Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
грессмен
Йетс передал их по нашей просьбе лично Брежневу! Так чего же мне бояться?
Интересно, почему они говорят лишь о четверых из тех, с кем встречался
Боб? Не знают о других или просто не раскрывают пока всех карт? Но и тут КГБ
вроде бы нечем поживиться. Вот только странные показания Петухова смущают
меня. Вспоминаю, как все было на самом деле.
Где-то в конце осени член Хельсинкской группы Люда Алексеева
познакомила меня с парапсихологом Валерием Петуховым. Он оказывается,
прослышал об интересе Роберта Тота к проблемам, над которыми Петухов
работает, и хотел бы встретиться с корреспондентом. Валерий сказал, что
предпочитает сделать это, не привлекая особого внимания, ибо занимает
ответственный пост в одном из научно-исследовательских институтов АН СССР.
Из его визитной карточки следовало, что он доктор наук и начальник отдела. Я
рассказал о нем Бобу, который, как оказалось, слышал о Петухове и с
готовностью согласился побеседовать с ним.
Встреча состоялась у меня дома. Выяснилось, что Валерий прекрасно
говорит по-английски: он, оказывается, работал какое-то время в ООН. Петухов
рассказал Тогу об опытах, проводимых его лабораторией, с помощью которых он
надеется доказать, что клетки живого организма излучают биоволны. В СССР, по
словам Валерия, парапсихологию зажимают, к его работе не относятся всерьез,
и он был бы рад опубликовать свои труды в США. Петухов вручил Бобу какой-то
материал, попросил передать его в американский журнал, название которого я
уже не помню, и обещал, что по завершении серии опытов Тот станет первым
западным журналистом, который получит информацию об их результатах.
Следующий раз мы встретились с Петуховым примерно через месяц --
причем, казалось бы, совершенно случайно. Поздно вечером мы с Бородой
говорили по телефону с Израилем из рабочего кабинета Сани Липавского. Выйдя
на улицу, я стал ловить такси -- торопился к Лернерам по какому-то важному
делу. Вдруг около меня остановилась машина. Водитель распахнул дверцу:
-- Щаранский, шалом! Вам куда?
Это был Петухов. Я, правда, не сразу вспомнил его -- последние дни были
насыщены событиями и встречами. Оказалось, что нам по пути. Валерий явно
напрашивался на то, чтобы я взял его с собой, и мне с трудом удалось
отвертеться -- уж слишком навязчивым, даже нахальным был этот доктор
парапсихологических наук.
В третий раз Петухов всплыл в середине февраля, в напряженные дни после
ареста Гинзбурга и Орлова. Он разыскал меня и попросил помочь встретиться с
Тотом.
-- Позвоните ему сами, -- сказал я, -- ведь вы знакомы, а у меня, уж
извините, совершенно нет времени.
Но Валерий просил, даже настаивал, говорил, что у него к Тоту дело
первостепенной важности, а самому ему звонить неудобно, -- короче, он меня
уломал.
Я жил в те дни в квартире Слепаков -- Бороды с Машей не было в Москве.
Там и состоялась вторая встреча Тога с Петуховым, поразившая и Боба, и меня
своей полной бессмысленностью. Петухов, оказывается, получил из
американского журнала гранки своей статьи -- той самой, которую он в свое
время передал Тогу, -- но редактор просил его дать другой заголовок. Об
этом-то и хотел посоветоваться с Бобом наш ученый -- как назвать статью.
Я их торопил: мне нужно было срочно ехать в городскую прокуратуру,
чтобы выяснить судьбу арестованных товарищей.
-- Как продвигаются ваши опыты -- спросил Петухова Боб. -- Вы,
помнится, обещали мне "право первой ночи"...
И тут вдруг ни с того ни с сего Петухов стал торопливо перечислять все
исследовательские центры, где занимаются парапсихологией, и добавил в конце:
-- Кажется, есть еще в Зеленограде, в одном институте. У меня там
друзья, если хотите, могу узнать точнее.
-- Боб, Зеленоград -- режимный город. Тебе туда соваться незачем, --
вмешался я.
В Зеленограде действительно было много закрытых предприятий, и об этом
знал каждый москвич. А я со времени подачи документов на выезд в Израиль
старался быть подальше от всяких "ящиков", даже от любых разговоров о них.
Однако не только этим объяснялась причина моего грубого вторжения в чужую
беседу. С каждой фразой Петухов все больше раздражал меня. Ну, сами
посудите: я спешу, происходят такие серьезные, трагические события, а этот
тип морочит голову какими-то глупостями -- парапсихология, статья,
заголовок... Мне попросту хотелось поскорее от него отвязаться. Конечно, у
осторожного человека уже давно возник бы целый ряд вопросов. Почему,
например, Петухов так хотел, чтобы встреча с Тотом состоялась в моем
присутствии? И может ли советский ученый такого ранга позволить себе
пересылать статью в иностранный журнал, не испросив на то разрешения у
многочисленных вышестоящих инстанций? Но время, повторяю, было горячее,
Петухов -- лишь один из сотен людей, промелькнувших на периферии моей жизни
в последние месяцы перед арестом, а о своем принципе я уже говорил: быть
готовым к провокациям КГБ, но не пытаться их предотвратить -- если охранка
захочет, то всегда найдет для этого подходящую возможность.
В тот день Боб, к счастью, тоже куда-то спешил, и сразу же после моего
вмешательства мы разошлись.
Последний раз я говорил с Петуховым по телефону за несколько дней до
появления статьи в "Известиях". Он снова хотел встретиться с Тотом и опять
непременно в моем присутствии. Я отказал ему, сославшись на занятость, -- и
это было чистой правдой: мы подавали в суд на авторов антисемитского фильма
"Скупщики душ", готовили пресс-конференции по делам узников Сиона;
Хельсинкская группа, руководителем которой я фактически стал после ареста
Орлова и Гинзбурга и эмиграции Люды Алексеевой, разрабатывала свой очередной
документ -- короче, ни минуты свободной у меня не было, тем более для него.
-- Хорошо, я подожду, пока у вас появится время, -- смиренно сказал
погрустневший Петухов.
В его показаниях, которые мне сейчас прочел Солонченко, упоминались все
эти эпизоды, однако свидетель утверждал, что Тот сам искал встреч с ним,
проявляя при этом крайнюю заинтересованность в информации о проводимых им
исследованиях.
Кто же он, Петухов? Честолюбивый парапсихолог, мечтавший прославиться
на Западе и струсивший при первом же столкновении с КГБ, или обычный
провокатор? Да мне-то что до этого! Ведь ничего преступного я не совершал!
Но если Боба действительно посадили, то одно из двух: либо он попался на
удочку их провокации, либо... Нет, о том, что он мог и впрямь быть шпионом,
я и думать не желал. А может, все это чистый блеф, и никаких показаний Тога
в действительности не существует? Солонченко ведь отказался мне их
процитировать, сославшись на то, что я не сотрудничаю со следствием.
Что заставляет человека изменить свою позицию, отступить? Страх. Это
он, мобилизуя себе в помощники разум, совесть и логику, нашептывает тебе на
ухо убедительные и соблазнительные аргументы в пользу сдачи завоеванного с
таким трудом плацдарма. Сколь изобретателен бывает при этом ум, сколь гибка
совесть, сколь изворотлива логика, я узнал впоследствии, в течение девяти
лет наблюдая за людьми, находившимися в экстремальных условиях. Говорят, что
дурак учится на собственном опыте, а умный -- на чужом; чужой опыт там, в
Лефортово, мне еще не был известен, и пришлось наживать свой. КГБ мог
торжествовать: я сделал шаг навстречу ему. Положим, не шаг, а шажок, да и
последствий он, слава Богу, не имел, и все же досадно, что это случилось. Но
как прививка предотвращает серьезную болезнь, так и моя маленькая уступка
заставила меня остановиться над самым обрывом и трезво разобраться в том,
что со мной происходит.
Меня пугала неизвестность, страшно хотелось знать, существуют ли на
самом деле показания Тота. И я нашел для себя такие доводы: разве я не
обязан пресекать попытки КГБ представить мою деятельность как секретную?
Если Петухов под диктовку следователей оговорил меня, а Тот и на самом деле
увяз в какой-то неприятной истории, разве мое молчание не сыграет им на
руку? Значит, надо отвечать на их вопросы -- но, естественно, с умом, чтобы
не подвести других. (В действительности на все это есть лишь один ответ,
остальное -- от лукавого: что бы ты ни говорил на допросах, КГБ возьмет из
твоих показаний лишь то, что подкрепляет их версию. Ты им не в состоянии
помешать; единственное, что ты можешь, -- не помогать им.)
Когда после обеда я вернулся в кабинет следователя и Солоченко вновь
принялся журить меня за глупое и недальновидное поведение, я сделал вид, что
мучительно размышляю, и наконец сказал: -- Что ж, я, пожалуй, готов в виде
исключения, выслушав показания Тога и тех, кто с ним встречался, подтвердить
или опровергнуть приведенные в них факты, касающиеся меня лично.
Предупреждаю, что о других я, как и раньше, не скажу ни слова.
Вряд ли мое предложение показалось Солонченко особо щедрым. Но все-таки
это был явный знак, свидетельствовавший о том, что я начинаю поддаваться
нажиму. Следовательно, давление нужно усилить. Солонченко изобразил
возмущение: -- Мы же здесь не в игрушки с вами играем! Если хотите, чтобы к
вам относились всерьез, рассказывайте все, что знаете, а мы уж сами сравним
ваши слова с показаниями других. Если будут расхождения, я вам на них укажу,
вот тогда и опровергайте сколько душе угодно. А привередничать, как
английская королева, здесь нечего! Уж больно вы, Щаранский, капризны; к нам
у вас слишком много претензий, а к себе -- слишком мало.
Отступать дальше я не собирался, а потому мы с Солонченко вскоре
расстались, отложив партию в той, же позиции.
Через час в камере появился заместитель начальника тюрьмы по политчасти
Степанов и обратился ко мне:
-- Вы, надеюсь, не забыли еще, что нарушили режим содержания? Знайте,
что у нас с этим строго. Советую морально подготовиться к наказанию.
Прошло еще четверть часа, и меня увели в карцер. Перед этим два
вертухая предложили мне раздеться. Тщательно исследовав мою одежду, они
вернули мне трусы, майку и носки и выдали тонкие рваные штаны и куртку, а
также предложили на выбор -- тапки или огромные тяжелые ботинки без шнурков.
Я выбрал ботинки.
Помещался карцер в подвале. Закуток в три квадратных метра -- два на
полтора -- с цементным полом и цементным же пеньком посередине, таким
маленьким, что долго на нем не высидишь. Света нет, лишь тусклая лампочка
над дверью -- чтобы надзиратель видел тебя в глазок. Стены влажные, в
потеках, штукатурка свисает с них клочьями. Сырость сразу же проникает
сквозь одежду. Пока еще, кажется, не холодно, но уже ясно, что ночь будет
нелегкой. К стене, как полка в железнодорожном вагоне, прикреплена массивная
грубо отесанная доска. Перед отбоем в карцер вошел надзиратель, отомкнул
замок и опустил ее. В подвальном коридоре полдюжины камер, но остальные
свободны. Неподалеку от моей стоит стол, за ним всю ночь сидят двое
вертухаев в тулупах, пьют чай, беседуют.
В карцере холодней, чем в коридоре. И тулупа нет. И чая, чтобы
согреться. Встаешь, делаешь энергичную зарядку -- отличные это были времена,
когда хватало сил на зарядку в карцере! -- и, разгоряченный, снова ложишься.
Ты понимаешь, что хорошо бы побыстрей заснуть -- до того, как снова
замерзнешь, -- но нет, не получается. Подтягиваешь к животу ноги и
растираешь мышцы, не вставая с нар. Как будто помогает, но только до тех
пор, пока снова не вытянешься. Наконец решаешь не обращать внимания на
холод, пытаешься расслабиться и думать о том, что произошло на следствии. Но
тут вдруг еще не закаленные карцером мышцы начинают конвульсивно дергаться.
Особенно странно ведут себя ноги: независимо от моей воли они занимаются
гимнастикой сами по себе -- поднимаются и падают, поднимаются и падают...
При этом тяжелые ботинки, которые я решил не снимать -- в них все же теплее,
-- стучат по нарам.
-- В чем дело? Почему шумите? -- заглядывает в глазок надзиратель.
У меня нет желания отвечать ему. Ноги продолжают "шуметь"... Прошли
годы. Я научился десяткам маленьких хитростей: как пронести в карцер
карандаш, как распределять еду между "голодным" днем и "сытым", как, натянув
рубаху на голову, согревать себя собственным дыханием; научился "качать
права" -- требовать в камеру прокурора, градусник, теплое белье (которое
положено по инструкции при температуре ниже восемнадцати градусов, что
практически никогда не выполняется) , научился не думать о еде даже на сотые
сутки карцера. И все же к одному я так никогда и не смог привыкнуть: к
холоду.
...Подъем. Наконец-то! Надзиратель закрывает нары на замок, выводит
меня в коридор -- умываться. Господи, как же здесь тепло! К чему им тут
тулупы?! Я медлю у рукомойника, чтобы подольше не возвращаться в свою
душегубку.
Вернувшись, делаю зарядку, жду завтрака. Но тут мне объясняют, что в
карцере горячая пища -- через день, и то -- по пониженной норме Сегодня мне
положены лишь хлеб и вода. Впрочем, голода я пока не чувствую. Главное --
кружка кипятка, которым можно согреться. Сажусь на пенек, делаю несколько
глотков, а потом приставляю кружку к груди, к ногам, даже, немыслимо
извернувшись, -- к спине. Это помогает, и меня начинает клонить в сон.
Сонному же на пеньке не удержаться -- опоры-то ведь нет, -- и я сползаю с
него. Но на цементном полу сидеть -- тоже удовольствие маленькое... И тут я
вдруг слышу: "На вызов!" -- и с ужасом осознаю, что эти два слова сделали
меня почти счастливым. Прочь из этой холодной темницы, прочь! О том, что
ждет меня на допросе, я и не думаю -- это все неважно, лишь бы поскорее
согреться.
На допрос меня брали из карцера ежедневно, только в воскресенье делали
перерыв. За все одиннадцать месяцев следствия меня никогда не допрашивали
так интенсивно, как в этот период.
Я заходил в роскошный кабинет в своих карцерных лохмотьях, садился на
стул, и тело мое еще долго сводила судорога -- так медленно выползал из меня
холод. Солонченко участливо спрашивал о самочувствии, сетовал на жестокость
Петренко.
-- Жаль, Володин болеет, -- сокрушался следователь, -- только он может
этого самодура на место поставить. Ну ничего, сейчас чайку попьем, -- и
Солонченко разливал в стаканы горячий ароматный чай, пододвигал ко мне
блюдце с печеньем или вафлями и несколькими кусочками сахара. -- Только
Петренко не проговоритесь, что мы тут ваш режим нарушали, меня за это по
головке не погладят.
К концу нашей трапезы он начинал суетиться, поспешно убирая со стола
пустые стаканы и блюдца со следами запрещенных для меня лакомств. И когда
эта комедия повторилась во второй или третий раз, я не выдержал:
-- Знаете, когда-то в детстве я видел немало примитивных фильмов о
войне. Эсэсовцы там проводили обычно допросы так: один зверски избивает
человека, а потом подходит другой, обязательно в белых перчатках, склоняется
над избитым, говорит: "Ай-ай-ай, какие сволочи", -- вызывает врача, дает
бедняге воды и начинает его допрашивать, всячески демонстрируя свое
дружелюбие. Но ведь это были очень слабые фильмы сталинских времен. Неужели
в наши дни вы не могли найти режиссера поизобретательней?
Солонченко решил было обидеться, но, подумав, сказал с неожиданным для
него, поистине христианским, смирением:
-- Да, я вас понимаю. Вам сейчас трудно и хочется на ком-нибудь злость
сорвать. Понимаю и не обижаюсь. Поверьте: моей вины в том, что вы оказались
в карцере действительно нет. Мне гораздо приятней допрашивать вас, когда вы
в форме, а не такой сонный и промерзший до костей.
Так что и следующий допрос начался с чая и вафель. Тогда я попробовал
вывести его из равновесия другим способом:
-- Да что вы мне все вафли да печенье... А колбасы и сыра у вас в
буфете нет, что ли?
Следователь рассмеялся, развел руками и сказал:
-- Ну, Анатолий Борисович, от скромности вы не умрете!
Ни колбасы, ни сыра я от него так и не дождался, зато в какой-то момент
Солонченко предложил мне:
-- Если хотите, садитесь на диван, там теплее.
Я пересел; пружины мягко подались под моим телом, голова закружилась, и
я почувствовал, что полностью теряю контроль над собой. Очередные
свидетельские показания, которые читал следователь, доходили до меня как
сквозь сон. Я встал, размялся и больше никогда не садился на этот проклятый
диван.
В те дни Солонченко еще продолжал свои попытки убедить меня давать
показания. Но увидев, что отступать я не намерен, он принял мои условия и
согласился зачитать мне протокол допроса Тота о его встречах с
парапсихологами Петуховым и Наумовым, философом Зиновьевым, врачом
Аксельродом, а также их собственные показания.
Как только он взял в руки протокол допроса Боба, я спросил его:
-- От какого числа?
-- Вас допрашивали о Тоте тринадцатого июня, а его -- четырнадцатого.
Теперь все стало ясно. Вот почему они так спешили тогда получить от
меня нужные им показания, вот кому они собирались предъявить
"отредактированные" ими тексты допроса, которые я, к счастью, не подписал!
-- В качестве кого допрашивается Тот? -- попытался я извлечь из
следователя максимум информации, положенной мне по закону.
-- По вашему делу в качестве свидетеля, -- сказал Солонченко, конечно
же, легко догадавшись о том, что меня волнует. -- Ну а по другим делам --
это пусть он сам разбирается со своим следователем, -- добавил он
насмешливо.
В показаниях Боба нет ничего опасного для меня. Однако, это безусловно
его показания, а значит, хоть в чем-то они не блефуют.
Вернувшись в карцер, я часами крутился вокруг пенька, натыкался на
стены и переваривал новости; всю ночь я не спал и, трясясь от холода, думал
о Бобе.
Мне вспоминалось, как он опубликовал статью о ходе переговоров об
ограничении стратегических и наступательных вооружений (ОСВ-2), приведя в
ней данные, которые еще не были известны другим журналистам. Те поздравляли
его с чувством завистливого восхищения. На мой вопрос: "Как тебе удалось
разузнать это?" -- он ответил, заговорщицки подмигнув: "Я никогда не сообщаю
своих источников информации". Хотя сказано это было шутливо, фраза
запомнилась: она была характерна для Боба, на которого всегда можно было
положиться. Так почему же он вдруг заговорил -- и где? -- в КГБ! -- о своих
беседах с советскими гражданами, называя их имена? Ведь в разговорах этих не
было ровным счетом ничего преступного, и он мог спокойно послать
следователей подальше, приведя тот же аргумент: я никогда не сообщаю своих
источников информации. Боб этого не сделал, а значит, -- неужели Солонченко
прав? -- там, на воле, в большой зоне, что-то изменилось, что-то произошло.
Я искал объяснение поведению Тота. Ясно, что КГБ еще до его допроса
знал о тех самых четырех встречах -- ведь Черныш говорил со мной о них
тринадцатого, а показания Боба -- от четырнадцатого. Скорее всего, они дали
ему понять, что я рассказал об
этих встречах, и Роберт поверил -- ведь у него не было нашего опыта
общения с КГБ -- и решил доказать, что ничего криминального в них не было.
Я не собирался повторять ошибок Боба. Следователь зачитывал мне
очередной кусок его показаний. Иногда, после моих настойчивых требований,
показывал мне тот или иной лист.
-- Но тут нет его подписи!
-- Это ведь пер