Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
есню, хотя она уже с большим трудом могла осилить нараставший шум
ливня и неожиданно приятные, как салют нашему возвращению, первые в этом
году раскаты грома. В колонию вошли с гордо поднятой головой, на очень
быстром марше. Как всегда, отдали салют знамени, и только после этого все
приготовились разбежаться по спальням. Я крикнул:
- Да здравствует Первое мая! Ура!
Ребята подбросили вверх мокрые фуражки, заорали и, уже не ожидая
команды, бросились ко мне. Они подбросили меня вверх и из моих сапог
вылились на меня новые струи воды.
Через час в клубе был прибит еще один лозунг. На огромном длинном
полотнище было написано только два слова:
Н е п и щ а т ь !
15. Трудные люди
Чобот повесился ночью на третье мая.
Меня разбудил сторожевой отряд, и, услышав стук в окно, я догадался, в
чем дело. Возле конюшни, при фонарях, Чобота, только что снятого с петли,
приводили в сознание. После многих усилий Екатерины Григорьевны и хлопцев
удалось возвратить ему дыхание, но в сознание он так и не пришел и к
вечеру умер. Приглашенные из города врачи обьяснили нам, что спасти Чобота
было невозможно: он повесился на балконе конюшни; стоя на этом балконе,
он, очевидно, надел на себя и затянул петлю, а потом бросился с нею вниз -
у него повреждены были шейные позвонки.
Хлопцы встретили самоубийство Чобота сдержанно. Никто не выражал
особенной печали, и только Федоренко сказал:
- Жалко казака - хороший был бы буденовец!
Но Федоренко ответил Лапоть:
- Далеко Чоботу до Буденного: граком жил, граком и помер, от жадности
помер.
Коваль с гневным презрением посматривал в сторону клуба, где стоял гроб
Чобота, отказался стать в почетный караул и на похороны не пришел:
- Я таких, как Чобот, сам вешал бы: лезет под ноги с драмами своими
дурацкими!
Плакали только девчонки, да и то Маруся Левченко иногда вытирала глаза
и злилась:
- Дурак такой, дубина какая, ну что ты скажешь, иди с ним
"хозяйнуваты"! Вот счастье какое для Наташи! И хорошо сделала, что не
поехала! Много их, таких, Чоботов, найдется, да всем ублажать? Пускай
вешаются побольше.
Наташа не плакала. Она с испуганным удивлением глянула на меня, когда я
пришел к девочкам в спальню, и негромко спросила:
- Що мени теперь робыты?
Маруся ответила за меня:
- Может, и ты вешаться захочешь? Скажи спасибо, что этот дурень
догадался смыться. А то он тебя всю жизнь мучил бы. Что ей "робыть",
задумалась, смотри! На рабфаке будешь, тогда и задумывайся.
Наташа подняла глаза на сердитую Маруську и прислонилась к ее поясу:
- Ну добре.
- Я принимаю шефство над Наталкой, - сказала Маруся, вызывающе сверкнув
на меня глазами.
Я шутя расшаркался перед нею:
- Пожайлуста, пожайлуста, товарищ Левченко. А мне можно с вами "еа
пару"?
- Только с уловием: не вешаться! А то видите, какие шефы бывают, ну их
к собакам. Не столько того шефства, сколько неприятностей.
- Есть не вешаться!
Наташа оторвалась от Марусиного пояса и улыбалась своим новым шефам,
даже порозовела немного.
- Идем завтракать, бедная девочка, - сказала весело Маруся.
У меня на этом участке сердца стало... ничего себе. К вечеру приехали
следователь и Мария Кондратьевна. Следователя я упросил не допрашивать
Наташу, да он и сам был человек сообразительный. Написав короткий акт, он
пообедал и уехал. Мария Кондратьевна осталась погрустить. Поздно ночью,
когда уже все спали, она зашла в мой кабинет с Калиной Ивановичем и устало
опустилась на диван:
- Безобразные ваши колонисты! Товарищ умер, а они хохочут, а этот самый
ваш Лапоть так же валяет дурака, как и раньше.
На другой день я проводил рабфаковцев. По дороге на вокзал Вершнев
говорил:
- Хлопцы н-не понимают, в чем дело. Ч-ч-человек решил умереть,
значит, жизнь плохая. Им к-кажется, ч-что из-з-за Наталки, а на самом
деле не из-за Наталки, а таакая жизнь.
Белухин завертел головой:
- Ничего подобного! У Чобота все равно никакой жизни не было. Чобот был
не человек, а раб. Барина у него отняли, так он Наташку выдумал.
- Выкпучуете (хитрите) хлопцы, - сказал Семен. - Этого я не люблю.
Повесился человек, ну и вычеркни его из списков. Надо думать про
завтрашний день. А я вам скажу: тикайте отсюда с колонией, а то у вас все
перевешаются.
На обратном пути я задумался над путями нашей колонии. В полный рост
встал перед моими глазами какой-то грозный кризис, и угрожали полететь
куда-то и пропасть несмоненные для меня ценности, ценности живые, живущие,
созданные, как чудо, пятилетней работой коллектива, исключительные
достоинства которого я даже из скромности скрывать от себя не хотел.
В таком коллективе неясность личных путей не могла опеределять кризиса.
Ведь личные пути всегда неясны. И что такое ясный личный путь? это
отрешение от коллектива, это концентрированное мещанство: такая ранняя,
такая скучная забота о будущем куске хлеба, об этой самой хваленой
квалификации. И какой квалификации? Столяра, сапожника, мельника. Нет, я
крепко верю, что для мальчика в шестнадцать лет нашей советской жизни
самой дорогой квалификацией является квалификация борца и человека.
Я представил себе силу коллектива колонистов и вдруг понял, в чем дело:
ну конечно, как я мог так долго думать! Все дело в остановке. Не может
быть допущена остановка в жизни коллектива.
Я обрадовался по-детски: какая прелесть! Какая чудесная, захватывающая
диалектика! Свободный рабочий коллектив не способен стоять на месте.
Всемирный закон всеобщего развития только теперь начинает показывать свои
настоящие силы. Формы бытия свободного человеческого коллектива - движение
вперед, форма смерти - остановка.
Да, мы почти два года стоим на месте: те же поля, те же цветники, та же
столярная и тот же ежегодный круг.
Я поспешил в колонию, чтобы взглянуть в глаза колонистам и проверить
мое великое открытие.
У крыльца белого дома стояли два извозчичьих экипажа, и Лапоть меня
встретил сообщением:
- Приехала комиссия из Харькова.
"Вот и хорошо, - подумал я, - сейчас мы это дело решим".
В кабинете ожидали меня: Любовь Савельевна Джуринская, полная дама, в
темно-малиновом, не первой чистоты платье, уже немолодая, но с живыми и
пристальными глазами, и невзрачный человек, полурыжий, полурусый, не то с
бородкой, не то без бородки; очки на нем очень перекосились, и он все
поправлял их свободной от портфеля рукой.
Любовь Савельевна заставила себя приветливо улыбнуться, когда знакомила
меня с остальными:
- А вот и товарищ Макаренко. Знакомьтесь: Варвара Викторовна Брегель,
Сергей Васильевич Чайкин.
Почему не принять в колонии Варвару Викторовну Брегель - мое высшее
начальство, но с какой стати этот самый Чайкин? О нем я слышал - профессор
педагогики. Не заведовал ли он каким-нибудь детским домом?
Брегель сказала:
- Мы к вам специально - проверить ваш метод.
- Решительно протестую, - сказал я. - Нет никакого моего метода.
- А какой же у вас метод?
- Обыкновенный, советский.
Брегель зло улыбнулась.
- Может быть, и советский, но во всяком случае не обыкновенный. Надо
все-таки проверить.
Начиналась самая неприятная беседа, когда люди играют терминами в
полной уверенности, что термины определяют реальность. Я поэтому сказал:
- В такой форме я беседовать не буду. Если угодно, я вам сделаю доклад,
но предупреждаю, что он займет не меньше трех часов.
Брегель согласилась. Мы немедленно уселись в кабинете, заперлись, и я
занялся мучительным делом: переводом на слова накопившихся у меня за пять
лет впечатлений, соображений, сомнений и проб. Мне казалось, что я говорил
красноречиво, находил точные выражения для очень тонких понятий,
аналитическим ножом осторожно и смело вскрывал тайные до сих пор области,
набрасывал перспективы будущего и затруднения завтрашнего дня. Во всяком
случае, я был искренним до конца, не щадил никаких предрассудков и не
боялся показать, что в некоторых местах "теория" казалась мне уже жалкой и
чуждой.
Джуринская слушала меня с радостным, горящим лицом, Брегель была в
маске, а о Чайкине мало я заботился.
Когда я окончил, Брегель постучала полными пальцами по столу и сказала
таким тоном, в котором трудно было разобрать, говорит ли она искренно
или издевается:
- Так... Скажу прямо: очень интересно, очень интересно. Правда, Сергей
Васильевич?
Чайкин попытался поправить очки, впился в свой блокнот и очень вежливо,
как и полагается ученому, со всякими галантными ужимочками и с
псевдопочтительной мимикой произнес такую речь:
- Хорошо, это, конечно, нужно все осветить, да... но я бы усомнился и
сейчас в некоторых, если можно так выразиться, ваших теоремах, которые вы
любезно нам изложили с таким даже воодушевлением, что, разумеется, говорит
о вашей убежденности. Хорошо. Ну вот, например, мы и раньше знали, а вы
как будто умолчали. У вас здесь организована, так сказать, некоторая
конкуренция между воспитанниками: кто больше сделает - того хвалят, кто
меньше - того порицают. Поле у вас пахали, и была такая конкурения, не
правда ли? Вы об этом 3умолчали, вероятно, случайно. Мне желательно было
бы услышать от вас: известно ли вам, что мы считаем конкуренцию методом
сугубо буржуазным, поскольку она заменяет прямое отношение к вещи
отношением косвенным? Это - раз. Другой: вы выдаете воспитанникам
карманные деньги, правда к праздникам, и выдаете не всем поровну, а, так
сказать, пропорционально заслугам. не кажется ли вам, что вы заменяете
внутреннюю стимулировку внешней и при этом сугубо материальной? Дальше:
наказания, как вы выражаетесь. Вам должно быть известно, что наказание
воспитывает раба, а нам нужна свободная личность, определяющая свои
поступки не
боязнью палки или другой меры воздействия, а внутренними стимулами и
политическим самосознанием...
Он еще много говорил, этот самый Чайкин. Я слушал и вспоминал рассказ
Чехова, в котором описывается убийство при помощи пресс-папье; потом мне
казалось, что убивать Чайкина не нужно, а следует выпороть, только не
розгой и не какой-либо царскорежимной нагайкой, а обыкновенным пояском,
которым рабочий класс подвязывает штаны. Это было бы идеологически
выдержано.
Брегель меня спросила, перебивая Чайкина:
- Вы чему-то улыбаетесь? Разве смешно то, что говорит товарищ Чайкин?
- О нет, - сказал я, - это не смешно...
- А грустно, да? - улыбнулась, наконец, и Брегель.
- Нет, почему же, и не грустно. Это обыкновенно.
Брегель внимательно глянула на меня и, вздохнув, пошутила:
- Трудно вам с нами, правда?
- Ничего, я привык к трудным. У меня бывают гораздо труднее.
Брегель вдруг раскатилась смехом.
- Вы все шутите, товарищ Макаренко, - успокоилась она наконец. - Вы
все-таки что-нибудь ответите Сергею Васильевичу?
Я умильно посмотрел на Брегель и взмолился:
- Я думаю, пускай и по этим вопросам тоже научпедком займется. Ведь там
все сделают как следует? Лучше давайте обедать.
- Ну хорошо, - немного надулась Брегель. - Да скажите, а что это за
история: выгнали воспитанника Опришко?
- За пьянство.
- Где же оон теперь? Конечно, на улице.
- Нет, живет рядом, у одного куркуля.
- Значит, что же, отдали на патронирование?
- В этом роде, - улыбнулся я.
- Он там живет? Это вы хорошо знаете?
- Да, хорошо знаю: живет у куркуля местного, Луккашенко. У этого
доброго человека уж два беспризорных "на патронировании".
- Ну это мы проверим.
- Пожайлуста.
Мы отправились обедать. После обеда Брегель и Чайкин захотели убедиться
в чем-то собственными глазами, а я снял шапку перед Любовью
Савельевной.
- Милый, дорогой, родненький Наркомпрос! Нам здесь тесно и все сделано.
Мы запсихуем здесь через полгода. Дайте нам что-нибудь большое, чтобы
голова закружилась от работы. У вас же много всего! У вас же не только
принципы!
Любовь Савельевна засмеялась и сказала:
- Я вас хорошо понимаю. Это можно будет сделать. Пойдем, поговорим
подробнее... Но постойте, вы все о будущем. Вас очень обижает эта ревизия?
- О нет, пожайлуста! А как же иначе?
- Ну а выводы, все эти вопросы Чайкина вас не беспокоят?
- А почему? Ведь ими будет заниматься научпедком? Это ему беспокойство,
а мне ничего...
Вечером Брегель, уходя спать, поделилась впечатлениями:
- Коллектив у вас чудесный. Но это ничего не значит, методы ваши
ужасны.
Я в глубине души обрадовался: хорошо еще, что она ничего не знает об
обучении наших барабанщиков.
- Спокойной ночи, - сказала Брегель. - Да, имейте в виду, вас никто и
не думает обвинять в смерти Чобота...
Я поклонился с глубокой благодарностью...
16. Запорожье
Снова наступило лето. Снова, не отставая от солнца, заходили по полям
сводные отряды, снова время от времени заработали знаменные четвертые
сводные, и командовал ими все тот же Бурун.
Рабфаковцы приехали в колонию в середине июня и привезли с собою, кроме
торжества по случаю перехода их на второй курс, еще и двух новых членов -
Оксану и Рахиль, которым как колнисткам уже и выбора никакого не
оставалось: обязаны были ехать в колонию. А также приехала и черниговка,
существо, донельзя чернобровое и черноглазое. Звали черниговку Галей
Подгорной. Семен ввел ее в общее собрание колонистов, показал всем и
сказал:
- Шурка написал в колонию, нибы я заглядывался на вот эту самую
черниговку. Ничего не было, честное комсомольское слово. А важное что:
Галя Подгорная не имеет, можно сказать, никакой территории, чтобы поехать
на каникулы. Судите нас, товарищи колонисты: кто прав, а кто, может, и
виноват.
Семен уселся на землю, - собрание происходило в парке.
Черниговка с удивлением рассматривала наше общество, голоногое,
голорукое, а в некоторых частях и голопузое. Лапоть поджал губы,
прищурился, похлопал лысыми огромными веками и захрипел:
- А скажите, пожайлуста, товарищ черниговка... это... как его...
Черниговка и собрание насторожились.
- ...а вы знаете "Отче наш"?
Черниговка улыбнулась, смутилась, покраснела и несмело ответила:
- Не знаю...
- Ага, не знаете? - Лапоть еще больше поджал губы и опять захлопал
веками. - А "Верую" знаете?
- Нет, не знаю...
- Угу. А Днепр переплывете?
Черниговка растерянно посмотрела по сторонам:
- Да как вам сказать? Плаваю я хорошо, наверное, переплыву...
Лапоть повернулся к собранию с таким выражением лица, какое бывает у
напряженно думающих дураков: надувался, хлопал глазами, поднимал палец,
задирал нос, и все это без какого бы то ни было намека на улыбку.
- Значиться, так будэмо говорыты: "Отче наша" вона нэ тямыть, "Верую"
ни в зуб ногой, Днипро пэрэплывэ. А може, нэ пэрэплывэ?
- Пэрэплывэ! - кричит собрание.
- Ну добре, а колы не Днипро, так Коломак пэрэплывэ?
- Пэрэплывэ Коломак! - кричат хлопцы в хохоте.
- Выходыть так, що для нашои лыцарьской запорожськой колонии годыться?
- Годыться.
- До якого курения#29?
- До пятого.
- В таким рази посыпьте ий голову писочком и вэдить до куреня.
- Та куды ж ты загнув? - кричит Карабанов. - То ж тилько кошевым
писочком посыпалы...
- А скажи мени, козачэ, - задает вопрос Семену Лапоть, - а чи життя
розвываеться, чи нэ розвываеться?
- Розвываеться. Ну?
- Ну так раньше посыпали голову кошевому, а теперь всем.
- Ага, - говорит Карабанов, - правильно!
Мысль о переезде на Запорожье возникла у нас после одного из писем
Джуринской, в котором она сообщала темные слухи, что есть проект
организовать на острове Хортице большую детскую колонию, причем в
Наркомпросе будут рады, если центральным организатором этой колонии явится
колония имени Горького.
Детальная разработка этого проекта еще и не начиналась. На мои вопросы
Джуринская отвечала, что окончательного решения вопроса нельзя ожидать
скоро, что все это связано с проектом Днепростроя.
Что там делалось в Харькове, мы хорошо не знали, но в колонии делалось
много. Трудно было сказать, о чем мечтали колонисты: о Денпре, об острове,
о больших полях, о какой-нибудь фабрике. Многих увлекала мысль о том, что
у нас будет собственный пароход. Лапоть дразнил девочек, утверждая, что на
остров Хортицу по старым правилам девочки не допускаются, поэтому придется
для них выстроить что-нибудь на берегу Днепра.
- Но это ничего, - утешал Лапоть. - Мы будем приезжать к вам в гости, а
вешаться будем на острове - вам же спокойнее.
Рабфаковцы приняли участие в шутливых мечтах получить в наследство
запорожсский остров и охотно отдали дань еще не потухшему стремлению к
игре. Целыми вечерами колония хохотала до слез, наблюдая на дворе широкую
имитацию запорожской жизни, - для этого большинство как следует
штудировало "Тараса Бульбу". В такой имитации хлопцы были неисчерпаемы. То
появится на дворе Карабанов в штанах, сделанных из театрального занавеса,
и читает лекцию о том, как пошить такие штаны, на которые, по его словам,
нужно сто двадцать аршин материи. То разыгрывается на дворе страшная казнь
запорожца, обвиненного всей громадой в краже. При этом в особенности
стараются сохранить в неприкосновенности такую легендарную деталь: казнь
совершается при помощи киев, но право на удар кием имеет только тот, кто
перед этим выпьет "кухоль горилки". За неимением горилки для колонистов,
приводящих казнь в исполнение, ставится огромный горшок воды, выпить
который даже самые большие питухи, водохлебы не в состоянии. То четвертый
сводный, отправляясь на работу, подносит Буруну булаву и бунчук. Булава
сделана из тыквы, а бунчук из мочалы, но Бурун обязан принять все эти
"клейноды"#30 с почтением и кланяться на четыре стороны.
Так проходило лето, а запорожский проект оставался проектом, ребятам уж
и играть надолело. В августе уехали рабфаковцы и увезли с собою но-
вую партию. Целых пять командиров выбыли из строя, и самая кровавая рана
была на месте командира второго - уехал-таки на рабфак Антон Братченко,
мой самый близкий друг и один из основателей колонии имени Максима
Горького. Уехал и Осадчий, за которого я заплатил хорошим куском жизни.
Был это бандит из бандитов, а уехал в Харьков в технологический институт
стройный красавец, высокий, сильный, сдержанный, полный какого-то
особенного мужества и силы. Про него Коваль говорил:
- Комсомолец какой Осадчий, жалко провожать такого комсомольца!
Это верно: Осадчий вынес на своих плечах в течение двух лет сложнейшую
нагрузку командира мельничного отряда, полную бесконечных забот, расчетов
с селами и комнезами.
Уехал и Георгиевский, сын иркутского губернатора, так и не смывший с
себя позорного пятна, хотя в официальной анкете Георгиевского и было
написано: "Родителей не помнит".
Уехал и Шнайдер - командир славного восьмого отряда, и командир пятого,
Маруся Левченко, уехала.
Проводили рабфаковцев и вдруг заметили, как помолодело общество
горьковцев. Даже в совете командиров засели недавние пацаны: во втором
отряде Витька Богоявленский, в третьем отряде заменил Опришко Шаровский
Костя, в пятом Наташа Петренко, в девятом Митька Жевелий, и только в
восьмом добился, наконец, командирского поста огромный Федоренко. Отряд
пацанов передал Георгиевский после трехлетнего командования Тоське
Соловьеву.
Снова закопали бураки и картошку, обложили конюшни соломой, очистили и
спрятали семена на весну, и снова на зябь, уже без конкуренции, заработали
первые и вторые сводные. И только тогда получили мы из Харькова
официальное предложение Наркомпроса осмотреть в Запорожском округе имение
Попова.
Общее собрание колонистов, выслушав мое сообщение и пропустив через все
руки бумажку Наркомпроса, сразу почувствовало, что дело серьезное. Ведь у
нас на руках была и другая бумажка, в которой Наркомпрос просил
Запорожский окрисполком передать имение Попова в распоряжение колонии.
В тот момент эти бумажки казались нам окончательным решением вопроса:
оставалось вздохнуть своб