Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Гинзбург Евгения. Крутой маршрут -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  -
сь. Я стала уже тоньше, чем была в пятнадцать лет. Прогулка. Распахивается дверь. Зловоние параши смешивается с парфюмерными запахами, струящимися от надзирателя. Их обязательно душат здесь, чтобы компенсировать то зловоние, в котором они работают. Одетые в фантастические по уродливости бушлаты, мы старательно мечемся по пятнадцатиметровому прогулочному дворику, стараясь исподтишка смотреть на небо. Открыто смотреть запрещено. Голова во время прогулки должна быть опущена. Потом опять читаем, пишем, решаем задачи по алгебре и подводим итоги своей жизни в бесконечных разговорах. Ужин. Изо дня в день в один и тот же час коридор наполняется оглушительным запахом вареного рыбьего жира. Меня тошнит не только от вкуса этого супа, но даже от этого запаха. Питаюсь в основном хлебом и кипятком. Юля говорит, что из довольно объемистой брюнетки я превратилась в тоненькую шатенку, потому что от постоянной темноты, в который мы живем, мои волосы посветлели. Не знаю. Сама я уже второй год не вижу своего отражения в зеркале или хотя бы в стекле, в воде. Отбой. Снова лязгнула дверная форточка - пасть дракона. Отбой - это хорошо. Это почти счастье. Можно лечь, вытянуться в длину. Можно заснуть лежа, а не скрючившись на табуретке. Это семичасовой отпуск в нирвану, в блаженство небытия. Вместо "спокойной ночи" я говорю Юле из Некрасова: "Уснуть... А добрый сон пришел, и узник стал царем". Так шли дни. Но это было обманчивое однообразие. Оно было пронизано постоянным ожиданием новых необычайных происшествий. И они действительно происходили. Временами застоявшуюся тишину коридора прорезывали стуки, стоны, удары, чьи-то задохнувшиеся в прерванном вопле голоса. Ведь не только нас тащили в карцер. Некоторые, наверно, сопротивляются. А может быть, не только карцер... Разнообразие в жизнь вносили также обыски и баня. Баня была тоже одиночная. Душ-клетка, в которой мы едва помещались вдвоем, приносила огромное удовольствие. Что же касается обысков, то они требовали с нашей стороны большого напряжения ума, находчивости, быстроты движений. Казалось бы, что можно найти в камере людей, ничего ниоткуда не получающих, не выходящих никуда, кроме тюремного дворика? И что им прятать, таким людям? Но нет, нам было что прятать. Лифчики, которые были запрещены, иголки из рыбьих костей, вытащенных из вечернего супа, наконец, лекарства, полученные от медсестры, время от времени обходившей камеры. Лекарства, по правилам, полагалось глотать только в присутствии сестры и надзирателя. А нам хотелось иметь кое-что на случай, скажем, приступа малярии, которая нас терзала. И мы делали вид, что глотаем порошки при сестре, а сами прятали порошки хинина и аспирина за лифчиком, чтобы принять их тогда, когда потребуется. Все эти незаконные вещи мы с акробатической ловкостью спасали при обысках, пользуясь тем, что камеру обыскивали надзиратели-мужчины, а так называемый личный обыск проводили женщины. Мужчины врывались в камеру как лавина. Неожиданность обыска, видимо, по их инструкциям была особенно важна. Они ворошили соломенные тюфяки и подушки, скрупулезно исследовали каждый миллиметр пола и стен. В это время мы держали все запретные вещи на себе - в чулках или за лифчиками. Наиболее ответственным был момент, когда мужчины уходили и входили женщины. В этот миг надо было успеть переложить все криминальное под тюфяки, так как женщины вещей уже не трогали. Их задачей было обшарить нас самих, заставляя раскрывать рты, расчесывать волосы, раздвигать пальцы рук и ног и т.д. ...За весь этот год было, пожалуй, одно радостное событие: в начале весны нам удалось получить из библиотеки большой однотомник Маяковского. По-новому мы прочли теперь его ранние тюремные стихи. О бутырской камере и о солнечном зайчике. "А я за стенного, за желтого зайца отдал тогда бы все на свете". Чего захотел! Солнечного зайца! Нам такие мысли и в голову не приходят. Хоть бы чуточку дневного света. Хоть бы не так ломило переносье и надбровье, когда читаешь в этих вечных сумерках! Несколько недель мы живем только Маяковским, и я сочиняю ему стихи, стилизованные "под него". Там есть такие строфы: ...Владимир Владимыч! Вы очень умели Найти основное в любом важном деле... Вам, думаю, ясно? Нам здесь не приснится. Что есть где-то в мире цветочная Ницца... Долгими вечерами толкуем о той елейной трактовке Маяковского, которую мы еще успели застать на воле, которая теперь в моде. И я пишу, а потом стираю хлебным мякишем: ...Маяковский, слушайте, наш милый! Будем живы, так, не поленясь, Мы отмоем дочиста и с мылом Эту рассусаленную грязь. Вы ж тогда, встряхнувшись торопливо, Растолкав плечами облака, Двадцатидвухлетний и красивый, Снова зашагаете в века... "41. ГЛОТОК КИСЛОРОДА" Однажды мы с тревогой услышали в неурочный час повторяющиеся ритмические железные звуки. Камеры отпирались и запирались одна за другой. Что-то опять происходило. Настроение в этот день и без того было беспокойным. Незадолго до этого мы целый месяц сидели без газеты. Нас лишили права выписки за какое-то воображаемое нарушение режима. Кажется, что-то вроде "громкого разговора в камере". Сатрапюк и его присные особой изобретательностью не отличались. Получив после месячного перерыва газету "Северный рабочий", мы сразу натолкнулись на процесс Бухарина - Рыкова. Вот когда только он начался! А в Бутырках думали, что он уже давно прошел... Опять исступленные речи Вышинского и таинственные "покаяния" подсудимых. Весь день ломаем голову над поведением подсудимых. Неужели так испугались смерти? Ну, пусть сто раз во всем они не правы, но ведь все-таки это крупные политические деятели. Почему они при царизме не были такими трусливыми? Может, они не в себе, как говорится? Но тогда они вели бы себя, как Ван дер Люббе в Лейпциге: сидели бы и тупо молчали, временами вскрикивая "нет, нет!". А эти произносят длинные речи, хорошо стилизованные "под Бухарина" и других. А может, это не они? Загримированные под них актеры? Ведь играет же Геловани Сталина так, что не отличишь. Кроме того, в эти дни мы были подавлены известием о смерти Крупской. Оно просто потрясло нас. Мы смотрим на маленький снимок, помещенный ярославской газетой, и плачем горькими слезами. Кажется, впервые плачем за все ярославское время. Некролог очень сдержанный, скупой. "Хозяин" ведь не любил ее. Вспоминаем анекдот: "Если вы будете дурить, мы другую женщину сделаем вдовой Ленина". И опять смотрим в добрые выпуклые глаза, смотрим на учительский воротничок, на гладкие седые пряди волос. Все, все в ее облике родное, близкое, понятное. И мы воспринимаем ее смерть как последний акт трагедии: последние честные, благородные, такие, как Крупская, уходят, умирают, уничтожаются. И опять те же сверлящие вопросы: остались ли еще на воле такие, как Крупская? Понимают ли они, что творится? Почему молчат? - Такие, как Постышев, например? Ну почему он не выступит? Юля знала Постышева лично и считала его идеальным ленинцем. О том, что Постышев разделил судьбу многих, мы тогда еще не знали. - Ну как он может выступить? И что это даст? Только будет столько-то тысяч жертв плюс еще Постышев. В условиях такого террора... Не потому, что они жалеют себя, а просто нецелесообразно. Пусть хоть такие, как он, сохранятся до лучших времен... Вот в таком настроении мы и уловили, вдобавок ко всему, эти непонятные ритмические звуки. Ну вот... Дошло до нас... Корпусной - не "малолетний Витушишников", употребляемый для разноски писем, вызовов к зубному и других гуманных процедур, - а другой - Борзой, высокий, поджарый и бесстрастный, входит в камеру с табуреткой в руках. Он подставляет ее к окну. Потом что-то колдует над форточкой и... хлоп! Он запирает ее наглухо большим железным ключом. Мы ошеломлены. Настолько, что даже задаем ему вопрос, хотя отлично знаем, что в этих стенах на вопросы не отвечают и задавать их бессмысленно: - Зачем? Какая глупость с нашей стороны! Как будто неясно зачем! Чтобы скорее умирали без воздуха. Чтобы было еще больше плесени на стенах, чтобы от сырости еще больше крутило суставы. Это, конечно, в порядке отклика на процесс Бухарина. Система "откликов" нам ведь была известна. Еще Ильф и Петров сочинили для геркулесовцев каучуковую резолюцию, начинавшуюся словами: "В ответ на..." Поверх многоточий вставлялось, скажем, "на происки Антанты" или "на производственную инициативу коммунальников"... Ну, а это "в ответ на процесс правых". Как, однако, напряженно работает чья-то изобретательская мысль! Корпусной Борзой, запирая нас, роняет сквозь зубы: - Будет открываться на 10 минут ежедневно. Вот когда мы познали вкус воздуха! Одного крошечного глотка кислорода. Порядок установлен такой, что форточка открывается во время нашего вывода на прогулку. Но если дежурит Ярославский или Святой Георгий, то они открывают не в момент вывода, а после предупреждения: "Приготовьтесь на прогулку". И благодаря этим хорошим людям, попавшим на такую работу, перепадают лишние пять минуточек. Мы взахлеб ловим крошечные струйки воздуха, идущие от небольшой квадратной форточки, до которой не достает без табуретки даже длиннущий Борзой. Дни и ночи, проведенные в этой камере при постоянно открытой форточке, кажутся нам теперь каким-то курортом. Через несколько дней нового кислородного режима сырость в нашей камере, выходящей на северную сторону и никогда не видавшей ни одного лученышка, становится просто невыносимой. Хлеб покрывается плесенью еще до обеда. Стены насквозь прозеленели. Белье всегда влажное. Все суставы болят, точно в них вгрызается кто-то. Во сне ко мне теперь то и дело приходит назойливое видение. Как будто я сижу на дачной терраске, на берегу Волги, в Услоне, против Казани. И парусина, которой задрапирована терраса, вздувается, как парус, от порывов свежего волжского ветра. Я дышу полной грудью, но почему-то не чувствую облегчения. Сердце колет. - Подъем! - лязгает железное чудовище. Открываю глаза и первым делом вижу закрытую на ключ форточку. Любопытные длинноносые вороны, сидящие на щите, заглядывают в нее, свесив головы набок. "42. ПОЖАР В ТЮРЬМЕ" - Что это ты раскашлялась? - спросила меня Юля. - А ты? - Ну, у меня-то плеврит... Я уже давно поняла, что едкая, вызывающая кашель щекотка в горле связана с запахом гари, все более отчетливо проникающим в камеру. Поняла, но молчу. Юлька и так после карцера совсем серая стала, землистая. Что ее зря пугать! Еще может быть случайность. Что-нибудь пригорело на кухне? Впрочем, нет. В этом корпусе кухни, кажется, нет! Еду привозят на тележках откуда-то извне. Мы кашляем все чаще, но продолжаем читать. Однако и читать становится труднее. Глаза слезятся и застилаются туманом. Потом мы слышим топот многих ног над головой. Бегут по крыше. Шипящие звуки воды, струящейся из шлангов. По коридору тоже бегут. Даже переговариваются громким шепотом. И наконец - тоненький стук в стенку. Это Оля Орловская, соседка. Она выстукивает то самое слово, которое мы с Юлей не решаемся сказать друг другу. - По-жар... П-о-ж-а-р... - Должны вывести, - говорю я, отвечая на молчаливый вопрос, так и прыгающий из округлившихся Юлькиных глаз. - Удушение заключенных в камерах вроде не входит в их планы. По крайней мере, единовременное. Через несколько минут камера наполнена едким черным дымом настолько, что становится почти невозможно дышать. - Я позвоню! - решает Юля. - Пусть хоть форточку откроют, сволочи! И она надавливает кнопку безмолвного звонка, которым разрешается пользоваться только в самых исключительных случаях. Когда надавливаешь эту кнопку, в коридоре, у столика дежурного, зажигается номер камеры. Через некоторое время отрывисто лязгает дверная форточка и в нее просовывается тонкогубая прыщавая физиономия Вурма. - Чего вам? - злобным шепотом спрашивает он. - Хоть форточку откройте... Ведь задыхаемся, - просит Юля. Он стремительно захлопывает железное оконце, едва не угодив Юльке в лицо. Уже из-за закрытой дверки доносится его свистящий ответ: - Откроют, если надо будет. Паника вокруг нас усиливается. Топот солдатских сапог по крыше становится громче. Из коридора доносятся теперь уже не только шепоты, но и какие-то неопределенные выкрики. И главное - нарушилась могильная тишина камер. Некоторые заключенные, очевидно отчаявшись дозваться кого-нибудь при помощи безмолвных звонков, начали стучать в двери. Ольга Орловская выстукивает нам почти открыто. Сейчас надзирателям не до подслушивания. Считываем со стены: - Похоже... они решили... оставить в камерах... Задохнемся... - Полкило сахара! - всплескивает вдруг руками Юля. Накануне был ларек, и нам принесли по выписке полкило сахара. - Нет, это немыслимо, чтобы им достался, - без тени шутливости говорит Юля. - Давай съедим... - Давай! И мы стали есть его пригоршнями, не ощущая приторности, наоборот, воспринимая его как пищу богов. С краюхой хлеба. Откусывая поочередно то хлеб, то сахар. Хрустя зубами с ожесточением. Отрываясь, чтобы откашляться от дыма. Чтобы им не досталась наша драгоценность. Целых полкило. Дым стал настолько густым и плотным, что мы уже не видим друг друга. - Давай сядем рядом, Женька, - говорит Юля и плачет. - Давай простимся. Мы обнимаемся и целуемся. Потом в нарушение всех правил - терять уже нечего - усаживаемся рядом на Юлину койку. С ногами... Обнимаем друг друга за плечи. Я с ужасом вижу, что Юлины кругловатые, немного несимметричные глаза становятся какими-то выпуклыми. Лицо ее синеет, и жилы надуваются, как канаты. Господи, только бы она не умерла первая... Теперь уже вся тюрьма гудит от криков и стуков заключенных. - Откройте, откройте! Задыхаемся! Не имеете права! Откройте! В глазах у меня прыгают разноцветные искры. Не могу понять, настоящие ли это искры пожара, просочившиеся через дверные щели, или это на меня надвигается потеря сознания. И вдруг я различаю в какофонии звуков, несущихся из коридора, ритмические повороты ключей в замках камерных дверей. Я трясу Юлю за плечи. - Выпускают! Юля, покренись еще немного! Слышишь? Нас выпустят сейчас на воздух... Дым становится черным. Юля уже хрипит на моих руках. Может быть, выбить форточку? Ведь теперь уже все равно. Хочу привстать с постели и... не могу. Видно, конец. Какой страшный и неожиданный. Сколько вариантов смерти перебрали за это время в камерных разговорах. Но от пожара... - Выходь! Наша дверь распахивается настежь. Надзиратель Вурм, в смятой и мокрой гимнастерке, весь потный и запыхавшийся, чуть ли не за шиворот выволакивает ослабевшую Юлю. Я выхожу сама. - Вниз! Нет, они были действительно виртуозами своего дела, этот Коршунидзе и его молодчики. Даже в этой панике они умудрились не нарушить изоляцию. Куда они дели всех, мне до сих пор непонятно. Но факт остается фактом: мы с Юлей были выведены вдвоем в закрытый прогулочный дворик. Ни с кем нас не свели, никого мы не увидели. Но не бывать бы счастью, да несчастье помогло. В этот день мы надышались вволю. Прогулка длилась не меньше полутора часов, и оправившаяся Юлька заговорщицки подмигивала мне, показывая глазами на небо. Дескать, здорово мы оторвали у них такую прогулочку! На следующий день Ольга простучала нам, что ее тоже не соединяли ни с кем. "43. ВТОРОЙ КАРЦЕР" В конце мая 1938 года я получила письмо от мамы. "Дорогая Женечка! Папа скончался 31 мая... Жил человек... Имел специальность, работал. Детей имел, внуков... А за гробом шли двое: я да прачка Клавдя". А ровно через полчаса после этого письма снова открылась дверь и появился все тот же Сатрапюк. И снова: - Следуйте за мной! Даже смерть, наверно, была бы не так страшна, если бы она повторялась дважды. Теперь я шла все вниз и вниз, уже определенно зная, куда иду, и не было во мне того, декабрьского, ужаса. Наоборот, какое-то совершенно мертвенное равнодушие. В таком состоянии было бы, наверно, не так уж трудно и к стенке встать, и принять в себя пули. Да, тот же самый карцер. Та же хламида и лапти, те же две доски, на вершок от каменного пола, вместо ложа, та же тьма кромешная. Но я уже не боюсь, не кричу, не сопротивляюсь. Почти равнодушно выслушиваю Сатрапюка, зачитывающего приказ: "Трое суток нижнего карцера за нарушение тюремного режима - пение в камере". Я даже не говорю ему, что никогда никто не пел. Зачем? Дверь захлопнута. Я одна в этой тьме. Одна со смертью папы. Сейчас лето. Об этом можно догадаться хотя бы по тому, что кроме крыс здесь развелось страшно много всякой ползучей нечисти: каких-то жучков, мокриц, сороконожек. Теперь я уже опытная обитательница карцера, квалифицированная. Я умею следить за течением времени. Я приспособилась к лежанью на двух досках. Только есть здесь я все равно не буду. Это хороший признак. Брезгливость осталась. Человеческое чувство. Я еще не знала тогда, что впереди меня ждали годы лагеря, когда периодически и это человеческое чувство покидало нас, когда мы ели в любой грязи, чтобы не умереть с голоду. Ощупью различаю в темноте знакомый во всех деталях карцерный реквизит: и хламиду из солдатского сукна, и лапти, и заржавленную металлическую кружку, стоящую прямо на полу. Но почему-то сейчас в моей опустошенной душе нет того монументально-трагического восприятия всех этих деталей, которое было тогда, зимой. Сейчас мне не хочется ни кричать, ни биться. Наверно, потому, что это второй раз. Привычка. Вот так, наверно, там, в Германии, привыкли и к газовым печам, и к виселицам. Ко всему привыкаешь... Ловлю себя на мысли: хорошо, что трое суток, а не пять. Хорошо еще и то, что это только "нижний" карцер, учреждение второго сорта. За эти месяцы я узнала, что их здесь три категории. Ольге сообщила это ее другая соседка. Оказывается, были карцеры третьего сорта, более легкие, чем мой, где горела лампочка, не отнималась камерная одежда. Но зато был и первый сорт, откуда выходили уже обреченными на скорый конец. К счастью, "первого сорта" испытать мне не довелось. А назначались они по сортам не в зависимости от тяжести "нарушений", а только в зависимости от цвета полос на обложке личного дела. Мы с Юлей принадлежали ко второсортным. Эти трое суток я провожу преимущественно стоя. Приспособилась стоять на досках, подальше от камня, покрытого каким-то скользким сизым инеем и предназначенного заменять изголовье. Стою часами, до изнеможения, а окончательно потеряв силы, погружаюсь в короткий душный сон. Просыпаюсь обычно от боли и зуда в отмороженных пальцах ног. Эта боль напоминает обо всем. Да, это все еще я. Это все еще тянется. Я снова становлюсь на доски, и передо мной встает папа. Живой. Мертвого не могу себе представить. Как, в сущности, мало я знала этого человека, давшего мне жизнь. И в то же время какая неразрывная кровная связь. Все внутри сжалось в комок сплошной боли. Отец... Мой, мой отец... Это умерла какая-то частица меня. Как хорошо, что я еще не знала тогда, при каких обстоятельствах он умер. Об этом мне

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  - 76  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору