Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Наука. Техника. Медицина
   Политика
      Шаранский Натан Б.. Не убоюсь зла -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  -
ного офицера! -- Что-что?! -- тянется старшина к дубинке, но второй, молоденький ефрейтор, наклоняется к нему и что-то шепчет на ухо. Тот опускает руку и, нахмурившись, спрашивает меня: -- Так это твое дело такое толстое принесли? -- Еще раз повторяю: вызовите офицера! -- А как твоя... ваша фамилия? -- Щаранский. Старшина мое имя явно слышит впервые, но ефрейтор вновь что-то шепчет ему, и тогда любитель американских ручек срывается с места и бежит за начальством. Минут через двадцать приходит заспанный и, похоже, похмельный лейтенант. Он уже, видимо, просмотрел первый лист моего дела и знает теперь, что я политик. -- Это вы дружок Солженицына? -- встревожено спрашивает он. Мне не хочется его разочаровывать и признаваться, что с Солженицыным я не знаком; отвечаю уклончиво: -- Солженицына, Сахарова -- какая разница! Важно другое: вы там спите и не видите, что ваши подчиненные здесь вытворяют! -- Э, так мы вас должны отдельно держать. -- Этого я не требую. Если места мало -- готов ехать вместе с другими зеками. Но почему конвой мародерствует? Лейтенант смотрит на мой рюкзак и спрашивает старшину: -- Что у него там? Увидев книги, он вдруг срывается на крик: -- Да что вы в этой литературе понимаете? Видите -- человек серьезный, не какой-нибудь хулиган. Отнесите его вещи в тройник! Я прохожу мимо клетки с бытовиками, чувствуя себя перед ними виноватым, и громко говорю: -- Ребята, если снова кого-нибудь грабить будут, крикните -- я обязательно напишу Генеральному прокурору по поводу всего этого! Конвой, водворив меня в тройник, обыск не возобновляет, ограничившись перекличкой и разводом зеков по разным купе. Проснувшись на следующее утро, я слышу мелодичные женские голоса: ночью на какой-то станции в вагон погрузили нескольких зечек. Судя по лексикону, это уголовницы. Сначала они переругиваются между собой, а потом начинают перекликаться с мужчинами из соседней клетки. Моментально возникают любовные диалоги; так как влюбленные не видят друг друга, они подробно описывают партнерам -- "заочникам" свою внешность, темперамент, интимные привычки. Наконец все пары, устав, замолкают, кроме одной, которая переходит от словесного флирта к сексуальным действиям: он и она в полный голос сообщают один другому, как раздевают друг друга, как ласкают -- и так далее. В конце концов они, судя по восклицаниям, доводят и себя, и восторженных наблюдателей до оргазма. В Перми нам подают "воронок" без "стакана", и я на двадцать минут вновь возвращаюсь в компанию бытовиков. Здесь мне удается стать свидетелем незабываемой сцены. Как только машина трогается, один из конвойных показывает через решетку пузырек одеколона "Кармен": -- Отдаю за четвертной. На воле такой флакон стоит рубля три-четыре, но в ГУЛАГе -- свои цены. Глаза разгораются у многих, но -- надо платить... Первыми откликаются двое малолеток; самым смелым оказывается тринадцатилетний подросток, изнасиловавший и убивший студентку; он развязывает свой мешок и, склонившись над ним, чтобы никто не увидел, где он прячет деньги, вытаскивает десятку. За ним такую же купюру извлекает и второй. -- Продашь за двадцать? -- спрашивает охранника юный убийца. -- Ладно! Гони монету, -- соглашается тот, но отдавать пузырек мальцам боится и говорит, -- давайте кружку, я перелью. Когда содержимое заветного флакона оказывается в руках покупателей, начинается что-то страшное: каждый из бытовиков хочет оказаться поближе к кружке, напоминает пацанам о своих особых перед ними заслугах. Пьет один из малолеток, затем делает большой глоток второй, но с непривычки заходится в кашле, и кружку вырывают у него из рук. Еще два-три счастливца успевают выпить по нескольку капель. "Пьянка" окончена. Солдат быстро бросает через решетку пачку сигарет; его щедрость объясняется просто: отобьют куревом запах одеколона -- и нарушения как бы и не было. Но запах, тем не менее, очень устойчив, а главное, малолеток совсем развезло. На лице хмельного убийцы -- самодовольная улыбка: начинается та интересная жизнь, к которой он стремился и которую предвкушал... По прибытии в Пермскую тюрьму меня от бытовиков отделили, и больше путешествовать с ними мне не довелось. На станцию Чусовская наш поезд приходит поздно ночью. Метет метель. Автоматчики с собаками выстроились по обе стороны вагонов. Горят прожектора, слышится рев моторов, работающих на холостом ходу, -- нас ждут машины. Меня выпускают из вагона первым. Приехавший специально за мной офицер говорит: -- Идите вперед по ходу поезда. -- Сесть! -- кричит мне солдат из цепи. Но офицер повторяет: -- Идите, идите. Проваливаясь в глубоком снегу, я с трудом тащу свои вещи, но успеваю сделать лишь несколько шагов: солдат бросается на меня, замахиваясь автоматом. -- Кому сказал -- сесть!.. твою мать! Я едва успеваю поднять рюкзак, и удар прикладом приходится по нему. Охранник замахивается на меня ногой, но офицер властно кричит: -- Отставить! Он со мной! На этот раз автоматчик, слава Богу, слышит и отступает, продолжая ругаться. Я прохожу мимо него, офицер идет следом. Оборачиваюсь и вижу, как усаживают в снег бытовиков. Метрах в двухстах от поезда нас ждет "воронок". Хотя "накопитель" пуст, меня сажают в "стакан" и закрывают дверь. Офицер и солдат с огромной немецкой овчаркой на поводке стерегут меня снаружи. Оказывается, замок испорчен, и когда на повороте дверь "стакана" внезапно распахивается, собака реагирует молниеносно: она бросается на меня, припечатав к стене, оглушительно лает; лапы ее -- у меня на плечах, а вывалившийся из горячей пасти красный язык прикасается к лицу. Солдат быстро отдергивает пса, а я от пережитого страха срываюсь в крик: -- Вам что, на одного человека обязательно надо два автомата и собаку? Уберите немедленно эту скотину, садисты! Офицер пересаживает солдата с овчаркой в общую клетку и задвигает за ними решетку. Дверь мою он не закрывает и примирительно говорит: -- Вы правы, извините. У нас тоже бывают накладки. Я постепенно прихожу в себя и начинаю думать о том, что меня ждет в зоне. Уголовный мир ГУЛАГа остался позади, впереди -- политический лагерь, встречи со многими интересными людьми, может быть, с друзьями и знакомыми... Меня проводят через ворота зоны в какое-то помещение, мало похожее на тюрьму, и объявляют: -- Вы в лагерной больнице. Пробудете здесь несколько дней на карантине, а потом выйдете в лагерь. "Зона после тюрьмы -- все равно что воля", -- вспоминаю я слова Виктораса, сладко засыпая на пружинной кровати с двумя простынями... 5. ЗОНА НОМЕР 35 Проснувшись, я долго не мог понять, где нахожусь. В ушах еще стоял мат охранника, лицо обжигала слюна овчарки; я понимал, что моя жизнь зека продолжается, но в то же время какое-то странное, давно забытое ощущение домашнего покоя, предвкушение сладкого воскресного отдыха не покидали меня, жизнь представлялась мирной и свободной. В чем дело? Я лежал, глядя в потолок, тихо, не шевелясь: боялся спугнуть это чувство. Затем медленно-медленно повернул голову к окну -- и все понял: сквозь редкие прутья решетки, сквозь чистое стекло в комнату щедро лились солнечные лучи! А ведь я три года жил в камерах, где и днем, и ночью горел лишь электрический свет; "намордники" на окнах надежно закрывали от нас солнце... Я подошел к решетке -- символу тюрьмы. Для меня она была сейчас символом свободы: впервые за эти годы я видел сквозь нее величавые зеленые ели, на ветвях которых лежали слепящие глаза пласты чистейшего снега, в запретной полосе искрился нетронутый наст, да и ряды колючей проволоки казались новогодними гирляндами, опушенными ватой... Десять дней провел я в карантине. За это время там побывали и беседовали со мной начальник лагеря Осин, другие чины лагерной администрации; приходил и представитель КГБ майор Балабанов, но с ним я разговаривать не стал. На одиннадцатый день у меня отобрали всю одежду, выданную в Чистополе, дали новую и выпустили в зону. Лагерь занимал небольшую, примерно пятьсот на пятьсот метров, территорию посреди леса, огороженную несколькими рядами колючей проволоки, подключенной к системе электронной сигнализации. Над зоной возвышался "скворечник" -- будка, где обычно сидел дежурный офицер во главе наряда прапорщиков. Заключенных в зонах для "особо опасных государственных преступников" всегда немного. В то время как, скажем, в "Десятке" -- колонии для уголовников, расположенной в нескольких стах метрах от нас, -- было около трех тысяч зеков, в нашей зоне заключенных насчитывалось всего лишь десятков семь-восемь. Но для меня, после тюрьмы, далеко не "всего лишь", а целых семьдесят-восемьдесят человек! Теперь мне вместе с ними жить, по утрам выходить на перекличку, сидеть в столовой, работать, беседовать по вечерам... Это совсем другой образ жизни, не тот, что в тюрьме. Когда я приехал в лагерь, значительную часть зеков в нем составляли так называемые "полицаи": люди, осужденные за службу во время войны в немецкой армии или полиции. Те, кто был арестован сразу после войны, уже давно вышли на свободу, "полицаи" же, сидевшие со мной, угодили за решетку с опозданием и получили стандартные сроки для своей статьи: от десяти до пятнадцати лет. Кто-то из них перешел на службу к немцам из лагеря для военнопленных, измученный голодом и болезнями и уверенный в том, что советские власти все равно будут считать его "врагом народа", кто-то жил на оккупированных территориях и был мобилизован немцами, когда достиг совершеннолетия; один долгие годы после войны скрывался под чужой фамилией, другой вернулся из Европы, обманутый обещанием амнистии, третий вообще не скрывался -- его время от времени вызывали на допросы, собирая показания на других людей, а потом сказали: пришло время посидеть и вам... Но все они -- все до единого! -- усердно служили сейчас новым хозяевам, как когда-то -- немцам. Их взгляды, движения, даже походка выдавали постоянный страх, хотя начальство, как правило, полицаям доверяло и держало на теплых местах. Украинец Гаврилюк, например, делал свою карьеру при немецком штабе, потом, после войны, в родном сельсовете; в зоне он стал нарядчиком. При всех властях, в любых условиях ему была обеспечена штабная работа! В столовой, в больнице, в библиотеке, на складе -- везде, где полегче и посытнее, работали полицаи. Впрочем, некоторые из них были настолько стары и больны, что трудиться уже не могли; часами бродили эти отставники по зоне или сидели, греясь на солнышке, всячески показывая, что бездельничают, но обмануть нас было трудно, мы знали: у каждого из них -- свой участок, они -- глаза и уши администраций. Очень скоро я обнаружил, что в огромной -- по масштабам только что прибывшего из тюрьмы -- зоне спрятаться или уединиться с кем-нибудь для беседы почти так же трудно, как и в просматриваемой и прослушиваемой насквозь камере. Не всегда, конечно, такой старик разузнает, о чем вы разговаривали: можно беседовать шепотом или, скажем, по-английски, но скрыть, с кем ты общаешься в зоне, где, когда, как часто, невозможно. Среди полицаев существовала жесткая конкуренция, шла настоящая война за информацию. Трудно было не рассмеяться при виде осведомителя, спешащего на вахту, чтобы, опередив своих коллег, первым заявить: три диссидента уединились в библиотеке и о чем-то подозрительно шепчутся. Что за этим последует -- пошлет ли дежурный офицер прапорщика только разогнать "сходку" или прикажет еще и обыскать ее участников, а может, по распоряжению кагебешника, запланировавшего эту встречу, вообще не вмешается, сказать заранее нельзя. Но в любом случае нет сомнения, что свою пачку чая расторопный полицай получит обязательно. Как в большой зоне нетрудно определить статус чиновника из элиты по тому, к какому распределителю он прикреплен, так и в лагере по сорту чая, который пьет полицай, можно легко узнать, кому он служит. Грузинский чай второго сорта или краснодарский получен от прапорщика или дежурного офицера; грузинский первого сорта -- от "кума" -- заместителя начальника по режимно-оперативной работе -- или опера -- начальника оперотдела; индийский или цейлонский -- скорее всего от КГБ. Другой способ поощрения полицаев, не требующий даже минимальных затрат, -- разрешение на получение внеочередной посылки. По закону, отсидев половину срока, зек имеет право на одну пятикилограммовую посылку в год. Что можно вкладывать в нее, а чего нельзя, определяет лагерный кагебешник. Он может дать указание, и медчасть будет ходатайствовать перед начальником колонии и, конечно, получит "добро", чтобы зеку разрешили по состоянию здоровья заказать из дома мед, шоколад, кофе, чай, мясные консервы... Итак, будешь ли ты пить чай и если да, то какого сорта, получишь ли посылку, а если получишь, то что в ней окажется, целиком зависит от твоего поведения. Зачастую, правда, мне представлялось, что полицаям важны не столько сами сахар и мед -- многие из этих стариков были так больны, что и чифирь им был противопоказан как язвенникам, сколько сознание того, что советская власть относится к ним лучше, чем к другим зекам, раз позволяет получать недоступные другим продукты. Им, страдавшим не от униженности своей, а лишь от страха, это давало ощущение пусть временной, пусть относительной, но безопасности. -- Вам хорошо, -- говорил мне в порыве откровенности один полицай. -- За вас на Западе шумят, а с нами тут что угодно могут сделать, никто и слова не скажет! И действительно, кроме теплых мест в зоне, чая да посылок, рассчитывать этим людям было не на что. Диссидент, решивший освободиться любой ценой, может либо стать стукачом, либо публично покаяться: написать, а точнее, подписать письмо в газету или принять участие в пресс-конференции, где он отречется от своих взглядов и друзей и осудит спецслужбы Запада, вредно на него повлиявшие. И как бы ни был длинен список его "прегрешений" перед властями, как бы часто его до этого ни наказывали в лагере за нарушение режима, советская власть простит блудного сына, вернувшегося наконец под отчий кров. Иное дело -- полицай: он может быть на самой привилегированной должности в зоне, приятельствовать с ментами, даже распивать с ними втихаря водку -- его никогда не помилуют. Когда я попал в лагерь, фамилии некоторых полицаев показались мне знакомыми -- и действительно, это были те самые зеки, чьи показания фигурировали в моем деле; они, проходившие как свидетели обвинения, утверждали тогда, что условия в ГУЛАГе хорошие, а заявление Хельсинкской группы -- клеветническое. Одну фамилию я вспомнил сразу еще и потому, что в деле моем ее носитель упоминался как пострадавший от сионистов: Бутман и Израиль Залмансон обижали ставшего на путь исправления Ударцева, а затем объявляли себя жертвами антисемитизма. Ударцев был крупным, обрюзгшим, вечно мрачным и раздраженным мужиком. Когда-то, отступив с немцами, он остался во Франции, но, поверив в амнистию, вернулся. Свою неубывающую злобу он мог срывать на ком угодно, предпочитая, однако, тех, кто стоял хотя бы чуть выше него в интеллектуальном развитии. Евреев он ненавидел, постоянно говорил об этом и всегда искал с ними ссор. Мне рассказывали о тех случаях, когда Ударцев нарвался на серьезный отпор со стороны Бутмана и Залмансона. Оба были, естественно, наказаны администрацией: ведь они, сионисты, позволили себе отбиваться от кулаков "вставшего на путь исправления" карателя... Власти любили Ударцева не только потому, что он был им необходим для провоцирования конфликтов, этот человек представлял собой фантастический образец трудолюбия, он, казалось, мог простоять за своим токарным станком круглые сутки без сна и отдыха, и шестидесятикилограммовые болванки так и летали в его руках. На обеденный перерыв Ударцев приходил, не сняв грязного фартука; поднимет на лоб защитные очки, быстро похлебает баланду -- и обратно к станку, не использовав и половины от получасового отдыха. Может быть, работа отвлекала его от тяжелых мыслей о разрушенной жизни -- кто знает?.. Норму он перевыполнял чуть ли не вдвое. Но вот Ударцев отбыл три четверти своего пятнадцатилетнего срока и, по закону, мог рассчитывать на УДО -- условно-досрочное освобождение, тем более что все характеристики на него были одна лучше другой. Но ведь он -- каратель, а потому выпускать его раньше времени, по сложившейся практике, нельзя. К чему же придраться? К антисемитизму! -- решили власти. На заседании соответствующей комиссии начальник политчасти воздал должное ударнику труда, а потом сказал: -- Но ведь вы, Ударцев, носите в себе пережиток капитализма -- антисемитизм. А наша партия проводит политику интернационализма, и если мы вас освободим, вы будете оказывать на советских людей вредное влияние. Возвратившись на свое рабочее место, Ударцев выглядел просто раздавленным. Советская власть вновь обманула его. Дружки-полицаи не скрывали злорадства: мы, мол, даже и не пытаемся, и тебе не надо было. Бедняга почувствовал это и внезапно обратился за утешением -- ко мне! -- Как же они могли так меня обмануть? -- Вы слишком хорошо работаете, им, наверное, жалко вас отпускать. -- Ну уж, хрен им! Больше чем норму они от меня теперь не получат! -- яростно выкрикнул он, не заметив в моих словах иронии. На следующий день подавленный Ударцев хмуро стоял у станка и пытался работать как можно медленней. Утром это у него получалось неплохо, вечером -- хуже: руки не слушались, двигались быстрее и быстрее, а через пару дней все окончательно вернулось на свою колею... У полицаев в зоне были и ровесники -- литовские и эстонские "лесные братья" -- люди, с оружием в руках защищавшие свою землю от немецких и советских оккупантов. Многие из них тоже были немощны и больны, но стукачами они, за редчайшим исключением, не становились. Рядом с моей койкой в бараке находилась койка эстонца Харольда Кивилло. Когда в конце сороковых годов к ним на хутор пришли чекисты -- вывозить семью в Сибирь, он вместе с братьями убежал в лес и присоединился к отряду патриотов. Один за другим погибали братья, друзья, и Харольд остался один. Много лет прожил он в лесном бункере. Женщина, которая была с ним, тяжело заболела, и он отправил ее в город. Леса постоянно прочесывались войсками, Харольд переходил с места на место. Последняя утеха, которая у него оставалась, -- пчелы. Уходя от преследования, он забирал с собой два улья -- переносил на новое место сначала один из них, потом возвращался и забирал другой. В пятьдесят седьмом году, когда на недолгий срок была отменена смертная казнь, он вышел из леса -- одним из последних -- и получил двадцать пять лет лагерей. Сейчас ему оставалось сидеть два года. Вел себя Харольд в зоне с большим достоинством; окружающее мало его интересовало -- он давно всем пресытился. Вернувшись с работы, Кивилло читал свои любимые журналы: "Цветоводство" и "Пчеловодство". Кроме того, ему разрешили разбить в зоне небольшую цветочную клумбу. Харольд умудрился достать семена щ

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору