Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
итали только женщины, а инок Кирилл привезен был
только для исполнения чина погребения. Нюрочка хотя и плакала, но только
потому, что плакали другие. В избу к покойнице она бегала, чтобы поговорить
с послушницею Аглаидой, с которою успела познакомиться в день бабушкиной
смерти. Эта послушница производила на девочку неотразимое впечатление своею
застывшею красотой и чудным голосом. Нюрочка нарочно плакала, чтобы слышать
утешения и ласковые слова Аглаиды. Обыкновенно Аглаида уводила Нюрочку за
занавеску к печке, усаживала в уголок на лавку или к себе на колени и
говорила ласковым шепотом одно и то же:
- Сорок ден и сорок ночей будет летать баушкина душенька над своим
домом и будет она плакать... Горько будет она плакать, а мы будем молиться.
Все мертвые души так-то летают над своими избами. А в радуницу ты возьмешь
красное яичко и пойдешь христосоваться к баушке на могилку: в радуницу все
покойнички радуются. От великого четверга страстныя седмицы до вознесенья
все мертвые душеньки в светлом месте летают, a от вознесенья до великого
четверга утомляются в темном. Только у них и радости, когда за них на земле
кто помолится... На детях никакого греха нет, вот ихняя молитва и доходнее
к богу, чем наша. Только ты молись большим крестом да с лестовкой...
- Я буду вместе с тобой молиться, - отвечала Нюрочка, стараясь
прижаться всем телом к ласковой послушнице.
- Я скоро уеду... - печально говорила Аглаида и молча гладила Нюрочку
своею мягкою белою рукой.
- А я скажу папе, чтобы он тебя не отпускал...
- Нельзя, родная моя.
В Нюрочке проснулось какое-то страстное чувство к красивой послушнице,
как это бывает с девочками в переходном возрасте, и она ходила за ней, как
тень. Зачем на ней все черное? Зачем глаза у ней такие печальные? Зачем на
нее ворчит походя эта сердитая Енафа? Десятки подобных вопросов носились в
голове Нюрочки и не получали ответа.
Эта быстро вспыхнувшая детская страсть исчезла с такою же скоростью,
как и возникла. В день похорон, когда Нюрочка одна пошла из дому, она
увидела, как у ворот груздевского дома, прислонившись к верее, стоял
груздевский обережной Матюшка Гущин, а около него какая-то женщина. Девочка
инстинктивно оглянулась и заметила в первую минуту, что женщина о чем-то
плачет. Уже подходя к бабушкиной избе, Нюрочка догадалась, что эта
плакавшая женщина была послушница Аглаида. Это открытие взволновало девочку
до слез: ее черный ангел, ее любовь - и какой-нибудь Матюшка. Нюрочку
оскорбило то, что сестра Аглаида разговаривает с мужиком, а все мужики пьют
водку и ругаются нехорошими словами.
"Нет, она нехорошая", - думала Нюрочка с горечью во время похорон и
старалась не смотреть на сестру Аглаиду.
Во главе похоронной церемонии стоял инок Кирилл, облаченный в темную
ряску и иноческую шапочку. Он говорил возгласы и благословлял покойницу в
далекий путь, из которого нет возврата. Вся Самосадка сбежалась провожать
бабушку Василису на свой раскольничий "могильник", где лежали деды и
прадеды. Бабы подняли такой ужасный вой и так запричитали, что даже у Петра
Елисеича повернулось сердце. Груздев тоже присутствовал на похоронах, - он
остался лишний день из уважения к приятелю. Вся Самосадка шла за колодой
бабушки Василисы. День был пасмурный, и падал мягкий снежок. В воздухе
неслось похоронное пение, - пели скитницы, мать Енафа и Аглаида, а им
подтягивал инок Кирилл. Мастерица Таисья не могла петь от душивших ее слез.
Старый раскольничий могильник расположился на высоком берегу Каменки
бобровою шапкой из мохнатых елей, пихт и кедров. Над каждою могилкой стоял
деревянный голубец с деревянным восьмиконечным крестом. Нюрочку удивило,
какая маленькая могилка была вырыта для бабушки Василисы, а потом ей
сделалось страшно, когда мерзлая земля застучала о гробовую крышку и бабы
неистово запричитали. С могильника вернулись опять в избу Егора, где и
справили поминальный стол. Всем верховодила Таисья. Скитские обедали за
отдельным столом и ели каждый из своей чашки. Когда после похоронных блинов
пропета была последняя вечная память, Петр Елисеич отправил Нюрочку домой.
Провожать ее вызвалась Аглаида, потому что Таисья управлялась с гостями.
Сначала они шли молча, и, только уже подходя к груздевскому дому, Аглаида
проговорила:
- Аннушка, ты сердишься на меня?
Нюрочка в первую минуту смутилась и посмотрела на Аглаиду злыми
глазами, а потом бросилась к ней на шею и громко зарыдала. Когда Аглаида
узнала, в чем дело, она опустила глаза и сказала:
- Да ведь это мой родной брат, Аннушка... Я из гущинской семьи. Может,
помнишь, года два тому назад вместе ехали на Самосадку к троице? Я с
брательниками на одной телеге ехала... В мире-то меня Аграфеной звали.
Действительно, Нюрочка все припомнила, даже ту фразу, которую тогда
кучер Семка сказал Аграфене: "Ты, Аграфена, куды телят-то повезла?" Нюрочка
тогда весело смеялась. Это объяснение с Аглаидой успокоило ее, но прежнего
восторженного чувства к послушнице не осталось и следа: оно было разбито.
Теперь перед ней была самая обыкновенная женщина, а не черный ангел.
За поминальным обедом Груздев выпил лишнюю рюмку и вернулся домой
слегка навеселе. Сейчас после обеда он должен был отправиться в обратный
путь. Переодеваясь по-дорожному, он весело ухмылялся и бормотал себе в
бороду:
- Ну и бабы только... ах, хитрые!
- А что? - полюбопытствовал Петр Елисеич, заинтересованный этим совсем
не похоронным настроением своего друга.
- Нет, они, брат, унюхают все и так сделают, что сам себя не
узнаешь... Ты думаешь, я сам на пристань приехал?.. Как бы не так!..
Вышло-то оно, пожалуй, так, что и сам, а на деле нужно было сестре Аглаиде
повидаться с брательником Матюшкой. Да... Святая-то душа, Таисья, у нас в
Мурмосе гостила, ну и подвела всю механику. Из Заболотья везут Аглаиду, а я
везу Матюшку. Ну и бабы!.. Мне-то все равно, когда ни ехать, а только
они-то хитры больно... Даже и хорошо вышло, што баушку Василису проводил до
могилки. Анфиса Егоровна похвалит...
Совсем одетый Груздев на прощанье спросил хозяина:
- Ну, а ты сам-то как о своей голове понимаешь?
- Ничего пока не понимаю, а живу на старые крохи.
- Это не резон, милый ты мой... Прохарчишься, и все тут. Да... А ты
лучше, знаешь, что сделай... Отдавай мне деньги-то, я их оберну раза
три-четыре в год, а процент пополам. Глядишь, и набежит тысчонка-другая. На
Самосадке-то не прожить... Я для тебя говорю, а ты подумай хорошенько.
Мне-то все равно, тебе платить или кому другому.
- Хорошо, я подумаю.
Про черный день у Петра Елисеича было накоплено тысяч двенадцать, но
они давали ему очень немного. Он не умел купить выгодных бумаг, а чтобы
продать свои бумаги и купить новые - пришлось бы потерять очень много на
комиссионных расходах и на разнице курса. Предложение Груздева пришлось ему
по душе. Он доверялся ему вполне. Если что его и смущало, так это
груздевские кабаки. Но ведь можно уговориться, чтобы он его деньги пустил в
оборот по другим операциям, как та же хлебная торговля.
- Ну, святая душа, смотри, уговор дороже денег: битый небитого везет,
- весело шутил Груздев, усаживаясь в свою кибитку с Таисьей. - Не я тебя
возил, а ты меня...
- Перестань ты, Самойло Евтихыч, шутки свои шутить, - ворчала Таисья.
- Ты вот: хи-хи, а бес у тебя за спиной: ха-ха!
VIII
Скитские выехали с Самосадки в ночь, как всегда ездили. На передних
санях ехал Мосей с Енафой, а на задних инок Кирилл с Аглаидой. Всем,
кажется, удоволили мать Енафу на Самосадке: и холста подарили, и меду
кадушку, и деньгами на помин души да на неугасимую. Сама Василиса
Корниловна всю жизнь копила, чтобы было чем помянуть ее душеньку в скитах.
Голыми денежками было выдано Енафе рублей сорок, а Петр Елисеич заплатил
особо. Все-таки мать Енафа недовольна и все оглядывается назад. Вперед-то
она ехала с Кириллом, а теперь он попал в одни сани с Аглаидой. Хитер
пес... И что ему далась эта самая Аглаида? Кажется, по горло сыт: раньше с
Федосьей прижил троих ребят, теперь с Акулиной путается. Ох, согрешенье
одно с этими скитскими старцами! Грех от них большой идет по всем скитам...
Аграфена видела, что матушка Енафа гневается, и всю дорогу молчала.
Один смиренный Кирилл чувствовал себя прекрасно и только посмеивался себе в
бороду: все эти бабы одинаковы, что мирские, что скитские, и всем им одна
цена, и слабость у них одна женская. Вот Аглаида и глядеть на него не
хочет, а что он ей сделал? Как родила в скитах, он же увозил ребенка в
Мурмос и отдавал на воспитанье! Хорошо еще, что ребенок-то догадался
во-время умереть, и теперь Аглаида чистотою своей перед ним же похваляется.
Зима была студеная, и в скиты проезжали через курень Бастрык, минуя
Талый. Чистое болото промерзло, и ход был везде. Дорога сокращалась верст
на десять, и вместо двух переездов делали всего один. Аглаида всю дорогу
думала о брате Матвее, с которым она увидалась ровно через два года. И его
прошибла слеза, когда он увидел ее в черном скитском одеянии.
- Ну, что наши, Матвеюшка? - спрашивала Аглаида, глотая слезы.
- Ничего, живут... Сперва-то брательники больно сердитовали на тебя, -
отвечал Матюшка, - а потом ничего, умякли тоже... Не с кого взыскивать-то.
Прямо сказать: отрезанный ломоть.
А как тянуло Аглаиду в мир, как хотелось ей расспросить брата обо
всех, но, свидевшись с ним у ворот, она позабыла все слова, какие нужно
было сказать. Так ничего и не спросила, и только поплакала вместе с
Матюшкой. Добрее он из всех брательников и пожалел ее, черничку... После уж
Таисья рассказала ей про все, что без нее сделалось на Ключевском: и про
уехавших в орду мочеган, и про Никитича, который купил покос у Деяна
Поперешного, и про Палача, который теперь поживает с своею мочеганкой
Анисьей в господском доме, и про Самойла Евтихыча, захватившего всю
торговлю, и про всю родню в своем Кержацком конце. Целую ночь рассказывала
Таисья, а черноризица Аглаида слушала ее и разливалась рекой. Хоть бы одним
глазком глянуть ей на свой Ключевской завод! Уже под самый конец Таисья
рассказала про Макара Горбатого, как он зажил в отцовском даме большаком,
как вышел солдат Артем из службы и как забитая в семье Татьяна увидала
свет.
- Макар-то и пировать бросил, - рассказывала Таисья. - Только есть у
него што-то на уме: ночь-ночью ходит.
В скитах ждали возвращения матери Енафы с большим нетерпением. Из-под
горы Нудихи приплелась даже старая схимница Пульхерия и сидела в избе
матери Енафы уже второй день. Федосья и Акулина то приходили, то уходили,
сгорая от нетерпения. Скитские подъехали около полуден. Первой вошла Енафа,
за ней остальные, а последним вошел Мосей, тащивший в обеих руках разные
гостинцы с Самосадки.
- Благополучно ли съездила, матушка? - шамкала Пульхерия, в которой
женское любопытство вечно враждовало с иноческою добродетелью.
- Ничего, слава богу, - нехотя отвечала Енафа, поглядывая искоса на
обогревшихся мужиков. - Вот что, Кирилл, сведи-ка ты гостя к девицам в
келью, там уж его и ухлебите, а ты, Мосеюшко, не взыщи на нашем скитском
угощении.
- И то пойдем, Мосей, - с удовольствием согласился Кирилл. - Тебе,
мирскому человеку, и отдохнуть впору... Тоже намаялся дорогой-то.
Выжив мужиков, мать Енафа вздохнула свободнее, особенно когда за
гостем незаметно ушли и дочери. Ей хотелось отвести душеньку с Пульхерией.
Прежде всего мать Енафа накинулась на Аглаиду с особенным ожесточением.
- Ты чего это, милая, мужикам-то на шею лезешь? - кричала она,
размахивая своими короткими руками. - Один грех избыла, захотелось
другого... В кои-то веки нос показала из лесу и сейчас в сани к Кириллу
залезла. Своем глазам видела... Стыдобушка головушке!
Пока мать Енафа началила, Аглаида стояла, опустив глаза. Она не
проронила ни одного слова в свое оправдание, потому что мать Енафа просто
хотела сорвать расходившееся сердце на ее безответной голове. Поругается и
перестанет. У Аглаиды совсем не то было на уме, что подозревала мать Енафа,
обличая ее в шашнях с Кириллом. Притом Енафа любила ее больше своих
дочерей, и если бранила, то уж такая у ней была привычка.
- Нехорошо, Аглаидушка... - шамкала Пульхерия, качая своею дряхлою
головой. - Ах, как нехорошо!.. Легкое место сказать, на кого позарилась-то!
Слаб человек наш-то Кирилл.
Долго ругалась мать Енафа, приступая к Аглаиде с кулаками. Надоело,
наконец, и ей, и она в заключение прибавила совершенно другим тоном:
- Клади начал да читай правило, смиренница!
Положив начал перед образами и поклонившись в ноги матерям, Аглаида
вполголоса начала читать свое скитское правило, откладывая поклоны по
лестовке. Старуха сидела попрежнему на лавочке, а мать Енафа высыпала
привезенный запас новостей. Она умела говорить без перерыва, с какими-то
захлебываниями, точно бежала с журчаньем вода. В такт рассказа мать
Пульхерия только качала головой и тяжело вздыхала. Господи, как это на
миру-то и живут, - маются, бедные, а не живут. Чем дальше, тем хуже.
Измотался совсем народ. Последние времена наступили: хлеб, и тот весят на
клейменых весах с печатью антихриста. И выходит по писанию, как сказано в
апокалипсисе: "Без числа его ни купити, ни продати никто не может, а число
его 666".
- Тошнехонько и глядеть-то на них, на мирских, - продолжала Енафа с
азартом. - Прежде скитские наедут, так не знают, куда их посадить, а по
нонешним временам, как на волков, свои же и глядят... Не стало прежних-то
христолюбцев и питателей, а пошли какие-то богострастники да отчаянные. Бес
проскочил и промежду боголюбивых народов... Везде свара и неистовство. Знай
себе чай хлебают да табачище палят.
Взглянув на Аглаиду, мать Енафа прибавила уже шепотом на ухо
Пульхерии:
- Таисья-то, смиренница-то, и та, слышь, чай прихлебывает потихоньку
от своих... Тоже в отчаянные попала!..
- Матушки светы! - всхлипывала Пульхерия, раскачиваясь всем своим
одряхлевшим телом. - Ох, страсти какие!..
- Верный человек мне про Таисью-то сказывал!.. На других-то уж и
дивить нечего... Ох, нехорошо, матушка, везде нехорошо! Мечтание одолевает
боголюбивые народы... В Златоусте, слышь, новая вера прошла: самовыкресты.
Сами себя перекрещивают и молятся пятерней... На Мурмосе проявились
дыромолы: сделают в стене в избе дыру и молятся... А што делается у
поповщины, так ровно и говорить-то нехорошо. Столпы-то ихние в
Екатеринбурге, ну, про них и в писании сказано: "И бысть нелады, мятеж и
свары не малы - сталось разделение между собой до драки".
- А где у них Геннадий-то, архирей ихний?
- Да все в Суздале-монастыре у никониян на затворе... Неправильный он
архирей, да человек-то хорош... Больно его жалеют... После Архипа
тагильского при нем поповцы свет увидали, а теперь сидит, родимый, в
челюстях мысленного льва.
- Архипа-то я помню, Енафа... Езжала в Тагил, когда он службу там
правил. Почитай, лет с сорок тому времю будет, как он преставился. Угодный
был человек...
- На могилку теперь к Архипу-то каждый год ходят, кануны говорят, все
равно как у отца Спиридония. Ну, нынешние-то исправленные попы ослабели
вконец... Даже неудобь сказуемо, матушка! Взять хоть того же Карпа или
Евстигнея, екатеринбургских попов, али Каментария миясского. Теперь в
Екатеринбурге-то снялись два новых, ставленных попа: Иван поп да Трефилий
поп. Врукопашную, слышь, да за волосья друг дружку... Столпы-то замаялись с
ними. Одна надежа осталась у них, у поповцев, на какого-то Савватия, тоже
архирей, только из расейских. Его хотят выписывать, чтобы свое-то
бесчинство укротить. Везде мечтание идет, матушка, да и наши беспоповцы не
лучше, пожалуй...
- Все это он мутит, льстец всескверный...* - повторяла мать Пульхерия,
содрогаясь от ужаса. - От него пагуба идет...
______________
* Льстец - антихрист. (Прим. Д.Н.Мамина-Сибиряка.)
- Бес проскочил промежду боголюбивыми народами, матушка. Осталась одна
наша слабость... Мы вот тут сидим в лесу да грехи свои отмаливаем, а наши
же наставники да наставницы большую силу забирают у милостивцев, и на
заводах, и в городу. Тоже дошлый народ пошел... Таисья-то хоть и хлебает
чай, а достаточно мне посказала. Поморцы, слышь, больно усилились и наших
многих соблазнили: што ни дом, то и вера... В одном дому у них по две веры
живет: отец так молится, а сын инако. Как голодные волки рыщут поморцы и
большую силу забирают через своих баб, потому как у них явный брак
считается за самый большой грех, а тайный блуд прощается. Жен с мужьями
разделяют, детей с родителями... Настоящая пагуба эти поморцы нашему
древнему благочестию.
- Все это он поднимает и сварит! - стонала Пульхерия. - Прежде этого
не было и в помине, штобы тайный грех лучше явного делался.
- Поморцы-то всех достигают: и поповцев, и беспоповцев, и единоверцев,
и православных.
Старухи принялись опять шушукаться, а Аглаида, кончив правило, сняла с
себя иноческое одеяние, надела свою скитскую пестрядину и залезла на
полати, где обыкновенно спала. Она не любила подслушивать чужих разговоров
и закрыла голову овчинным тулупом. Устала Аглаида с дороги, спать хотела
давеча, а легла - сон и отбежал. Лежит она и думает, думает без конца,
перебирая свою скитскую жизнь, точно она вчера только приехала сюда под
Мохнатенькую горку. Господи, как ей страшно делается!.. Вот ее, "слепую",
привез Кирилл и сдал на руки матери Енафе. Хоть и сердитая и на руку
быстрая мать Енафа, а только Аглаида сердцем почуяла, что она добрая.
Сколько стыда приняла тогда "слепая": чуть кто помолитвуется под окном, она
сейчас прятаться в голбец или в сени. По зимам народу пришлого в скитах
видимо-невидимо. У матери Енафы везде дела и везде милостивцы, и никто мимо
не проедет. До родин Аглаиду не трогали; а когда пришло время, увезли в
какую-то лесную избушку на стародавнем курене. Отваживалась с ней сама мать
Енафа: дело привычное. Родившегося ребенка Аглаиде и не показали, а его
увез в Мурмос инок Кирилл. Там где-то и сгинул ребеночек, а Аглаида могла
только плакать да убиваться. В миру бабьи слезы дешевы, а по скитам они и
ничего не стоят. Вернулась Аглаида к Енафе уже "прозревшей" и начала
принимать скитскую исправу. Прежде всего наложила на нее Енафа
сорокадневный "канун": однажды в день есть один ржаной хлеб, однажды пить
воду, откладывать ежедневно по триста поклонов с исусовой молитвой да
четвертую сотню похвале-богородице. Скитское правило особо и особо же
шестьсот поясных поклонов опять с исусовой молитвой. На молитву мать Енафа
поднимала новую трудницу в четыре часа утра. Разбудит ее и заставит
молиться, а сама на печку, - ленивая была эта Енафа, хотя всю раскольничью
службу знала до тонкости. Вынесла Аглаида свой искус в точности, ни одного
раза не сказала "поперешного" слова матери Енафе да еще от себя прибавила
за свой грех особую эпитимию: ляжет спать и полено под голову положит. Эта
ревность