Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
- матросы, а затем - наша
палуба, где офицерам отвели каюты, а выше - начальство. И еще служба там
правилась по всем статьям: "Для подъема флага построиться - шкафут, правый
борт!" - и все это на корабле, который давно утонул. Просто "карман-сюита" -
как все это дело называл старпом соседей, имея в виду то положение вещей,
когда человек засовывает себе руку в карман, чтобы почесать там то, что на
виду обычно не чешется.
И еще командир приказал вытащить из офицерских кают все матрацы, чтоб
офицеры в рабочее время не разлагались, то есть не спали бы, как киргизские
сурки, то есть без задних ног. И остались в каютах только голые панцирные
койки, такие колючие, что на них лечь мог только умалишенный.
Сова надевал шинель, застегивал ее на все пуговицы, на голову -
шапку-ушанку с опущенными ушами и в ботинках - руки на груди - заваливался
на голые пружины и спал.
Зайдешь, бывало, в каюту, и не по себе становится: Сова, вытянувшись,
лежит в шинели на голых пружинах, свежий как покойник. Ему поначалу даже
бирку в руки совали: "Я - умер, прошу не беспокоить".
- Савенко! - кричал командир, когда его вдруг где-нибудь отлавливал. -
Где вы пропадаете?
- В цехе, товарищ командир, там клапана...
- В цехе?! Ну-ну! Если узнаю, что вы спите в каюте, клитор вырву!
- Есть! - говорил Сова и поворачивался, и у него на спине - сверху и
донизу - была отпечатана койка.
Он обожал надеть на себя повязку дежурного и так разгуливать по
территории. Так его никто не трогал, и он никого не трогал.
Но иногда на него что-то находило, видимо, что-то конструктивное, и он,
пользуясь этой повязкой, останавливал строи, заставлял их равняться,
перестраиваться, назначал старшего на переходе.
Как-то стоим мы с ним на обочине - а Сова только-только из себя
дежурного сделал, - а мимо прет строй воинов-строителей - немытые,
зачуханные, по грязи, сапоги рваные. Строй похож на пьяную сороконожку.
Сова встал по стойке "смирно", грудь выпятил, поднял лапу к уху и
пролаял: "Здравствуйте, товарищи воины-строители!"
Солдаты обомлели. С ними, наверное, никто никогда не здоровался, их,
скорее всего, вообще никто не замечал, никто не любил. Они сами скомандовали
себе "Раз-два-левой!", взяли ножку, подравнялись, прижали руки по швам,
рывком повернули головы направо и завопили: "Здравия! Желаем! Товарищ!
Майор!"
Сова, все еще стоя по стойке "смирно", скосил на меня глазки и спросил:
- Саня, чего это я только что сделал? А?
- Не знаю.
- И я не знаю. Вот до чего может довести чувство стадности. Не ведаешь,
что творишь.
Говорят, Сова умер. Во время погрузки ракет он уснул, и на него упала
ракета. Не верю. Не мог Сова так бесславно исчезнуть. Вот увидите, войду я
когда-нибудь в центральный, а он там дает очередное представление.
А как ракета падает, я видел. Хлоп - и потекла. И облако белое,
ядовитое от нее поднимается. И как все узрели то облачко неприятное, и как
рванули все - мигом вымерло, а впереди безумной толпы бежал капитан первого
ранга. Он так врезался в окружающее нашу героическую базу колючее
заграждение, что проволока лопнула у него справа и слева и в грудь глубоко
вошли обрывки. Он бежал, как лось рогатый, и у него во время бега работало
все: руки-ноги-рот и, главное, конечно же, ноги - они у него так и мелькали,
так и мелькали, создавалось даже ложное впечатление, что они у него обуты в
белые чулки, а за ним неслись все остальные, на мгновение позабывшие про
свой мужеский пол.
И добежали они до какой-то вонючей ямы, и бухнулись в нее с разгону
все, и все разом закопались, зарылись в землю, как кроты.
Вот это были скачки! Потом каждый из участников мог запросто изобразить
"Зорге на лошади" или только "его лошадь".
Не помню, чтоб за это потом награждали.
Да и чем у нас могут наградить?! Господи! Да у нас же все награды
юбилейные - какие-нибудь "70 лет Вооруженных Сил" или "100-летие" еще
чего-нибудь, может быть, даже исполнения оперы "Аида" или другой оперы,
Масканио (брата Пуччини). "Сельская чушь".
Вот я никогда не носил на себе эту юбилейную глупость. Да и небезопасно
это - можно ляжку проколоть.
Вот была у одного ветерана орденская планка от ключицы до колена. Так
его так зажали, чтоб не очень ветеранился, в общественном транспорте, что
она у него расстегнулась и упала, А потом ее кто-то подобрал и воткнул ему в
грудь печальную, да так здорово воткнул, что сердце насквозь проколол.
Окружающие ему: "Папаша! Папаша!" С-свет небесный! А у него головенка уже
отвалилась, а глаза уже видят сады райские.
Выводок блядей! Хочется воскликнуть насчет всяческих наших наград.
Выводок блядей!
Нет, граждане, у меня на груди всегда красовалась только одна
планочка-волкодавка, символизирующая собой одну-единственную награду -
медаль "Не-Помню-За-Что". Я тогда даже не поинтересовался, что я там в
военторге приобрел, когда мне орденская планка понадобилась, просто зашел в
ларек, ткнул пальцем в самую мелкую - "эту", мне ее и выдали.
Сколько она у меня распечатывалась и падала с грудей - это не
сосчитать, и все время я на нее наступал, и она мне в ботинок впивалась, и
хорошо, что маленькая, - насквозь его не протыкала, а то Серега Бережной по
кличке "Бережней с кретинами", тот самый, что, напившись, уверял, что он -
Эрнест Хемингуэй, родной внук покойного, и сделан во время Кубинского
кризиса, купил себе планку сразу на четыре отростка и только пришпилил ее на
себе, как она у него через мгновение отцепилась, упала, а он на нее, конечно
же, наступил и пропорол себе ступню,
Месяц потом в госпитале валялся, потому что от сопревшего в ботинке
носка получил заражение голубой Эрнестовой крови. Между прочим, после этого
разрешили носить шитые планки, то есть пришивать их к белью намертво.
Выводок блядей! Хочется повторить. Вот так у нас всегда, чтоб им письку
на лохмотья размотало, пока не ухлопают кого-нибудь, перемен не жди.
Вот упал у нас генерал на пирсе, поскользнулся он, милашка, в наших
новеньких флотских тапочках на кожаной подошве, и только затылочек во все
стороны в лучах восходящего солнца брызнул. И только тогда нам всем тапочки
заменили: выдали те, что не скользят на вспотевшем железе, - тапочки на
микропоре.
А сколько до этого подводников падало, сколько их билось своими тупыми
головками или что там у нас вместо них имеется - о железо! о железо! о
железо! - и никого это не волновало, а как генерал звякнулся, язви его в
душу тухлую, так всем сразу и полегчало.
Велик, конечно, соблазн возвести этот случай в принцип и бить
генералов, ухватив их за срань, обо что ни попадя, чтоб до перемен на Руси
достучаться, но не будем мы этим пользоваться, По-моему, нехорошо это
как-то. Нехорошо. Лучше мы снова вернемся к описанию пейзажа.
- Онанизм! - заявлял наш старпом, который является составной частью
нашего пейзажа. - Это полезно!
И заявлял он так в переполненной кают-компании где-нибудь к середине
похода. Причем посреди доклада, не поймешь к чему - все затихали, ждали, что
же дальше. А он, вроде бы про себя:
- И врачи рекомендуют. Надо бы нашему доктору лекцию прочитать.
- Так доктор и так все знает, Алексей Ильич! - не выдерживал я у себя в
углу, и мне тут же вставляли в нежную часть кусок подзорной трубы, огорчали
меня то есть, наказывали в приказе, а потом аккуратненько переносили все это
в мою карточку взысканий-поощрений. И не было в моей карточке места живого.
Меня наказывали: "за неуважение к старшим", "за препирательство", "за
систематический халатный надзор", "за спесь и несобранность", "за умничанье"
и, наконец, "за постыдную лживость при объективности событий".
А зам перед проверкой штабом флота вбегал к помощнику командира в каюту
и, торопливо спотыкаясь, записывал нам, командирам боевых частей, всем одно
и то же взыскание: "За низкую организацию соцсоревнования во вверенном
подразделении" - выговор-выговор-выговор!
И я сочувствовал этой его торопливости.
Потому что когда мне давали эту карточку на ознакомление - а вы знаете,
конечно, что у нас офицера знакомят с его взысканиями, - я, улучив
мгновение, кинь ее в форточку, и она, заметавшись, как чумная мышь летучая,
полетела, полетела, полетела - размножаться. И помощник потом все никак не
мог мне доказать, что он только что мне ее вручил.
Потому что не успел я расписаться за ее получение в журнале учета
ознакомлений офицерского состава со своими карточками, потому что, пока он
рылся, оттелячив свой ядреный круп турецкого кастрата, хрипя в галстуке под
целой стопкой журналов - "инструктажа по технике безопасности", "учета
воинской дисциплины", "учета бесед..." и "учета учетов" - в поисках того
журнала "ознакомлений", я свою карточку уже сплавил в форточку.
- Не может быть! - говорил он потом и шарил повсюду бессознательно. - Я
где-то здесь ее положил.
- Может, - говорил ему я и смотрел нагло.
Про-мис-куи-тет, одним словом, про-мис-куи-тет! И обширная,
систематическая пронация с помощью пронатора.
Я как-то сказал все эти слова, пытаясь с помощью их очень сдержанно, в
строгих, меланхолических тонах описать всю нашу флотскую жизнь, но меня
никто не понял.
Все смотрели на меня и будто принюхивались, будто я по старинному
обычаю венецианок между щечками ягодиц раздавил ампулу с духами и теперь они
в непонятном томлении старательно постигают природу столь дивного аромата.
А у зама даже носик вытянулся, и вся его мордочка сделалась такой
суетливо тонкой, щетинистой - ну, точь-в-точь как у опоссума, проверяющего
свежесть утиных яиц, - такая недалекая-недалекая - видимо, оценивал он те
слова на правильность политического звучания.
Но столь хрупкая его изостация (изосрация. так и хочется ляпнуть) была
совершенно подавлена и опоганена нашим старпомом.
- Химик, еб-т! - сказал он.
Наш старпом, кроме как "Мандавошка - это особый вид бабочки без
крыльев", ничего же поучительного сказать не может, И еще он много чего
сказал, но я это все усвоил только на треть, потому что смотрел ему на мочку
уха.
Этому фокусу меня научил Саня Гудинов, с которым мы столько прожили,
что если собрать все это вместе, то получится огромный холм, состоящий из
людей и событий, воспоминаний и восклицаний, рапортов, объяснительных и
проскрипционных списков.
А фокус состоял в следующем: нужно при распекании тебя начальством
смотреть собеседнику на мочку уха. Начальство это не выдерживает, оно
невольно начинает ловить твой взгляд и забывает совершенно то, о чем оно с
тобой разговаривало.
Эх, Саня, Саня!
Мы с ним пять лет жрали из одного котла всякую малопонятную дрянь и
спали, не раздеваясь, на одной походной несдвигаемой кровати, где кроме пас
поместились бы все сказки Гауфа, и все мы в сравнении с нею были
Дюймовочками и нуждались в родительском утешении.
А родителями в тот период нашей с ним биографии у нас была группа
командования. Это к ней, чуть чего, следовало обращаться за утешениями.
- Пойду выпью со сволочами, - говорил о них Саня и отправлялся пить,
празднуя то ли проводы очередного нашего зама, то ли пома, то ли старпома.
И, напившись, они мирились, и старпом вел Саню к себе допивать.
- Глафира! - внутренне ликуя, говорил старпом жене, которую вообще-то
звали Марией, когда дверь открывалась. - Уч-ти! Мы с другом!
И "Глафира" учитывала. То есть я хотел сказать, что после этого
происходило нечто необъяснимое: его жена, ростом чуть выше веника или травы
полуденной, выражаясь эзотерическим образом, стоящая в дверном проеме руки в
боки, вдруг выбрасывала одну руку далеко вперед и сгребала старпома
полностью в горсть - ему словно ядро между лопаток попадало; после чего она
зашвыривала его в комнату - а он еще ножками так ловко сам себе наподдавал
по жопке в этом перелете, что просто детское умиление порождал, - потом
дверь с треском захлопывалась.
Саню я обнаруживал наутро во второй нашей комнате - он клубочком лежал
на полу.
В этой комнате у нас хранилась политическая литература: откровение
ведущих политических авторов и прочее проституирование в виде газет и
журналов.
Дело в том, что Саня выписывал себе кучу обязательной литературы:
"Красную звезду", "Квадратный полумесяц" и другие чудеса. И все это, не
читая, мы годами складывали в этой комнате. Так вот: если правильно
расположить вдоль стенки все эти отпечатанные мысли и потоки сознания, то на
них можно было даже ночевать при отсутствии кроватей, что мы и делали,
появись у нас в жопу пьяные гости: мы правильно располагали авторов, чтобы
они с прыжка не развалились, потом за руки за ноги - "Раз! два! Три!!!" -
закидывали на них гостей, оборачивая все это предварительно полиэтиленом на
тот случай, если поутру они спросонок, не доходя до унитаза, будут ссать
друг на друга вперемежку.
Но в этот раз, видимо, Сане пришлось туго, потому что он-таки не дошел
ни до постели, ни до политических авторов. Я его поднял и потащил к кровати,
а он только чуть-чуть в себя пришел, только почувствовал, куда я его
перемещаю, как сразу же уперся. "Нет, - говорит, - пусть тут зам ляжет, а я
- с краешку".
Так и не лег на кровать. А еще говорят, Саня не любит замов. Данный
случай свидетельствует, что любит, и до этой любви, если сильно
набубениться, можно докопаться.
Видимо, после того как Саню от старпома выставили, он вдоль озера
здорово нагулялся и совершенно потерял ориентацию: пришел и рухнул среди
журналов и статей.
Саня, когда крепенько выпьет, всегда гулять отправляется. Если он вам
скажет: "Я пошел гулять", - значит, он уже готов к повреждениям, и выпускать
его не стоит.
Хотя внешне это на нем никак не отражается и заметить надвигающуюся
прогулку можно только по косвенным признакам. Например, он вдруг открывает
холодильник и начинает из него выгружать на стол все банки и тут же их
вскрывает, приговаривая: "Это изумительные, восхитительные люди", - имея в
виду тех людей, которым он собирается скормить все эти консервированные
прелести.
Однажды он таким образом уничтожил всю замовскую икру. В нашем
холодильнике наш новый заместитель - Клопан Клопаныч, как мы его окрестили,
- хранил свою икру. Не ту, конечно, икру, которую он лично отметал, а ту,
которую нам после автономки выдавали. Просто квартиру ему еще не
предоставили, и холодильника у него не было, вот он у пас свою икру и
пристроил.
Он раньше на Черноморском флоте мучился, а там "икорку" - как он
изволил выразиться - не выдавали, а у нас выдавали, и он этому
обстоятельству жутко обрадовался. Да мы и сами предложили: мол, у вас на ПКЗ
все равно сопрут, давайте к нам. Вот ее-то Саня и скормил "изумительным"
людям.
Потом он, правда, подошел и сообщил эту трепещущую новость нашему
новому заместителю, лимон ему в задницу. Икнул, потом основательно и глубоко
рыгнул и сообщил.
Саня, когда смущается, всегда сначала икает, а потом уже глубоко и
убедительно рыгает. В общем, проделал он все эти упражнения со ртом и с
желудком, говоря;
- Александр Александрович! (Фу-х!) Я вашу (мать) икру-то... съел!
И вы знаете, немедленно запахло наигравшейся гориллой. Этот наш новый
зам в разные периоды своей жизни у нас пах по-разному: при волнении -
наигравшейся гориллой, при огорчении - побеспокоенными клопами, а в случае
опасности - духами и жасмином.
Так что если рядом с замом запахло духами, значит, жизни нашей что-то
угрожает. У замов просто чутье поразительное на это дело, чуют они,
тряхомуды печальные, когда их жизнь в опасности, а этот наш недоносок - в
особенности.
И еще у него уши оттопыривались, когда он был вне себя, и тогда, когда
Саня ему эту новость сообщил, они тоже у него отошли от головы на
значительное расстояние, а затем на лице его сейчас же сделалось выражение,
будто пришла свинья и съела всех его детей, с него просто картину можно было
писать: Рубенс. "Хавронья и младенцы".
Потом он пожевал впустую воздух - он всегда жевал так воздух, когда
собирался сообщить нечто значительное, - и...
- Александр Евгеньевич! - пауза, во время которой зам слегка, как кляча
на солнце, качает головой. - Но у меня ведь дети!
Надо вам сказать, что Саня (консервированные слюни тети Глаши!)
вообще-то поначалу слабо понимал, какое отношение имеют дети к замовской
икре. Оказывается, у зама много детей, оказывается, их у него - вертеп
едучий, и еще оказалось, что по ночам, оставшись один па один с верблюжьим
одеялом в вонючей каюте на пароходе, зам мечтал, как он вскроет банку и
собственноручно ложкой вложит каждому своему грызенышу в рот по икринке.
Пришлось за корабельный спирт доставать заму эту икру - а что делать! -
и еще кое-какие консервы, которые Саня вместо детей съел вместе с
"восхитительными" людьми.
Протоэнурия!
Я когда вспоминаю этого нашего зама, мне всегда приходит в голову
именно это слово; сначала, правда, ахинея какая-то, удивительная в своей
прозрачности, лезет в голову, а потом - оно. И еще приходит слово -
"прострация", и еще - "проплиопитек".
Проплиопитеками кто-то назвал наших матросов, которые при сдаче всем
экипажем перед походом анализа мочи плевали заму в миску, отчего у него
всякий раз обнаруживали в моче белок (хотя белок может быть в моче у замов,
я считаю, просто от трусости перед автономкой).
А белок в моче, ребята, официально обнаруженный, - это и есть
протоэнурия, что само по себе есть - заболевание почек, лихорадка, половая
недостаточность и прочая глобальная зараза.
И как только такой никудышный замовский анализ становился достоянием
гласности, зам немедленно впадал в пространственную прострацию на несколько
дней, а доктор-идиот по триста раз гонял его на повторную сдачу той
внутренней жидкости, недержание которой с трудом можно отнести к признакам
богатырского здоровья, и недержание с ним случалось всякий раз, когда доктор
все ему объяснял про протоэнурию, но положительное звено состояло в том, что
док ни под каким видом не гасил в нем луч надежды.
И зам каждое утро, проснувшись с надеждой или только с ее лучом, не
срамши, не жрамши, не опорожнивши себя, мчится в поликлинику, и каждый день
его надежда не подтверждалась, потому что матросиков у нас много, и все они
негодяи, и все они успевали плюнуть заму в тот скромный половничек, что он в
банку нацедил, отчего потом зам при получении в руки анализа заводил при
докторе такую псалмодию, что становится просто неудобно за его мировоззрение
и идеи.
Оказывается, он совершенно был не готов к самопожертвованию, хотя,
конечно, все где-то даже подозревали, что так оно и есть и наш заместитель
ведет себя как блядь последняя, то есть как всякий зам на краю гибели, то
есть как очумевшая колхозная баба, севшая жопой на противотанковую мину.
А от плевого пожара он вообще в отсеке носился по проходу, как молодая
коза, блеял, душистый, сочась фекалиями веретенообразно (то есть ссаками
жидкими исходя совершенно на нет), опрокидывая моряков, которые бросались к
нему, ссущему, наперерез, чтоб помочь осознать себя.
Ибо!