Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
себя
борцами с фашизмом. А мы, терзаемые под прикрытием привычных слов, были
лишены даже этого утешения. Зло с большой буквы, почти мистическое в своей
необъяснимости, кривило передо мной свою морду. Не то сон, не то явь.
Какие-то чудовища с картин Гойи наползают на меня.
Сажусь на нарах и оглядываюсь. Все спят. Только место Лидии Георгиевны
пусто. Она стоит около меня. Ее маниакальные глаза устремлены сейчас на
меня с простой человеческой теплотой. Она гладит меня по голове и
несколько раз повторяет по-немецки слова библейского многострадального
Иова: "То, чего я боялся, случилось со мной; то, чего я ужасался, пришло
ко мне".
Это было толчком. Всю ночь я старалась заплакать и не могла. Сухое горе
выжигало глаза и сердце. Сейчас я упала на руки этой чужой женщины из
неизвестного мне мира и разрыдалась. Она гладила меня по волосам и
повторяла по-немецки: "Бог за сирот. Бог за сирот".
"22. ТУХАЧЕВСКИЙ И ДРУГИЕ"
Мы уже давно заметили, что ранним утром, в очень ясную погоду, сквозь
разбитые стекла нашего окна можно слышать обрывки доносящихся с улицы
звуков радио. Репродуктор был, видимо, где-то поблизости, да и деревянные
щиты играли роль звукоуловителей.
В это тихое летнее утро мы явственно услышали повторяемые с большой
экспрессией слова "Красная Армия", "Вооруженные Силы" в сочетании со
словами "враги народа".
- Что-то опять стряслось, - буркнула, протирая глаза, Аня Большая. -
Нет, зря я раньше не интересовалась политикой. Довольно забавная штука,
оказывается. Каждый день новые фортеля!
- Если неблагополучно в армии - это значит, что расшатаны самые
глубокие основы данного государственного строя, - взволнованно заявила
Дерковская.
- Думаете, к учредилке, что ли, вернемся, - запальчиво бросила ей Аня
Маленькая, а сама потихоньку сжала мне пальцы и тоскливо прошептала: -
Неужели и в армии враги народа?
Все мы замерли у окна. Но ветер доносит только жалкие обрывки слов. Вот
как будто "на страже", а вот похоже, что сказали "изменников". И потом,
точно назло, совсем ясно два слова: "мы передавали". Потом треск и
маршевая музыка. Что случилось? Стучим направо и налево. Все в смятении,
никто ничего не знает. Только к вечеру получили более точные сведения.
Произошло это при таких обстоятельствах.
В самый разгар дневной жары, когда все мы, изнемогая от духоты и грязи,
в одних трусах и лифчиках валялись на нарах, открылась дверь камеры и
раздался добродушный басок дежурного по прозвищу Красавчик:
- Ну девки, потеснись! Принимай новенькую!
Мы зашумели. Это немыслимо. И так уже нас семеро в трехместной камере.
Куда же восьмого? Дерковская стала грозить голодовкой, но Красавчик, не
искушенный в истории революционного движения, еще добродушнее хмыкнул:
- В тесноте, да не в обиде...
И легонько подтолкнул новенькую в спину, запер за ней дверь камеры
наружным замком. Она так и осталась, точно вписанная в рамку двери.
Прошло несколько минут, пока я опознала за гримасой ужаса, исказившей
эти черты, знакомое лицо Зины Абрамовой, Зинаиды Михайловны, жены
председателя Совнаркома Татарии Каюма Абрамова.
Значит, берут уже и таких, как Абрамов? Член ЦК партии, член Президиума
ЦИК СССР.
- Зина!
Нет, совсем невозможно узнать в этой до нутра потрясенной женщине
вчерашнюю "совнаркомшу", с ее сановитой осанкой. Она больше похожа сейчас
на ту провинциальную татарскую девчонку, торговавшую папиросами в сельской
лавке, девчонку, на которой лет за двадцать до этого женился Каюм Абрамов.
Выражение ужаса смыло все детали показного грима. Обнажились и классовые
(простая крестьянка), и национальные черты. Татарский акцент, с которым
Зина яростно боролась, проступил с особой силой в первых же сказанных ею
словах:
- Нет, нет, меня сюда только на минуточку!
В ответ раздалась полная яда реплика Ани Большой:
- Ах, на минуточку? Ну, тогда я и двигаться не буду на нарах. Постойте
там пока.
Сарказм не дошел.
- Да-да, я постою, ничего.
Я никогда особенно не симпатизировала вельможной Зинаиде Михайловне.
Она была куда хуже своего мужа, хоть и любившего выпить, хоть и обросшего
немного бюрократическим жирком, но все же оставшегося добрым человеком, не
забывшим своего пролетарского прошлого. Зина же, превратившаяся из
Биби-Зямал в Зинаиду Михайловну, резко порвала все нити, связывавшие ее с
татарской деревней. Туалеты, приемы, курорты заполнили все ее время.
Улыбки были дозированы в строгом соответствии с табелью о рангах. Мне,
правда, перепадало больше любезности, чем полагалось бы по скромному чину
жены предгорисполкома. Объяснялось это пристрастием Зины к печатному
слову. Время от времени она любила выступить со статьей то в газете, то в
журнале "Работница". Тогда-то и требовалась моя помощь.
Сейчас, однако, все это было неважно. Потрясенную, почти потерявшую от
ужаса сознание женщину, стоявшую в дверях камеры, надо было приласкать и
успокоить, насколько это возможно. Я отлично помнила, как поддержала меня
в мои первые тюремные дни Лямина доброта. И я подошла к Зине, обняла и
поцеловала ее.
- Успокойся, Зина. Пойди ляг пока на мое место. А потом подумаем, куда
тебя положить...
К моему изумлению, Зина восприняла мой поцелуй как укус ядовитой змеи.
Дико закричав, она отпрыгнула от двери, чуть не свернув парашу. У меня
мелькнула было догадка об остром психозе, но последующие слова Зины все
разъяснили:
- В двери глазок. Часовой увидит... Подумает - старые друзья. А ты
ведь... про тебя в газетах писали...
Эти слова сразу вооружили против Зины всю камеру.
- Вот моральный уровень членов вашей партии! - патетически воскликнула
Дерковская.
- А вы верите нынешним газетам? - прищурившись, осведомилась Ира. - Там
вон и про меня писали, что я "правая", а я беспартийная и до тюрьмы даже
не знала, что такое правый уклон.
- Думаю, что для мадам будет отведен лучший диван в кабинете Веверса,
так что мы уже на нарах тесниться не будем... - И Аня Большая
демонстративно повернулась к стене.
Часа три Зина простояла, как распятая, в амбразуре двери. Никто не
предлагал ей места на нарах, да она и сама, поднимаясь на цыпочки,
брезгливо озиралась кругом, боясь прикоснуться к чему-нибудь. Ее
белоснежная воздушная блузка казалась на фоне камеры нежной чайкой,
непонятно зачем приземлившейся на помойной яме.
Потом за Зиной пришли. По ее лицу молнией сверкнул восторг. Ведь ей так
и говорили: "Мы вынуждены вас задержать на пару часов". Она даже
улыбнулась нам на прощанье.
- Полная кретинка! - резюмировала Аня Большая. - Ведь и впрямь
вообразила, что ее на волю повели! Куда же мы все-таки ее положим? На
нарах даже воробья не сунешь. А тут такая дебелая сорокалетняя тетя...
Прошло несколько часов. Возвращаясь с вечерней оправки, мы услышали
стоны, доносящиеся из нашей камеры. Зина Абрамова лежала на полу, у самой
параши. Белая кофточка, смятая и изодранная, была залита кровью и походила
теперь на раненую чайку. На обнажившемся плече синел огромный кровоподтек.
Мы застыли в ужасе. Началось! Это был первый случай (по крайней мере,
такой наглядный для нас!) избиения женщины на допросе.
Зина была почти без сознания, на вопросы не отвечала. Поднять в такой
тесноте ее оплывшее тело на нары нам не удалось. Приложив к ее лбу мокрое
полотенце, мы в абсолютном молчании улеглись спать.
- Женечка! - донеслось вдруг из Зининого угла. (Сейчас это звучало уже
совсем по-татарски: "Жинишка!") - Женечка, милочка! Не спи, страшно!
Скажи, стрелять нас будут, да?
До сих пор не могу простить себе той мелочной мстительности, с какой я
ответила:
- А ты не боишься со мной разговаривать? Обо мне ведь много кой-чего
писали в газетах!
Сказала - и тут же почувствовала стыд за сказанное. Такой детской
обидой задрожали ее пухлые губы, разбитые бесстыдной рукой.
- Иди ложись на мое место, Зиночка. А я посижу с тобой. Успокойся.
Продумай все происходящее. Наша судьба будет зависеть от общего хода
событий. Ты утром была еще на воле. Скажи, о чем передавало радио? Что
случилось в Красной Армии?
- Ой, Женечка, милочка, страшно! Ой, джаным, нельзя ведь это здесь
говорить-та... Ну скажу, не уходи... Тебе только... Тухачевский...
Оказался...
- А еще кто?
Но на нее уже снова нашел приступ опустошающего страха. Не отвечая на
мой вопрос, она судорожно теребит мои пальцы, повторяя:
- Будут расстреливать? Будут, да?
Аня Большая проснулась и садится на нарах. Она вытаскивает из-под
соломенной подушки футляр от очков Лидии Георгиевны, блестящий и
глянцевитый. Он заменяет Ане отобранное зеркальце. Это свое первое при
каждом пробуждении движение Аня повторяет и сейчас. Она вытаращивает глаза
и протирает их уголки, оскаливает зубы и рассматривает их, поправляет
безнадежно размочалившийся перманент.
- Хорошо! - говорит она, зевая. - Теперь смена нашей Нинке пришла. Надо
их срепетировать на дуэт. Нинка - контральто: "Когда же конец-то?" - а
новая дама - сопрано: "Женечка, милая, стрелять нас будут?" А потом
вместе: "Ах мы, зануды, ах мы, зануды!"
Мне по-настоящему жалко Зину. Кроме того, меня почти физически тошнит
от негодования при мысли о том, что некий бандит типа Царевского-Веверса
только что бил кулачищем по лицу эту сорокалетнюю женщину, мать двоих
детей. Но еще сильнее жалости - желание узнать, что случилось сегодня в
стране, в армии, в нашей безумной тюремной жизни. И я с холодным расчетом
отвечаю на Зинины стоны:
- Чтобы ответить на твой вопрос, надо знать обстановку в стране. Скажи
мне, кто еще взят вместе с Тухачевским и за что. Тогда я пойму масштаб
событий. Тогда будет яснее, уцелеем ли мы лично или нас убьют.
- Ой, Женечка, милочка! Как говорить-та? Дежурный слушает... Скажет -
информацию дает заключенным. Хуже нам тогда будет.
Зина встает с моего места и, кряхтя, снова укладывается на голый пол, у
самой параши.
- Спи, Женя! Охота тебе с этой тлей возиться! Завтра мужики все узнают
и в окно нам пропоют, - ворчит Аня Большая.
Но не успеваю я закрыть глаза, как Зина снова приподнимается и садится
на полу. Она страшна. Распухшая, потерявшая приметы возраста и
общественного положения, даже приметы пола. Просто стонущий кусок
окровавленной плоти.
- Страшно мне, Женечка, милая. Ты ведь ученая, высшее образование
имеешь (у нее получается "бысшее образовани"). Скажи только: стрелять нас
будут?
- Послушайте, гражданка, - негодующе вмешивается вдруг Дерковская, -
чего же вы лезли в политическую жизнь, если вами так владеет страх за вашу
драгоценную жизнь? И почему вы обращаетесь за моральной поддержкой к тому,
кому не доверяете? Ведь вы оскорбили Женю, своего товарища по партии, вы
оттолкнули ее, когда она подошла к вам с лаской. Вы не хотели ей ответить
на вопрос о том, что происходит на воле. А ведь она сидит уже пятый месяц,
и ей так важно знать, что делается за тюремной стеной...
Зина отмахивается от нее, как от комара.
- Молчи, баушка. Ты за что сидишь-то? За веру, что ли? Богомолка,
видать...
Дерковская пренебрежительно улыбается.
- Новую внучку дарует судьба. Моя фамилия Дерковская. Член обкома
партии социалистов-революционеров.
- Член обкома? Врешь ты, баушка. Я обком весь по пальцам знаю. Да и не
похожа ты на старую большевичку. Язык у тебя вроде не нашенский.
Да, с Зиной надо, конечно, на другом языке. Я присаживаюсь на корточки
возле того места, где рядом с вонючей ржавой парашей лежит бывшая "первая
дама Татарстана", и, с напряжением вспоминая татарские слова, выбор
которых у меня крайне ограничен, все же слепляю фразу:
- Успокойся. Засни. Не бойся меня. Это ведь все неправда, что про меня
там писали. Сейчас вот и про тебя так напишут. Завтра я тебе много
расскажу и ты мне все расскажешь.
Я глажу ее по волосам. Потом называю имена ее детей. Ремик... Алечка...
Надо сберечь себя ради них.
Да, это был правильный подход. Зина вытирает мокрым полотенцем свое
распухшее страшное лицо и вдруг быстрым страстным шепотом рассказывает мне
по-татарски обо всем. От яростного желания узнать все мои скудные сведения
в татарском языке как-то волшебно расширяются сами по себе. Я понимаю
почти все.
Да, теперь-то Зина и сама поняла, что все это была ложь про меня. Ведь
вот и про нее выдумали же, что она буржуазная националистка, что Каюм -
турецкий шпион. А сегодня с утра по радио... Никто ничего понять не может.
Тухачевский, Гамарник, Уборевич, Якир и еще многие с ними... Все
начальники военных округов. Как понять-та? И у нас в Казани все взяты. И
председатель ТатЦИКа, и первый секретарь горкома, и почти все члены бюро
обкома.
Большего Зина рассказать не может. И без того она заметила немало для
своего кругозора. Она замолкает, оглядывается вокруг себя и вдруг со всей
беспощадностью осознает свое положение, видит крупным планом и парашу, и
тараканов на полу, и свою изорванную одежду.
- Эх, Женечка, милочка! Знала бы ты, на каких кроватях я лежала!
Перед ней, видимо, проносятся видения царственных альковов из дорогих
номеров гостиницы "Москва" и правительственных санаториев.
Спи, бедная Зина! Ты так же мало заслужила те пышные ложа, как и этот
грязный тюремный пол с тараканами и парашей. Быть бы тебе веселой,
круглолицей Биби-Зямал из деревни под Буинском. Траву бы косить, печь
хлебы. Так нет же, понадобилось кому-то сделать из тебя сначала губернскую
помпадуршу, а теперь бросить сюда.
И всех-то нас история запишет под общей рубрикой "и др.". Ну, скажем,
"Бухарин, Рыков и др." или "Тухачевский, Гамарник и др.".
Смысл? Дорого дала бы я тогда, чтобы понять смысл всего происходящего.
"23. В МОСКВУ"
Тюрьма гудела. Казалось, толстые стены рухнут под напором неслыханных
новостей, передаваемых по стенному телеграфу.
- Сидит весь состав правительства Татарии.
- При допросах теперь разрешены физические пытки.
- В Иркутске тоже сидит все руководство.
Иркутском казанцы интересовались особенно живо, потому что наш бывший
секретарь обкома Разумов был с 1933 года секретарем Восточно-сибирского
крайкома партии и увез с собой целый "хвост" казанцев. Звал он много раз и
нас с Аксеновым и был очень обижен нашим отказом. Когда я встретила его
как-то в Москве, в период моих предарестных мытарств, он торжествующим
тоном говорил:
- Ну что, убедились, каково жить без своего секретаря? Были бы у меня -
разве я допустил бы, чтобы с вами так разделались?
За все два месяца пребывания в этой старой тюрьме меня ни разу не
вызывали на допрос. Тем более я разволновалась, когда на другой день после
прихода к нам Зины мне велели приготовиться ехать на Черное озеро.
Кругом только и говорили о кампании избиений и пыток. Неужели и эта
чаша не минует меня?
Дерковская, точно прочтя мои мысли, категорически заявила:
- Абсолютно нечего бояться. Во-первых, сейчас два часа дня и светит
солнце. А для всех этих дел у них существует ночь. Во-вторых, ваше дело
окончено. Скорей всего, вас и вызывают только затем, чтобы объявить об
окончании следствия.
Она была права. Меня вызывали, чтобы я подписала протокол об окончании
следствия, а также о том, что злодеяния мои квалифицированы по статье 58,
пункты 8 и 11. Дело мое передается на рассмотрение военной коллегии
Верховного суда. Объявил мне об этом тот же Бикчентаев.
Он был в прекрасном настроении. Солнце отражалось в графине с водой и в
эмалированных кукольных глазах "индюшонка". Он старательно писал, оформляя
бумаги, и давал их мне подписывать. Время от времени он взглядывал на меня
весело и вопросительно, как бы требуя одобрения своей неутомимой
деятельности. Казалось, я должна была восхищаться тем, как здорово все
спорилось в его ловких руках.
- Итак, - благодушно заявил он наконец, - дело ваше будет слушаться
военной коллегией Верховного суда СССР и, значит, в ближайшие дни вы
будете отправлены в Москву.
Он снова выжидательно посмотрел на меня, точно удивляясь, почему я не
рада такому известию. И как бы желая все же добиться моего отклика,
добавил:
- На меня вам обижаться нечего. Я вел дело объективно. Даже прошел мимо
вашей связи с японским шпионом Разумовым. А ведь и об этом можно было
неплохой протокол составить.
- С кем? С японским шпионом? Вы имеете в виду секретаря
Восточно-сибирского крайкома партии? Члена партии с 1912 года и члена ЦК?
- Да, шпиону Разумову удалось, обманув бдительность партии, пробраться
на руководящие посты. Да, до революции он действительно состоял в партии.
По заданию царской разведки...
Сколько раз Царевский и Веверс грозили мне составить протокол о моих
попытках "дискредитировать руководство обкома в лице его бывшего секретаря
тов. Разумова". Напрасно я уверяла их, что мы с Разумовым были друзьями и
то, что они именуют дискредитацией руководства, было всего только
приятельской пикировкой. Они продолжали твердить свое, хотя протокола так
и не составили. Он им был не особенно нужен. Материала для передачи дела в
военную коллегию, с их точки зрения, и так хватало. А теперь...
Итак, секретари обкомов из лиц, охраняемых и являющихся якобы объектами
террористических заговоров, на наших глазах превращались в субъектов,
руководящих такими заговорами. До сих пор мы знали, что в нашей тюрьме
сидит 16-летний школьник, обвиняемый в покушении на секретаря обкома Лепу.
А сейчас уже сидит все бюро обкома и сам Лепа.
В камере мое сообщение об отправке в Москву произвело сенсацию. Все
переглядывались молча. Наконец Дерковская спросила:
- Он объяснил вам, что значит 8-й пункт?
- Нет. Да я и не спросила. Не все ли равно!
- Нет. Это обвинение в терроре. А пункт 11-й - значит группа. Групповой
террор. Страшные статьи. И вас предают военному суду.
Впоследствии я часто думала о том, что мое тогдашнее поведение могло
показаться моим сокамерникам очень мужественным. На деле это было не
мужество, а недомыслие. Я никак не могла осознать всей реальности нависшей
надо мной угрозы смертного приговора. Совершенно непостижимо, как я
пропустила мимо ушей, точнее - мимо сознания - объяснение Дерковской
насчет того, что по этим пунктам положено минимум 10 лет строгого
тюремного заключения. Минимум. Я знала, что максимум - это расстрел, но ни
на минуту не верила, что меня могут расстрелять.
Настоящий предсмертный ужас пришел ко мне позднее, уже в Москве, в
Лефортовской тюрьме. Здесь же, в ежеминутном потоке безумных новостей,
наводящих на мысль о совершившемся государственном перевороте, все
воспринималось как какая-то нереальная сумятица и неразбериха. Казалось,
еще немного - и партия, та ее часть, которая оставалась на воле, схватит
безумную руку, сожмет ее железным кольцом и скажет: "Довольно! Давайте
разберемся, кто же тут настоящий изменник!"
Меня провожала тепло и любовно вся камера в полном составе, без
партийных различий. Пришивали пуговицы и штопали чулки. Давали советы и
просили запомнить адреса их родных. Я слушала все как во сне. Меня терзала
одна мысль.
Дерковская сказала, что перед отправлением в этап должны дать свидание
с родными. И я уже ясно видела жгучие глаза мамы, растерянные, испуганные
личики детей, которые увидят меня через решетку. Надо ли это? Может быть,
для них это воспоминание будет мучением на всю жизнь?