Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
красотой движения. Был момент, когда я даже согрешил
и подумал: для счастливых людей не нужно никакой власти, ее заменит вот
такой радостный, такой новый, такой человеческий инстинкт, когда каждый
человек точно будет знать, что ему нужно делать и как делать, для чего
делать.
Были такие моменты. Но меня быстро низвергали с анархических высот
реплики какого-нибудь Алешки Волкова, недовольно обращающего пятнистое
лицо к месту тревоги:
- Что же ты, балда, делаешь? Какими гвоздями ты этот ящик сбиваешь?
Может, ты думаешь, трехдюймовые гвозди на дороге валяются?
Энергичный, покрасневший пацан бессильно опускает молоток и растерянно
почесывает молотком голую пятку:
- А? А сколькадюймовые?
- Для этого есть старые гвозди, понимаешь, бывшие в употреблении. Стой!
А где ты этих набрал... трехдюймовых?
Итак... началось! Волков уже стоит над душой пацана и гневно
анализирует его существо, неожиданно оказавшееся в противоречии с идеей
новых трехдюймовых гвоздей.
- Да. Есть еще трагедии в мире!
Немногие знают, что такое гвозди, бывшие в употреблении!
Их нужно при помощи разных хитрых приспособлений выдергивать из старых
досок, из разломанных, умерших вещей, и выходят оттуда гвозди ревматически
кривые, ржавые, с исковерканными шляпками, с испорченными остриями, часто
согнувшиеся вдвое, втрое, часто завернутые в штопоры и узлы, которые,
кажется, и нарочно не сделает самый талантливый слесарь. Их нужно
выправлять молотками на куске рельса, сидя на корточках и часто попадая
молотком не по гвоздю, а по пальцам. А когда потом заколачивают старые
гвозди в новое дело, они гнутся, ломаются и лезут не туда, куда нужно.
Может быть, поэтому горьковские пацаны с отвращением относятся к старым
гвоздям и совершают подозрительные аферы с новыми, кладя начало
следственным процессам и опорочивая большое, радостное дело похода на
Куряж.
Да разве одни гвозди? Все эти некрашенные столы, скамьи самого
мелкобуржуазного фасона - "ослоны", мириады разных табуреток, старых
колес, сапожных колодок, изношенных шерхебелей, истрепанных книг - вся эта
накипь скопидомной оседлости и хозяйственного глаза оскорбляла наш
героический поход... А бросить жалко.
И новенькие! У меня начинали болеть глаза, когда я встречал их плохо
сшитые, чужие фигуры. Не оставить ли их здесь, не подкинуть ли их
какому-нибудь бедному детскому дому, всучив ему взятку в виде пары поросят
или десятка кило картошки? Я то и дело пересматривал их состав и
раскладывал его на кучки, классифицируя с точки зрения
социально-человеческой ценности. Мой глаз в то время был уже достаточно
набит, и я умел с первого взгляда, по внешним признакам, по неуловимым
гримасам физиономии, по голосу, по походке, еще по каким-то мельчайшим
завиткам личности, может быть, даже по запаху, сравнительно точно
предсказывать, какая продукция может получиться в каждом отдельном случае
из этого сырья.
Вот, например, Олег Огнев. Взять его с собой в Куряж или не стоит?
Нет, этого бросить нельзя. Это редкая и интересная марка. Олег Огнев -
авантюрист, путешественник и нахал, по всей вероятности, потомок древних
норманов, такой же, как они, высокий, долговязый, белобрысый. Может быть,
между ним и его варяжскими предками стояло несколько поколений хороших
российских интеллигентов, потому что у Олега высокий чистый лоб и от уха
до уха растянувшийся умный рот, живущий в крепком согласии с ловкими,
бодрыми серыми глазами. Олег попался на какой-то афере с почтовыми
переводами, и поэтому его ввергли в колонию в сопровождении двух
милиционеров. Олег Огнев весело и добродушно шагал между ними, любопытно
присматриваясь к собственному ненадежному будущему. Освобожденный наконец
от стражи, Олег с вежливым, серьезным вниманием выслушал мои первые
заповеди, приветливо познакомился с старшими колонистами,
удивленно-радостно воззрился на пацанов и, остановившись посреди двора,
расставил тонкие ноги и засмеялся:
- Так вот это какая колония? Максима Горького? Ну, смотри ты! Надо,
значит, попробовать...
Его поместили в восьмой отряд, и Федоренко недоверчиво прищурил на него
один глаз:
- Та, мабудь же, ты до работы... не то... не дуже горячий! Ага ж? И
пиджачок у тебя мало подходящий... знаешь...
Олег с улыбкой рассмотрел свой франтовской пиджак, попеременно подымая
его полы, и весело глянул в лицо командиру:
- Это, знаешь, ничего, товарищ командир. Пиджачок не помешает. А
хочешь, я тебе его подарю?
Федоренко закатился смехом, закатились и другие богатыри восьмого
отряда.
- А ну, давай посмотрим, как оно будет?
До вечера походил Федоренко в куцом пиджаке Олега, потешая колонистов
еще не виданным у нас шиком, но вечером возвратил пиджачок владельцу и
сказал строго:
- Эту штуку спрячь подальше, а надевой вот голошейку, завтра за сеялкой
погуляешь.
Олег удивленно посмотрел на командира, ехидно посмотрел на пиджачок:
- Не ко двору значит, эта хламида?
Наутро он был в голошейке и иронически бубнил про себя:
- Пролетарий! Надо будет погулять за сеялкой... Новое, выходит, дело!..
В новом деле у Олега все не ладилось. Сеялка почему-то мало ему
соответствовала, и гулял за ней он печально, спотыкаясь на кочках, то и
дело прыгая на одной ноге в неловком усилии вытащить занозу. С сошниками
сеялки он не справлялся на ходу и через каждые три минуты кричал
передовому:
- Сеньор, придержите ваших скотов, у нас здесь маленький карамболь!..
Федоренко переменил Олегу трудовую нагрузку, поручив вести ему вторую
пару, с бороной, но через полчаса он догнал Федоренко и обратился к нему с
вежливой просьбой:
- Товарищ командир, знаете что? Моя сидит!
- Кто сидит?
- Моя лошадь сидит! Обратите внимание: села, знаете, и сидит.
Поговорите с нею, пожайлуста!
Федоренко спешит к рассевшейся Мэри и возмущается:
- От черт!.. Как тебя угораздило?! Запутал все на свете! Чего эта барка
(палка, к которой прикрепляются постромки) сюда попала?
Олег честно старается наладить хозяйственную эмоцию:
- Понимаешь, мухи какие-то летают, что ли!.. Села и сидит, когда нужно
работать, правда?
Мэри из-за налезающего на уши хомута злобно поглядывает на Олега,
сердится и Федоренко:
- Сидит... Разве кобыла может сидеть? Погоняй!..
Олег берется за повод и орет на Мэри:
- Но!
Федоренко хохочет:
- Чего ты кричишь "но"? Хиба ты извозчик?
- Видишь ли, товарищ командир...
- Да чего ты заладил: товарищ командир...
- А как же?
- Как же... Есть у меня имя?
- Ага!.. Видишь ли, товарищ Федоренко, я, конечно, не извозчик, но,
поверьте, в моей жизни первый случай близкого общения с Мэри. У меня были
знакомые, тоже Мэри... ну, так с теми, конечно, иначе, потому, знаете...
здесь же эти самые "барки", "хомуты"...
Федоренко дико смотрит спокойными сильными глазами на
изысканно-поношенную фигуру варяга и плюет:
- Не болтай языком, смотри за упряжкой!
Вечером Федоренко разводит руками и не спеша набрасывает приговор:
- Куды ж он к черту годится? Пирожное лопать, за барышнями ходить... Он
к нам, я так полагаю, неподходящий. И я так скажу: не нужно везти его в
Куряж.
Командир восьмого серьезно-озабоченно смотрит на меня, ожидая санкции
своему приговору. Я понимаю, что проект принадлежит всему восьмому отряду,
который отличается, как известно, массивностью убеждений и требований к
человеку. Но я отвечаю Федоренко:
- Огнева мы в Куряж возьмем. Ты там растолкуй в отряде, что из Огнева
нужно сделать трудящегося человека. Если вы не сделаете, так никто и не
сделает, и выйдет из Огнева враг советской власти, босяк выйдет. Ты же
понимаешь?
- Та я понимаю, - говорит Федоренко.
- Так ты там растолкуй, в отряде...
- Ну, что ж, придется растолковать, - с готовностью соглашается
Федоренко, но с такой же готовностью его рука подымается к тому заветному
месту, где у нашего брата, славянина, помещаются проклятые вопросы.
Итак, Олег Огнев едет. А Ужиков? Отвечаю категорически и со злостью:
Аркадий Ужиков не должен ехать, и вообще - ну его к черту! На всяком
другом производстве, если человеку подсунут такое негодное сырье, он
составит десятки комиссий, напишет десятки актов, привлечет к этому делу и
НКВД, и всякий контроль, в крайнем случае обратится в
"Правду", а все-таки найдет виновника. Никто не заставляет делать паровозы
из старых ведер или консервы из картофельной шелухи. А я должен сделать не
паровоз и не консервы, а настоящего советского человека. Из чего? Из
Аркадия Ужикова?
С малых лет Аркадий Ужиков валяется на большой дороге, и все колесницы
истории и географии прошлись по нем коваными колесами. Его семью рано
бросил отец. Пенаты Аркадия украсились новым отцом, что-то изображавшим в
балагане деникинского правительства. Вместе с этим правительством новый
папаша Ужикова и все его семейство решили покинуть пределы страны и
поселиться за границей. Взбалмошная судьба почему-то предоставила для них
такое неподходящее место, как Иерусалим. В этом городе Аркадий Ужиков
потерял все виды родителей, умерших не столько от болезней, сколько от
человеческой неблагодарности, и остался в непривычном окружении арабов и
других национальных меньшинств. По истечении времени настоящий папаша
Ужикова, к этому ивремени удовлетворительно постигший тайны новой
экономической политики и поэтому сделавшийся членом какого-то комбината,
вдруг решил изменить свое отношение к потомству. Он розыскал своего
несчастного сына и ухитрился так удачно использовать международное
положение, что Аркадия погрузили на пароход, снабдили даже проводником и
доставили в одесский порт, где он упал в обьятия родителя. Но уже через
два месяца родитель пришел в ужас от некоторых ярких последствий
заграничного воспитания сына. В Аркадии удачно соединились российских
размах и арабская фантазия, - во всяком случае, старый Ужиков был ограблен
начисто. Аркадий спустил на толкучке не только фамильные драгоценности:
часы, серебрянные ложки и подстаканники, не только костюмы и белье, но и
некоторую мебель, а сверх того, умело использовал служебную чековую книжку
отца, обнаружив в своем молодом автографе глубокое родственное сходство с
замысловатой отцовской подписью.
Те же самые могучие руки, которые так недавно извлекли Аркадия из
окрестностей гроба господня, теперь вторично были пущены в ход. В самый
разгар наших боевых сборов европейски вылощенный, синдикатно-солидный
Ужиков-старший, не очень еще и поношенный, уселся против меня на стуле и
обстоятельно изложил биографию Аркадия, закончив чуть-чуть дрогнувшим
голосом:
- Только вы можете возвратить мне сына!
Я посмотрел на сына, сидящего на диване, и он мне так сильно не
понравился, что мне захотелось возвратить его расстроенному отцу
немедленно. Но отец вместе с сыном привез и бумажки, а спорить с бумажками
мне было не под силу. Аркадий остался в колонии.
Он был высокого роста, худ и нескладен. По бокам его ярко-рыжей головы
торчат огромные прозрачно-розовые уши, безбровое, усыпанное крупными
веснушками лицо все стремится куда-то вниз - тяжелый, отенкший нос слишком
перевешивает все другие части лица. Аркадий всегда смотрит исподлобья. Его
тусклые глаза, вечно испачканные слизью желтого цвета, вызывают крепкое
отвращение. Прибавьте к этому слюнявый, никогда не закрывающийся рот и
вечно угрюмую, неподвижную мину.
Я знал, что колонисты будут бить его в темных углах, толкать при
встречах, что они не захотят спать с ним в одной спальне, есть за одним
столом,
что они возненавидят его той здоровой человеческой ненавистью, которую я в
себе самом подавлял только при помощи педагогического усилия.
Ужиков с первого дня стал красть у товарищей и мочиться в постель. Ко
мне пришел Митька Жевелий и серьезно спросил, сдвигая черные брови:
Антон Семенович, нет, вы по-хорошему скажите: для чего такого возить?
Смотрите: из Иерусалима в Одессу, из Одессы в Харьков, а потом в Куряж?
Для чего его возить? Разве нет других грузов? Нет, вы скажите...
Я молчу. Митька ожидает терпеливо моего ответа и хмурит брови в сторону
улыбаюдегося Лаптя; потом он начинает снова:
- Я таких ни разу не видел. Его нужно... так... стрихнина дать или
шарик из хлеба сделать и той... булавками напихать и бросить ему.
- Так он не возьмет! - хохочет Лапоть.
- Кто? Ужиков не возьмет? Вот нарочно давай сделаем, слопает... Ты
знаешь, какой он жадный! А есть как! Ой, не могу вспомнить!..
Митька брезгливо вздрагивает. Лапоть смотрит на него, страдальчески
подымая щеки к глазам. Я тайно стою на их стороне и думаю: "Ну, что
делать?.. Ужиков приехал с такими бумажками..."
Хлопцы задумались на деревянном диване. В двери кабинета заглядывает
чистая, улыбающаяся мордочка Васьки Алексеева, и Митька моментально
разгорается радостью:
- Вот таких давайте хоть сотню!.. Васька, иди сюда!
Васька покрывается румянцем и осторожно подносит к Митьке стыдливую
улыбку и неотрывно-влюбленные глазенки, склоняется на Митькины колени и
вдруг выдыхает свое чувство одним непередаваемым полувздохом, полустоном,
полусмехом:
- Гхм...
Васька Алексеев пришел в колонию по собственному желанию, пришел
заплаканный и ошеломленный хулиганством жизни. Он попал прямо на заседание
совета командиров в бурный дождливый вечер. Метеорологическая обстановка,
казалась бы смовершенно неблагоприятная, послужила все-таки причиной
Васькиной удачи, ибо в хорошую погоду Ваську, пожалуй, и в дом не пустили
бы. А теперь командир сторожевого сводного ввел его в кабинет и спросил:
- Куда этого девать? Стоит под дверями и плачет, а там дождь.
Командиры прекратили текущие прения и воззрились на пришельца. Всеми
имеющимися в его распоряжении способами - рукавами, пальцами, кулаками,
полами и шапкой - он быстро уничтожил выражение горя и замигал влажными
глазами на Ваньку Лаптя, сразу признав в нем председателя. У него хорошее
краснощекое лицо, а на ногах аккуратные деревенские вытяжки, только старая
куцая суконная курточка не соответствует его общей добротности. Леть ему
тринадцать...
- Ты чего? - спросил строго Лапоть.
- В колонию, - ответил серьезно пацан.
- Почему?
- Нас отец бросил, а мать говорит: иди куда хочешь...
- Как это так? Мать такого не может сказать.
- Так мать не родная...
Лаптя только на мгновение затрудняет это новое обстоятельство.
- Стой... Как же это? Ну да, не родная. Так отец должен тебя взять.
Обязан, понимаешь?..
У пацана снова заблестели горькие слезы, и он снова хлопотливо занялся
их уничтожением, приготовляясь говорить. Острые глаза командиров
заулыбались, отмечая оригинальную манеру просителя. Наконец проситель
сказал с невольным вздохом:
- Так отец... отец тоже не родной.
На мгновение в совете притихли и вдруг разразились высоким громким
хохотом. Лапоть даже прослезился от смеха:
- В трудный переплет попал, брат... Как же так вышло?
Проситель просто и без кокетства, не отрываясь взглядом от веселой
морды Лаптя, рассказал, что зовут его Васькой, а фамилия Алексеев. Отец,
извозчик, бросил их семью и "кудысь подався", а мать вышла за портного.
Потом мать начала кашлять и в прошлом году умерла, а портной "взял и
женился на другой". А теперь, "саме на пасху", он поехал в Конград и
написал, что больше не приедет. И пишет: "Живите как хотите".
- Придется взять, - сказал Кудлатый. - Только, собственно говоря,
может, ты брешешь? А? Кто тебя научил?
- Научил? Та там... один человек... живет там... так он научил:
говорит, там хлопцы живут и хлеб сеют.
Так и приняли Ваську Алексеева в колонию. Он скоро сделался общим
любимцем, и вопрос о возможности обоцтись в Куряже без Васьки даже не
поднимался в наших кулуарах. Не поднимался он еще и потому, что Васька был
принят советом командиров, следовательно, с полным правом мог считаться
"принцем крови". В числе новеньких был и Марк Шейнгауз, и Вера
Березовская.
Марка Шейнгауза прислала одесская комиссия по делам о
несовершеннолетних за воровство, как значилось в препроводительной
бумажке. Прибыл он с милиционером, но, только бросив на него первый
взгляд, я понял, что комиссия ошиблась: человек с такими глазами украсть
не может. Описать глаза Марка я не берусь. В жизни они почти не
встречаются, их можно найти только у таких художников, как Нестеров,
Каульбах, Рафаэль, вообще же они приделываются только к святым лицам,
предпочтительно к лицам мадонн. Как они попали на физиономию бедного еврея
из Одессы, почти невозможно понять. А Марк Шейнгауз был по всем признакам
беден: его худое шестнадцатилетнее тело было едва прикрыто, на ногах
дырявились неприличные остатки обуви, но лицо Марка было чистое, умытое, и
кудрявая голова причесана. У Марка были такие густые, такие пушистые
ресницы, что при взмахе их казалось, будто они делают ветер.
Я спросил:
- Здесь написано, что ты украл, Неужели это правда?
Святая черная печаль огромных глаз Марка заструилась почти ощутимой
струей. Марк тяжело взметнул ресницами и склонил грустное худенькое
бледное лицо:
- Это правда, конечно... Я... да, украл...
- С голоду?
- Нет, нельзя сказать, чтобы с голоду. Я украл не с голоду.
Марк по-прежнему смотрел на меня серьезно, печально и
спокойно-пристально.
Мне стало стыдно: зачем я допытываю уставшего, грустного мальчика. Я
постарался ласковее ему улыбнуться и сказал:
- Мне не следует напоминать тебе об этом. Украл и украл. У человека
бывают разные несчастья, нужно о них забывать... Ты учился где-нибудь?
- Да, я учился. Я окончил пять групп, я хочу дальше учиться.
- Вот прекрасно! Хорошо!.. Ты назначаешься в четвертый отряд Таранца.
Вот тебе записка, найдешь командира четвертого Таранца, он все сделает,
что следует.
Марк взял листок бумаги, но не пошел к дверям, а замялся у стола.
- Товарищ заведующий, я хочу вам сказать одну вещь, я должен вам
сказать, потому что я ехал сюда и все думал, как я вам скажу, а сейчас я
уже не могу терпеть...
Марк грустно улыбнулся и смотрел прямо мне в глаза умоляющим взглядом.
- Что такое? Пожайлуста, говори...
- Я был уже в одной колонии, и нельзя сказать, чтобы там было плохо. Но
я почувствовал, какой у меня делается характер. Моего папашу убили
деникинцы, и я комсомолец, а характер у меня делается очень нежный. Это
очень нехорошо, я же понимаю. У меня должен быть большевистский характер.
Меня это стало очень мучить. Скажите, вы не отправите меня в Одессу, если
я скажу настоящую правду?
Марк подозрительно осветил мое лицо своими замечательными глазищами.
- Какую бы правду ты мне ни сказал, я тебя никуда не отправлю.
- За это вам спасибо, товарищ заведующий, большое спасибо! Я так и
подумал, что вы так скажете, и решился. Я подумал потому, что прочитал
статью в газете "Висти" под заглавием: "Кузница нового человека", - это
про вашу колонию. Я тогда увидел, куда мне нужно идти, и я стал просить. И
сколько я ни просил, все равно ничего не помогло. Мне сказали: эта колония
вовсе для правонарушителей, чего ты туда поедешь? Так я убежал из той
колонии и пошел прямо в трамвай. И все так быстро сделалось, вы себе
представить не можете: я только в карман залез к одному, и меня сейчас же
схватили и хотели бить. А потом повели в комиссию.
- И комиссия поверила твоей краже?
- А как же она могла не поверить? Они же люди справедливые, и были даже
свидетели, и протокол, и все в порядке. Я сказал, что и раньше лазил по
карманам.
Я открыто засмеялся. Мне было приятно, что мое недоверие к приговору
комиссии оказалось основательным. Успокоенный Марк отправился устраиваться
в четвертом отряде.
Совершенно иной характер был у Веры Березовской.
Дело было зимой. Я выехал на вокзал проводить Марию Кондратьевну Бокову
и передать через нее в Харьков какой-то срочный пакет. Марию Кондратьевну
я нашел на перроне в состоянии горячего спора со стрелком железнодорожной
охраны. Стрелок держал за руку девушку лет шестнадцати в кало