Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
оевал с ветряными мельницами, не только что с обезьянами, ну
да он никогда не был моим любимым героем. Да нет, и у того даже было копье
да Росинант, хоть дохленький, да был, а у меня ведь, кроме
антропометрического циркуля, ничего в руках нет.
Да и за что сражаться? Посмотрите - все разрушено, все поругано, все
разбито!"
Отец опять положил письмо на стол и взглянул на мать.
- Господи, да кто же это так пишет? - спросила она растерянно. - И
подписи нет?
- И подписи нет! - улыбнулся отец.
Он задумался и опустил голову.
Было очень тихо в саду, и только на перилах террасы тонко и остро
тренькала какая-то птичка с буро-желтой, цвета гниющего дерева, грудкой.
Она юлила, вертелась и при каждом звуке, легком, как пузырек воздуха,
вылетающем из ее птичьего горла, передергивала хвостиком.
Небо было очень ясное и мягкое от вялых и рассеянных солнечных лучей.
Сердитая оса, жужжа и вибрируя крылышками, - так, что целый крохотный
ураган бушевал вокруг нее, - ползла по розетке с вареньем. При этом она
вязла и поднимала верхнюю часть туловища так, что казалась стоящей на задних
ножках.
Мать зацепила ее ложкой и выбросила на траву.
- Теперь ее слопают собственные подружки, - сказал отец, что-то
вспоминая. - Слушай дальше.
"Так вот, обвиняйте как хотите меня за это, но у меня слабые нервы, и я
знаю, что не выдержу, когда они будут лить мне в легкие через резиновую
трубку керосин или даже просто лупить резиновой дубинкой. Я же слабый, я
очень слабый, я тогда черт знает что могу наговорить. Эдак-то лучше, а может
быть, и почетнее.
Где-то у Вундта, что ли, я читал, что когда полчища муравьев встречают
по дороге ручей, то первые ряды бросаются в него и застилают своими телами,
а остальные проходят по их трупам и идут дальше.
Благородно? Очень благородно, конечно! Но ведь это муравьи, и
благородство-то и героизм у них подсознательные, а поэтому и такие высокие.
Они страшно высоки для моего бедного человеческого рассудка. Муравей-то
умирает, не думая, не размышляя, а потому и не веря в смерть, а я-то думаю,
переживаю и боюсь ее. "Так трусами нас делает раздумье", - говорит Гамлет.
Нет, не буду я муравьем.
Я хочу жить, я очень хочу жить!
Пронести через этот страшный, кровавый мир свое бедное человеческое
сознание!
Не хочу, не хочу я превращаться в фосфорнокислые соли, в углекислоту и
азотистые соединения. Вы как-то приводили мне изречение Паскаля: "Если ты
хочешь не бояться смерти, подумай: сзади тебя мрак и впереди мрак, а ты -
как искра, мелькнувшая между двумя безднами".
Так вот, миллиарды лет носился я где-то во мраке, на секунду появился
на свет - и опять туда же, в эту темноту, в ничто, и уже навсегда...
Чтобы превратиться в лопух, в дерево, в куст шиповника, в жирный слой
чернозема!
Нет, не хочу, не хочу и не хочу!
Тысяча мертвых Ахиллов не стоит одного живого дезертира.
И знаете что?
Дарвин был неправ, когда говорил, что выживают наиболее приспособленные
к борьбе за существование.
Нет, выживают только те, которые умеют и дальше приспосабливаться к
изменившимся условиям, вот что главное: приспосабливаться дальше.
В юрский, скажем, период наиболее приспособленным был атлантозавр, а
выжил-то не он, а маленькая сумчатая крыса.
Такой сумчатой крысой я и хочу просуществовать где-нибудь в щелке все
это страшное время.
А до атлантозавров!.. Господи, как мне далеко до них! Нет, пусть они
погибают, если могут и смеют. А я из своей темной, крысиной норки подивлюсь
на их титаническую гибель и еще раз прокляну свою проклятую природу.
Что делать? Я - крыса! Только крыса, никак не больше, чем крыса!
Кстати, из той же области.
Вы помните, конечно, старую и совершенно отвергнутую теорию Кювье о
геологических переворотах: через определенные промежутки какие-то неведомые
силы - то ли потоп, то ли вулканические явления, то ли космический холод -
сметают все, что есть живого, и на голой, чистой, обеспложенной земле
возникает новая, не похожая на все прежнее, жизнь.
Вот не то же ли происходит и в мире социальном?
Так было, когда под натиском варваров погибла троянская культура, так
было, когда гибли и рассыпались страны древнего Востока, так было при
разрушении и распаде Римской империи, и вот такая же судьба ждет и
современную Европу.
И кто знает, какое новое скотское царство возникнет на ее угольках!
Пора кончать.
Человек, который обещал передать вам это письмо, придет через полчаса.
Он почему-то очень спешит, и я не могу его задерживать.
Подумайте, и, может быть, вы признаете, что я не совсем неправ..."
Отец кончил читать и бросил письмо на стол.
- И подумать, - сказал он, - что эту мерзость написал профессор Ланэ!
...Садовник Курт ходил по саду и качал головой. Был он еще не стар, лет
сорок ему было, никак не больше. Усы и бороду он брил, оставляя на висках
небольшие полоски бакенбард. И его можно было, пожалуй, назвать даже
красивым, если бы не одна неприятная особенность: когда он волновался, его
лицо передергивалось быстрой, косой и какой-то молниеподобной - право, не
знаю другого слова - судорогой; тогда же он начинал заикаться, перескакивать
через слова и, зная за собой эту особенность, старался говорить медленно и
плавно, нараспев.
Одет он был совсем необычно: на нем была красная венгерская рубаха из
какого-то блестящего крепкого материала, похожего на шелк, но никак не
шелка, тонкий пояс, кольчатый и блестящий, как змея, и, наконец, синие
шаровары. На ногах же его были блестящие черные (теперь уже черные!) сапоги,
которые, несмотря на множество трещин, казались совершенно новыми, - такое
матовое, мягкое сияние от них исходило. Но что особенно меня поразило и,
сознаюсь, даже поставило в тупик - это его прическа. Он носил длинные,
остриженные в кружок волосы, которые доходили ему до ушей. Их он чем-то
мазал, может быть, даже репейным маслом, и поэтому они тоже блестели.
Нет, никогда и ни у кого я не видел такой великолепной, иссиня-черной
шевелюры. Когда он таким франтом, этакой легкой, разноцветной бабочкой
(красная рубаха! синие шаровары! черный пояс! фосфоресцирующие сапоги!)
явился к нам в сади взыскательно покачал головой, прошел по аллеям,
сознаюсь, я просто обомлел и потерял голову. Но горничная Марта, девушка
благочестивая и довольно повидавшая на своем зрелом веку, одним словом
разрушила все мое очарование.
- Ну, что же ты на него смотришь, открыв рот? - сказала она сердито. -
Самый обыкновенный цыган. И что его сюда принесло, ума не приложу. Садовник,
скажи пожалуйста! Разве бывают такие садовники? Станет он работать! Не так
он отцом замешен, чтобы работать. У него и на уме этого никогда не было.
Ишь, ишь как расхаживает, блистает сапогами! Блистай, блистай! Больно нужны
кому-нибудь твои сапоги! Подумаешь, удивил!
Но в тот же вечер я их увидел рядом на кухне и почему-то даже не
особенно удивился.
Марта держала в руках кусок белой материи, а цыган быстро и ловко
вышивал.
На материи была нарисована какая-то неведомая, но, несомненно, райская
птица с хвостом, бьющим фонтаном. Под беглой иглой цыгана она расцветала
всеми цветами радуги.
При этом оба они о чем-то разговаривали. Я прислушался.
- Запущен, чрезвычайно запущен. Я вот вчера по центральной аллее
прошел. Помилуйте, да разве это сад? Разве сад таким бывает? Кругом дикая
трава, подорожник растет прямо среди дороги. А около самого дома какая-то
яблоня выросла. Ну, о клумбах я уже и не говорю, не клумбы, а мусорные кучи.
Некоторые даже крапивой заросли. Позор! Нет, как хотите, это я не согласен
считать за сад. А может быть, хвост сделать золотым?
- Сделайте золотым, - ответила Марта.
- Тут работы и работы. Разве одному человеку тут справиться? Я помню
этот сад двадцать лет тому назад. Ну! Разве можно сравнить! Тогда клумба
была как клумба, лужайка как лужайка, пруд как пруд, а теперь на этом пруду
болотные черти...
- Ой, что вы такое говорите! - воскликнула Марта. - И как у вас язык...
Гуще, гуще берите, не жалейте ниток, там у меня еще есть... Вы всегда такое
преподнесете, Курт, что... Ну как можно так! Надо хоть немножко следить за
собой!
- Извините, можете ударить меня по затылку, - упорно и угрюмо произнес
Курт, - но я никак не могу иначе выразить свои мысли. Я говорю - на этом
пруду болотные черти...
- Опять! - ударила себя по колену Марта.
- ...могут плясать тарантеллу - вот что только я хотел сказать.
- Это оттого, что хозяева никогда тут не живут, - сказала Марта
докторальным тоном. - Они и в этот-то год приехали сюда по особым
обстоятельствам.
- Вообще, - пожал плечами Курт, - странное время они выбрали: лето уже
кончается... еще с месяц - и будут утренники. Вы знаете, я вот даже и не
знаю, стоит ли высаживать некоторые зябкие цветы на клумбах... Прямо не
знаю, Марта! С одной стороны, конечно... А зачем вы даете мне золотые нитки?
Я уже кончил вышивать золотом.
- Сделайте крыло зеленым! Хвост золотой, крылья зеленые, так же, как у
госпожи Мезонье на занавесках. Марта не отрываясь смотрела на быстрые руки
Курта.
- Видите, все дело в том, что господа приехали сюда неожиданно... Вы
ведь знаете эту историю с братом госпожи Мезонье?
- Ну, откуда же я могу знать! - сказал он, продолжая вышивать.
Марта покосилась на меня.
- А что это за история? - спросил Курт равнодушно.
- Видите ли, - ответила Марта после небольшой паузы, - они лет
пятнадцать не виделись друг с другом... Господин Мезонье не поладил что-то с
ним и выгнал его... Он что-то там наплутовал с черепами. Знаете, ученые...
- Да! - кивнул Курт. - Совсем сумасшедший народ, я знаю.
- Ну вот, и они много лет не виделись, потом - это уже пять лет тому
назад - господин Курцер прислал письмо из Германии. Оказывается, он сделался
там каким-то очень большим человеком у ихнего вожака.
- У Гитлера, что ли? - небрежно спросил Курт, вышивая.
- Не называйте только его имя, - поморщилась Марта. - Что с вами, Курт?
То вы поминаете нечистого, то Гитлера. Прислал письмо, и тут, говорят, был
большой скандал.
- Ого! - удивился садовник и откинулся назад, рассматривая свое
рукоделие. - Так будет хорошо? А? Да, но почему же скандал? Письмо ведь,
наоборот, это хорошо. Или он написал что-нибудь такое, - Курт пошевелил
пальцами, - неподобное, вроде того, дескать, что же ты, старый...
- Ну! - воскликнула Марта.
- ...ворон, не знаешь своих ближайших родственников?
- Господи, с вами с ума сойдешь, Курт! И что у вас за дикие мысли! -
горестно удивилась Марта. - Нет, конечно, ничего подобного он не писал. Но
он из этих, как их там, нацистов, занимает какое-то особое положение,
наместника, что ли, и его каждый день треплют во всех газетах. Он усмирял
там какое-то восстание... впрочем, нет, не знаю. Он, кажется, не военный и
работает там... в... гестапо, что ли? А впрочем, тоже не знаю, там ли,
только теперь он написал еще письмо и просил разрешения приехать и отдохнуть
в имении, потому что... Но меня удивляет, Курт, ведь вы работали у родителей
госпожи Мезонье и вы ничего не знаете.
- Ничего не знаю, - покрутил головой Курт. - Работал я здесь всего
несколько месяцев, и то лет двадцать тому назад, тогда ни господина Мезонье,
ни госпожи, ни ее брата, никого не было, жил один старик Курцер, вот я у
него и ухаживал за розами... - Он помолчал. - Тогда и этот институт, где
работает господин Мезонье, был не здесь, он уже сюда, кажется, после
переехал. Все принадлежало Курцеру, я ему еще в город ездил клумбы
разбивать, он любил, чтобы прямо перед окном росли цветы и особенно розы и
лилии. Эх, и до чего же хороший старик он был, Марта!.. Ну ладно, так что вы
хотите сказать? Что с этим братом госпожи Мезонье?
- У него что-то неладно с головой, - Марта покрутила пальцами около
лба, - переутомился или что еще, не знаю, право, но врачи прописали ему
полный покой.
- Они всегда под конец сходят с ума, - сказал убежденно Курт и
перекусил нитку, - таков уж их конец. Я знал одного палача - он под старость
разговаривал со своим ночным горшком...
Он осторожно взял вышивку из рук Марты, положил ее и встал с места.
- Ну вот, крылья и хвост готовы, уже становится темно, а я в сумерках
плохо вижу. Остальное придется окончить завтра утром... И когда же приезжает
этот господин?
- Как же мне благодарить вас, господин Курт! - сказала Марта. - Это
такая красота, такая красота!
- Так когда же он приезжает? - повторил садовник и так выпрямился, что
у него хрустнул позвоночник. - Почистить хотя бы ближайшие аллеи к его
приезду надо, приготовиться... - И вдруг быстрая гримаса пробежала по его
лицу, дернула щеку, вывернула нижнюю губу и заставила на мгновение закрыть
глаза; он хотел что-то сказать, но только глубоко вздохнул, открыл рот и
остался так неподвижно. - А то эти господа не любят шуток, - сказал он
нараспев.
- Да, вам нужно тогда поторопиться, Курт, - сказала Марта, глядя на
него с некоторым страхом. - Его можно ждать каждый день...
- Пойду, - сказал Курт, зевая, и прикрыл рот рукой. - Опять разболелась
голова. Что за окаянная болезнь!
Он вышел и затворил за собой дверь.
Я подбежал к Марте.
Она держала платок за самый кончик двумя пальцами и, прищурясь, откинув
голову назад, любовалась своей рукой.
- Но хотела бы я знать, - сказала она вдруг задумчиво, - где его так
изуродовало, что он дергает щекой?
Глава седьмая
В саду мы играли в индейцев.
Это была очень интересная игра, но и строго-настрого запрещенная игра.
Чтобы участвовать в ней, нужно было прятаться в песчаные гроты, взбираться
на деревья, падать в волчьи ямы, стрелять из луков и рогаток, что опять-таки
было далеко не безопасным, - словом, проделывать множество интересных, но
абсолютно неприемлемых, с точки зрения гигиены, приличия и сохранения
одежды, трюков. Играть поэтому приходилось тихонько, забираясь в самые
далекие чащи сада и тщательно хоронясь от постороннего глаза. Было нас
восемь краснокожих, смертельно, по замыслу игры, ненавидящих друг друга и
твердо выполняющих три основных правила - не трусить, не плакать, не
жаловаться.
В тот день, о котором я рассказываю, мне особенно не повезло. Я
зазевался и попал в засаду. Меня сейчас же повалили на землю, обезоружили,
связали и бросили в кусты. Еще бы немного - и меня пригвоздили бы к столбу
пыток и расстреляли бы из луков. Но тут на моих врагов налетело
дружественное нам племя, и они позорно бежали, теряя по дороге убитых,
пленных и раненых. В переполохе меня совсем позабыли.
Я лежал связанный по рукам и ногам на полянке, между двумя большими
кустами сирени. Жесткие листья опущенных ветвей касались моего лица. От них
шел едва заметный горьковатый запах, какой бывает, когда пожуешь веточку
сирени. Какая-то букашка с жирным, мягким телом и очень короткими
металлически-синими круглыми надкрыльями не торопясь ползла по желобу листа.
В одном листе было еще немного влаги - утром прошел небольшой дождь, -
и когда я задел ветку, на лицо мне упала тяжелая, чистая капля.
Тогда я выполз из-под куста и стал смотреть на небо.
Было оно ясное, высокое и такое голубое-голубое, что казалось черным.
Бог его знает, где оно начиналось, - возможно, у самого моего лица, - но
когда я стал глядеть в его глубину, мне вдруг показалось, что времени больше
не существует. Небо было пустое, ни единого облачка не было на нем, оно
всасывало меня в себя, и я падал, падал, падал в него и не мог удержаться.
Слипались глаза, истома охватывала тело, и вот земля покачнулась, тронулась
с места и плавно полетела, неся меня на себе. Еще борясь со сном, я открыл
было глаза, но опять увидел черные острые листья, строгие и жесткие, как
вырезанные из глянцевитой бумаги, почувствовал чуть горьковатый запах коры и
земли, а над всем этим опять легло то же черное, пустое небо. Тогда я
перевернулся на бок, спрятал голову и заснул.
Очнулся я оттого, что кто-то очень осторожно, так, чтобы не разбудить,
режет мои веревки.
Я открыл глаза и сел.
Надо мной с ножом в руках наклонился Курт.
- А вас уж искали-искали! - сказал он весело. - Марта весь сад обежала,
и как она вас тут не накрыла, не пойму!
Он срезал веревку с ног и отбросил ее в сторону.
- Ишь как затянули, прямо мертвым узлом, - сказал он, покачивая
головой. - В индейцев, что ли?
- В индейцев, - ответил я и тут заметил в его руках самодельную
свирель.
- Что это у вас? - спросил я.
- Это? Это ножик, - ответил он, слегка недоумевая, - обыкновенный
садовый ножик, что, не видели такого разве? Ну, вставайте, наверное, новую
рубашку-то всю замазали! Ишь ведь какая сырость, - он провел рукой по траве,
как по конской гриве. - Мамаша-то увидит вас таким трубочистом, что скажет?
- Нет, не нож, а вот это? - сказал я, показывая на его левую руку.
- Ах, это! - он хитро улыбнулся. - Это я тут дрозда хотел подманить,
вон в тех кустах у меня и силок стоит. Здесь знаменитый дрозд живет, только
вот на знаю точно, где его искать. - Он посмотрел на солнце. - Скоро его
пора придет. Давайте посидим минутку тихо. Так, друг около друга, в полной
неподвижности, мы просидели минут двадцать. Потом Курт приложил свирель к
губам.
Сначала он извлек из нее тончайший, как волос, певучий звук, похожий не
то на призыв, не то на сигнал, и сейчас же отнял свирель.
В кустах было тихо.
Он снова посвистел, теперь длинно и протяжно, остановился, переждал
немного и посвистел опять. Тогда над нашей головой в кустах что-то зашумело,
колыхнулись и вздрогнули напряженные ветки. Верхняя, с крупными острыми
листьями, закачалась, как будто ее кто-то толкнул.
- Прилетел, - тихо сказал Курт, - сидит и слушает.
И он опять заиграл.
Теперь свирель пела безостановочно на какой-то очень высокой ноте,
оповещая, дразня и вызывая на состязание. Вверху, в кустах, послышался
жесткий, гортанный звук: трэнк, рри! Это дрозд отвечал своему незримому
сопернику. Ветка вздрагивала неровными крупными толчками, как будто по ней
барабанил град, и вдруг дрозд запел.
Я сразу понял, что поет он, весь уходя в песню, не видя ничего и
забывая все на свете. Мне подумалось даже, что, может быть, в это время он
закрывает глаза.
Вся песня его была светлая и какая-то прозрачная насквозь. Тогда же мне
пришла на память песня соловья, и я понял разницу; вспомнил, как поет
скворец, и опять решил, что это не то, - тянулась, тянулась сплошная
музыкальная ткань, сверкая и переливаясь, но никакого богатства и
разнообразия не было в ней, кроме необычайной чистоты. Она была более
одухотворенной, чем человеческий голос. Никогда и ни в чем человек не может
достигнуть такой чистоты и слаженности. Уж одно присутствие мысли замутило
бы чистоту этой песни, созданной природой еще до появления человека.
Наверное, так могла бы разговаривать природа, если бы эти кусты сирени,
трава, холм и полянка обрели голос.
Я открыл рот, чтобы сказать что-то, но Курт сделал мне знак молчать, и
я опять припал