна позову.
- Ну, зови Буруна.
Бурун явился на крыльцо.
- Осадчий в колонии?
- Пришел, работает в столярной.
- Скажи ему вот что: вчера наши надебоширили на Пироговке, и дело очень
серьезное.
- Да, у нас говорили хлопцы.
- Так вот, скажи сейчас Осадчему, чтобы все собрались ко мне, тут
председатель сидит у меня. Да чтобы не брехали, может очень печально
кончиться.
В кабинете набилось "пироговцев" полно: Осадчий, Приходько, Чобот,
Опришко, Галатенко, Голос, Сорока, еще кто-то, не помню. Осадчий
держался свободно, как будто с ним ничего не было. При постороннем я не
хотел вспоминать старое.
- Вы вчера были на Пироговке, были пьяные, хулиганили, вас хотели
утихомирить, так вы побили парней, разгромили сельсовет. Так?
- Не совсем так, как вы говорите, - выступил Осадчий. - Это
действительно, что хлопцы были на Пироговке, а я там три дня жил, потому
ж, знаете... Пьяные не были, это неправда. Вот ихний Панас еще днем гулял
с Сорокой, и Сорока действительно быв выпивши... немножко, да. Голосу
кто-то поднес по знакомству. А так все были как следует. И ни с кем мы не
заедались, гуляли, как и все. А потом подходит один там, Харченко, ко мне
и кричит: "Руки вверх!", а сам обрез на меня. Ну, я ему, правда, и дал по
морде. Ну, тут и пошло... Они злы на нас, что девчата с нами больше...
- Что ж пошло?
- Да ничего, подрались. Если бы они не стреляли, так ничего и не было
бы. А Панас выстрелил, и Харченко тоже, ну, за ними и погнались. Мы их
бить не хотели, только обрезы поотнимать, а они заперлись. Так Приходько -
вы ж знаете его - как двинет...
- Двинет! Надвигали! Обрезы где? Сколько?
- Два.
Осадчий обернулся к Сороке:
- Принеси.
Принесли обрезы. Хлопцев я отпустил в мастерские. Председатель мялся
возле обрезов:
- Так как же, можно забрать?
- Зачем же? Ваш сын не имеет права ходить с обрезом, и Харченко тоже. Я
не имею права отдавать.
- Да нет, на что они мне? И не отдавайте, пусть у вас останутся, може,
там в лесу когда попугать воров придется. Я к тому, знаете, вы вже не
придавайте этому делу... Дело молодое, знаете.
- Это... чтоб я никуда не жаловался?
- Ну конешно ж...
Я рассмеялся:
- Да зачем же? Мы по-соседски.
- Во-во, - обрадовался дед, - по-соседски... Чего не бывает! Да если
все до начальства...
Ушел председатель, отлегло от сердца.
Собственно говоря, я еще обязан был всю эту историю размазать на
педагогическом транспоранте. Но я и хлопцы так были рады, что все
кончилось благополучно, что обошлось без педагогики на этот раз. Я их не
наказывал; они мне слово дали на Пироговку без моего разрешения не ходить
и наладить отношения с пироговскими парубками.
15. "Наш - найкращий"
К зиме 1922 в колонии было шесть девочек. К тому времени выровнялась и
замечательно похорошела Оля Воронова. Хлопцы заглядывались на нее не шутя,
но Оля была со всеми одинаково ласкова, не-
доступна, и только Бурун был ее другом. За широкими плечами Буруна Оля
никого не боялась в колонии и могла пренебрежительно относиться даже к
влюбленности Приходько, самого сильного, самого глупого и бестолкового
человека в колонии. Бурун не был влюблен, у них с Олей была действительно
хорошая юношеская дружба; и это обстоятельство много прибавляло уважения
среди колонистов и к Буруну, и к Вороновой. Несмотря на свою красоту, Оля
не была сколько-нибудь заметной. Ей очень нравилось сельское хозяйство;
работа на поле, даже самая тяжелая, ее увлекала, как музыка, и она
мечтала:
- Как вырасту, обязательно за грака замуж выйду.
Верховодила у девчат Настя Ночевная. Прислали ее в колонию с
огромнейшим пакетом, в котором много было написано про Настю: и воровка, и
продавщица краденого, и содержательница "малины". И поэтому мы смотрели на
Настю как на чудо. Это был исключительной честный и симпатичный человек.
Насте не больше пятнадцати лет, но отличалась она дородностью, белым
лицом, гордой посадкой головы и твердым характером. Она умела покрикивать
на девчат без вздорности и визгливости, умела одним взглядом привести к
порядку любого колониста и прочитать ему короткий внушительный выговор:
- Ты что это хлеб наломал и бросил? Богатым стал или у свиней техникум
окончил? Убери сейчас же!..
И голос у Насти был глубокий, грудной, отдававший сдержанной силой.
Настя подружилась с воспитательницами, упорно и много читала и без всяких
сомнений шла к намеченной цели - к рабфаку. Но рабфак был еще за далеким
горизонтом для Насти, так как и для других людей, стремившихся к нему:
Карабанова, Вершнева, Задорова, Ветковского. Слишком уж были малограмотны
наши первенцы и с трудом осиливали премудрости арифметики и политграмоты.
Образованнее всех была Раиса Соколова, и ее мы отправили в киевский рабфак
осенью 1921 года.
Собственно говоря, это было безнадежное предприятие, но уж очень
хотелось нашим воспитанницам иметь в колонии рабфаковку. Цель
прекрасная, но Раиса мало подходила для такого святого дела. Целое лето
она готовилась в рабфак, но к книжке ее приходилось загонять силой, потому
что Раиса ни к какому образованию не стремилась.
Задоров, Вершнев, Карабанов - все люди, обладавшие вкусом к науке, -
очень были недовольны, что на рабфаковскую линию выходит Раиса. Вершнев,
колонист, отличавшийся замечательной способностью читать в течение круглых
суток, даже в то время, когда он дует мехом в кузнице, большой правдолюб и
искатель истины, всегда ругался, когда вспоминал о светозарном Раисином
будущем. Заикаясь, он говорил мне:
- Как эттого нне пппонять? Раиса ввсе равно в ттюрьме кончит.
Карабанов выражался еще определеннее:
- никогда не ожидал от вас такой дурости.
Задоров, не стесняясь присутствием Раисы, брезгливо улыбался и
безнадежно махал рукой:
- Рабфаковка! Приклеили горбатого до стены.
Раиса кокетливо и сонно улыбалась в ответ на все эти сарказмы, и хотя
на рабфак не стремилась, но была довольна: ей нравилось, что она поедет
в Киев.
Я был согласен с хлопцами. Действительно, какая из Раисы рабфаковка!
Она и теперь, готовясь на рабфак, получала из города какие-то
подозрительные записки, тайком уходила из колонии; а к ней так же скрытно
приходил Корнеев, неудавшийся колонист, пробывший в колонии всего три
недели, обкрадывавший нас сознательно и регулярно, потом попавшийся на
краже в городе, постоянный скиталец по угрозыскам, существо в высшей
степени гнилое и отвратительное, один из немногих людей, от которых я
отказывался с первого взгляда на них.
Экзамен в рабфаке Раиса выдержала. Но через неделю после этого
счастливого известия наши откуда-то узнали, что Корнеев тоже отправился в
Киев.
- Вот теперь начнется настоящая наука, - сказал Задоров.
Проходила зима. Раиса изредка писала, но ничего нельзя было разобрать
из ее писем. То казалось, что у нее все благополучно, то выходило, что с
ученьем очень трудно, и всегда не было денег, хотя она и получала
стипендию. Раз в месяц мы посылали ей двадцать-тридцать рублей. Задоров
уверял, что на эти деньги Корнеев хорошо поужинает, и это было похоже на
правду. Больше всего доставалось воспитательницам, инициаторам киевской
затеи.
- Ну, вот каждому человеку видно, что это не годится, а вам не видно.
Как же это может быть: нам видно, а вам не видно?
В январе Раиса неожиданно приехала в колонию со всеми своими корзинками
и сказала, что отпущена на каникулы. Но у нее не было никаких отпускных
документов, и по всему ее поведению было видно, что возвращаться в Киев
она не собирается. На мой запрос киевский рабфак сообщил, что Раиса
Соколова перестала посещать институт и выехала из общежития неизвестно
куда.
Вопрос был выяснен. Нужно отдать справедливость ребятам: они Раису не
дразнили, не напоминали о неудачном рабфаке и как будто даже забыли обо
всем этом приключении. В первые дни после ее приезда посмеялись всласть
над Екатериной Григорьевной, которая и без того была смущена крайне, но
вообще считали, что случилась самая обыкновенная вещь, которую они и
раньше предвидели.
В марте ко мне обратилась Осипова с тревожным сомнением: по некоторым
признакам, Раиса беременна.
Я похолодел. Мы находились в положении ужасном: подумайте, в детской
колонии воспитанница беременна. Я ощущал вокруг нашей колонии, в городе, в
наробразе присутствие очень большого числа тех добродетельных ханжей,