Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Наука. Техника. Медицина
   Политика
      Шаранский Натан Б.. Не убоюсь зла -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  -
ю легкую досаду и разочарование: они вообще не намерены обсуждать доводы, выдвинутые мною на суде. Может, все-таки к последнему слову прибавить несколько замечаний? Но в это время прокурор, отвечая на вопрос судьи, говорит, что отказывается от реплики, и тот торжественно обращается ко мне: -- Подсудимый! Что вы хотите сказать суду в вашем последнем слове? Я -- суду? Ну нет! С ними мне говорить не о чем. Я чуть было не произнес это вслух, но вовремя спохватился: скажу им это напоследок. Они сами подсказали мне концовку. Сейчас же я буду обращаться не к ним. Я встаю, демонстративно поворачиваюсь к брату и начинаю диктовать свое последнее слово. Говорю я медленно, и только убедившись, что Леня успел записать очередную фразу, перехожу к следующей. (Лишь через много лет я узнал о том, что перед началом последнего судебного заседания кагебешники отобрали у брата его записную книжку. Несмотря на то, что Лене пришлось писать прямо на ладони, он восстановил после суда текст моего последнего слова почти полностью -- за исключением фразы в середине, которую я написал первой.) Я диктую этот текст так, как, должно быть, командир диктует в штаб донесение об одержанной победе. Во всяком случае ощущение у меня именно такое. Время от времени я опускаю руку в карман и трогаю фотографию жены. В какой-то момент рука дрогнула и карточка надорвалась. До сегодняшнего дня этот надрыв напоминает мне о той минуте. -- С самого начала следствия по моему делу, -- говорю я брату, -- сотрудники КГБ неоднократно заявляли мне, что при той позиции, которую я занял, меня неизбежно ждет расстрел или -- в лучшем случае -- пятнадцать лет заключения. В то же время они обещали, что если я изменю ее, если окажу КГБ помощь в его борьбе против еврейских активистов и диссидентов, то мне дадут очень короткий, чисто символический срок, и я получу возможность уехать в Израиль к жене. Своей позиции я не изменил ни на следствии, ни на суде, и вот вчера представитель обвинения потребовал приговорить меня к пятнадцати годам. Пять лет назад я подал заявление на выезд из СССР в Израиль. Сегодня я, как никогда ранее, далек от своей цели. Казалось бы, мне следует глубоко сожалеть о том, что случилось за это время. Но это, конечно, не так. Эти пять лет были лучшими годами моей жизни. Я счастлив, что сумел прожить их честно, в ладу со своей совестью, говорил только то, что думал, и не кривил душой даже тогда, когда речь шла о моей жизни. Я рад, что за эти годы смог помочь многим людям, которые в этом нуждались и обращались ко мне. Я горжусь тем, что именно в этот период познакомился и сотрудничал с такими людьми, как академик Андрей Сахаров, Юрий Орлов, Александр Гинзбург -- продолжателями лучших традиций русской интеллигенции. Но прежде всего я, конечно, чувствую себя участником удивительного исторического процесса -- процесса национального возрождения советского еврейства и его возвращения на родину, в Израиль. Я надеюсь, что страшные и тяжелые, но лживые и абсурдные обвинения, предъявленные сегодня мне и вместе со мной -- всему нашему еврейскому движению, не только не остановят процесс национального возрождения евреев Советского Союза, но, наоборот, придадут ему новый импульс, как не раз уже бывало в нашей истории. Мои родные и близкие хорошо знают, насколько сильным было мое желание уехать к жене в Израиль, с какой радостью я в любой момент променял бы так называемую известность еврейского активиста, к которой, по утверждению обвинения, я стремился, на визу в Израиль. В течение двух тысячелетий рассеянные по всему свету, лишенные, казалось бы, всякой надежды на возвращение, евреи тем не менее каждый год упрямо и на первый взгляд совершенно безосновательно желали друг другу: "Лешана хабаа бирушалаим!" -- "В будущем году -- в Иерусалиме!" И сегодня, когда я, как никогда ранее, далек от исполнения своей мечты, от моего народа и от моей Авитали и когда впереди у меня только долгие тяжелые годы тюрем и лагерей, я говорю моей жене и моему народу: "Лешана хабаа бирушалаим!" Я кончаю диктовать Лене, поворачиваюсь к судье и, наконец, отвечаю на его вопрос: -- Суду же, которому предстоит лишь зачитать давно готовый приговор, мне нечего сказать. Я сажусь. Наступает долгая тишина. "Суд удаляется на совещание", -- слышу я. Меня уводят. Несколько часов провожу я в камере. Напряжение постепенно отпускает меня. Я смотрю на фотографию Авитали и чувствую, что сейчас мы вместе, мы сокрушили все преграды на нашем пути. Я почти счастлив. Приносят обед, но я отказываюсь от еды: мне сейчас не до этого. Прошло четыре часа, и появляется капитан Минаев, чтобы вести меня в зал. По дороге он говорит: -- Приведите себя немного в порядок. Я чувствовал себя вполне в порядке и прихорашиваться не стал, но понял: сейчас будут снимать. И не ошибся: в зале полно теле- и фоторепортеров. Судья начинает читать приговор, и они делят внимание между ним и мной. Снимают меня долго, в разных ракурсах. Вначале я стараюсь позировать каждому, глядя в объектив и усмехаясь, но вскоре мне это надоедает. Я перевожу взгляд на Леню, и уже до самого конца мы так и смотрим друг на друга. Брат суров и спокоен, мне кажется, что мы никогда еще не понимали друг друга так хорошо. Шестнадцать месяцев назад, когда за мной закрылись ворота Лефортово, он был далек от моей жизни, от моих интересов: лояльный советский гражданин, семья, работа... Как поведет он себя? -- беспокоился я тогда. Откажется от брата? Я был уверен, что нет. Но, может, согласится на роль молчаливого наблюдателя, принимающего условия КГБ: вы нам не мешаете -- мы вас не трогаем? И вот сейчас я смотрю на него, сидящего среди кагебешников: он демонстративно игнорирует ненавидящие взгляды, жесты и выкрики, ведет записи; глядя на Леню, я чувствую связь с семьей и друзьями, со всем миром. Мы радостно улыбаемся друг другу. "Береги родителей, Леня!" -- мысленно говорю я ему. Приговор оглашен: тринадцать лет. После своего последнего слова я и забыл совсем, что должны еще назвать срок. Пятнадцать лет, тринадцать -- какая разница! На меня это сейчас не производит абсолютно никакого впечатления. Меня выводят из зала, и в последний момент Леня кричит: -- Толенька! С тобой -- весь мир! На него сразу же бросаются кагебешники; я хочу крикнуть: "Береги родителей!" -- но не успеваю и рта раскрыть: чья-то согнутая в локте рука сдавливает шею, меня подхватывают под руки, поднимают в воздух, бегом проносят по коридору и вбрасывают в воронок. Запирается "стакан", включается сирена, и машина срывается с места. В камере я успеваю только сказать соседу: "Тринадцать лет", -- как нас сразу же забирают на прогулку. Только здесь, во дворике, я перевожу дыхание. Леонид поздравляет меня. -- С чем? -- Во-первых, не расстреляли. Во-вторых, такой прекрасный срок -- тринадцать лет! -- Почему прекрасный? -- У нас, мошенников число тринадцать считается самым счастливым! Вот, смотри. Он снимает рубаху, и на его правом плече я вижу вытатуированную цифру "13". Мы смеемся. Я начинаю понемногу приходить в себя. Тут мой сокамерник настораживается, к чему-то прислушивается. С последнего этажа тюрьмы доносятся звуки радио. В наших камерах репродукторов нет, но они есть у тех зеков, которые работают в тюрьме поварами, раздатчиками, уборщиками. Это обычно заключенные, приговоренные к коротким срокам и отбывающие их тут же. Репродуктор далеко от нас, но включен на полную мощность, и я тоже начинаю разбирать отдельные слова: "Щаранский... Филатов... ЦРУ... изменники..." -- О тебе передают! -- говорит с восхищением мой сосед. Ах, сволочи! Теперь на весь мир будут кричать: Щаранский и Филатов -- шпионы! "Ладно, я свое сказал", -- пытаюсь я успокоить себя. На следующий день в "Правде" мы прочтем статью, текст которой сейчас передают, о процессах надо мной и Филатовым... "Да, не прошло и получаса, а статья готова!" -- скажу я Леониду со злостью. А что было злиться-то, спрашивается? Я ведь лучше других знал, что все подготовлено заранее... Вернувшись с прогулки, я взволнованно хожу по камере. Радость победы так велика, что я не чувствую усталости. Достаю из кармана слегка надорванную карточку Авитали. -- Не возражаешь, если я поставлю ее на стол? -- спрашиваю я Леонида. Он сразу же соглашается и ложится на нары, чтобы не мешать мне ходить по камере. Три шага к окну -- я смотрю на Наташу. Поворот -- три шага к двери. Поворот -- смотрю на Наташу. Начинаю читать свою молитву. И вдруг какой-то ком, внезапно подкативший к горлу, лишает меня дыхания. Я упираюсь лбом в стену и -- плачу... * ЧАСТЬ ВТОРАЯ * 1. ЭТАП Наутро после суда, пятнадцатого июля семьдесят восьмого года, я проснулся там же, где провел последние шестнадцать месяцев. Но это было уже не то Лефортово, в котором меня изолировали, отняв свободу, где меня пытались сломить, угрожая лишить жизни. Теперь следственная тюрьма стала местом, где я одержал победу, защитил свою духовную независимость от царства лжи, укрепил незримую связь с Авиталью и Израилем. Все вокруг, казалось, было свидетелем моего триумфа: стены камеры, убогая тюремная мебель и, конечно же, люди -- сосед, надзиратель, которых мне хотелось прижать к сердцу от избытка чувств. Что ж, это была настоящая война, и победа досталась мне непросто. "Но можно, можно, оказывается, с ними бороться!" -- ликовал я, и будущее представлялось мне в самом розовом свете: прежде всего я теперь -- по их собственному закону -- должен получить свидание с родственниками. Я ждал этой встречи как премии за проделанную работу, как компенсации за страдания нашей семьи. Что будет потом -- казалось уже не таким важным. Приговор -- тринадцать лет тюрьмы и лагеря -- сознанием не воспринимался всерьез. Эйфория победы заглушала все остальные чувства и породила уверенность в скором освобождении. Вчерашняя встреча с Авиталью вселила в меня надежду, что очень скоро мы вновь будем вместе. Ближайшие же дни несколько отрезвили меня, поубавили пыла. Но потребовался целый год, долгий год новой жизни, чтобы нетерпеливое ожидание выхода на волю сменилось твердой решимостью пройти до конца свой путь, каким бы длинным он ни оказался. ...Восемнадцатого июля в четыре часа дня меня переводят в транзитную камеру, тщательно обыскивают и усаживают за стол напротив двери. Входит Поваренков и еще какой-то незнакомый полковник. -- Сейчас вы встретитесь с матерью. Имейте в виду: одно слово не по-русски -- и мы сразу же прекращаем свидание. -- Да она и не знает никаких языков, кроме русского, -- пожимаю я плечами. -- Ну, в общем, чтобы никаких там "Шалом, Авиталь" не было! Я усмехаюсь, не отрывая взгляда от двери. И вот входит мама -- седая, изможденная, ставшая, кажется, еще ниже ростом. Не заметив меня, она сразу же подходит к Поваренкову. -- Почему меня держат тут столько часов и не пускают к сыну! -- гневно восклицает мама. -- У меня же есть разрешение судьи! И по какому праву у меня отобрали еду, которую я ему принесла? -- Вот ваш сын, -- говорит Поваренков. -- А еда ему положена только наша. Мама оборачивается, видит меня, вскрикивает -- и садится на подставленный ей стул по другую сторону стола. -- Я принесла сыну клубнику, -- снова поворачивается она к начальнику тюрьмы, будто мы расстались с ней только вчера, а не полтора года назад. -- Почему я не могу отдать ее ему? Тут уже лопается терпение не только у Поваренкова, но и у меня. -- Мама! Какая еще клубника! Как папа? Наташа? Как вы все? Оказалось, что отец болен -- перенес инфаркт; судья разрешил три отдельных свидания со мной -- маме, папе и Лене; завтра -- папина очередь, его привезут в Лефортово на такси. Наташа много ездит, мама разговаривает с ней по телефону почти ежедневно. -- Вы о семье говорите! -- вмешивается второй полковник. -- Это и есть наша семья, -- в один голос отвечаем мы. Мама передает мне приветы от многочисленных друзей. -- Надеюсь, никого не обманули предъявленные мне обвинения? -- спрашиваю я. -- Никто в шпионаж не поверил? -- Ну что ты! -- восклицает мама. -- А знаешь, -- сообщает она мне радостную весть, -- Дина с семьей уже в Израиле! -- Вот здорово! Я так за нее боялся! Есть и печальная новость: недавно арестованы Ида и Борода. -- Свидание окончено! -- неожиданно говорит Поваренков. -- Как так? -- возмущаемся мы. -- Ведь нам по закону положен как минимум час! -- Но у вас же будет три свидания вместо одного -- каждое по двадцать минут. -- Когда завтра привозить отца? -- спрашивает его мама. -- В это же время. Мы с мамой тянемся друг к другу через стол и крепко обнимаемся. Нас торопят: -- Все, все! Свидание окончено! До этой минуты мама держалась прекрасно: ни слез, ни причитаний, а сейчас расплакалась. Сквозь рыдания она что-то шепчет мне, но слов я не могу разобрать -- кажется, "скоро ты будешь свободен". Последние прощальные слова -- и мы расстаемся. Завтра я встречусь с папой. Я так возбужден, что когда мне вечером приносят копию приговора, которая должна храниться у меня весь срок, я даже не притрагиваюсь к ней. Какими словами подбодрить папу? Что передать для Наташи? С этими мыслями я засыпаю, а наутро меня будит новая команда: -- С вещами на этап! Как на этап?! А свидание с отцом, с братом? Я протестую, отказываюсь собирать вещи, требую вызвать Поваренкова. Два надзирателя решительно берут меня под руки, выволакивают в тюремный двор и передают наряду эмведешников. Отныне формально КГБ больше не имеет со мной дела -- я перехожу в ведение Министерства внутренних дел. Меня сажают в воронок, туда же бросают узел с гражданскими вещами, накопившимися у меня за полтора года. Теперь они мне не понадобятся ни в тюрьме, ни в лагере -- пользоваться ими в ГУЛАГе запрещено; мама должна была сегодня забрать их, но охранка спешит избавиться от всего, что напоминало бы о моем пребывании в Лефортово. Впрочем, отдают не все -- ни одна тетрадь, ни один клочок бумаги, заполненный моей рукой, ко мне не вернулся. Отбирают и выданный накануне приговор. На железнодорожной станции, куда меня привозят, я впервые в жизни нахожусь в роли этапируемого преступника. Мне все внове: ряды автоматчиков, овчарки, колонна зеков, в первом ряду которой оказываюсь и я. -- Шаг в сторону рассматривается как попытка к бегству. Конвой открывает огонь без предупреждения! -- слышим мы. Я с трудом поднимаю свои вещи. Мне бы их выбросить -- все равно ведь не понадобятся, но я толком не пришел в себя, ясно лишь одно: меня нагло обманули и отца я сегодня не увижу. Я еще не знаю, что предпринять, и волоку узел к поезду. -- Какой режим? -- спрашивает охранник у входа в вагон. -- Все строгие, кроме первого, -- отвечает кто-то из конвоиров. Меня подталкивают сзади: быстрее, мол, поднимайся. -- Ишь, прибарахлился! -- говорят за моей спиной. -- Пора раскулачить! Меня буквально вминают в клетку, до отказа забитую людьми. Они возмущенно кричат конвою: -- Куда же еще?! Солдаты с трудом впихивают меня внутрь, но для вещей уже нет места. -- Что еще за купец нашелся! -- орут зеки, теперь уже на меня. У каждого из них -- лишь небольшая сумка, и мне страшно неловко. Решетка сзади захлопывается, я притиснут к ней обозленными людьми. Ситуация не из приятных, и я говорю: -- Извините, ребята, так много места занимаю... -- Кто такой? Статья? -- раздается чей-то требовательный голос. Я понимаю: в их обществе мне теперь жить много лет. Надо представиться. -- Щаранский. Шестьдесят четвертая. -- Ну-у?! Так это о тебе все дни по радио говорят? -- Наверно. -- Политик! Шпион! -- в этих возгласах -- смесь удивления и восхищения. -- Да я всю жизнь мечтал с таким потолковать! -- кричит кто-то с верхней полки -- видать, пахан. -- А ну, дайте политику поудобней устроиться! Тебя как звать? Жрать хочешь? -- Толя, -- отвечаю я. -- Только я не шпион. Я... Но объяснить ничего не успеваю. Гремит замок, решетка открывается, и какой-то мент, матерясь, вытаскивает меня из клетки: Что ж не сказал, что политик? Мента обрывает стоящий рядом офицер: -- А вы куда смотрели?! Зеки, еще недавно возмущавшиеся моим вторжением, разочарованы столь быстрой разлукой, и под их крики меня проводят в самый конец вагона, в так называемый "тройник": это узкая клетка-купе с тремя полками, расположенными одна над другой. Особо опасных государственных преступников -- по-зековски, политиков, -- запрещено держать вместе с остальными заключенными-бытовиками. Что ж, теперь и мне по чину положен особый "распределитель"! Я бросаю узел на пол и сажусь на нижнюю полку, вытянув ноги. В этот момент кто-то из коридора обращается ко мне. Поворачиваю голову и вижу молодого лейтенанта. -- Что? -- спрашиваю его, но то ли в поезде слишком шумно, то ли он не хочет говорить громко, то ли я попросту ничего не соображаю -- слова офицера до меня не доходят. Я подхожу вплотную к решетке, и он шепчет мне прямо в ухо: -- Это о тебе сейчас на Западе такой шум? Я не сразу нахожусь, что ответить. -- Наверное... Не знаю... Может быть... В это время в дальнем конце коридора хлопает дверь, и лейтенант быстро говорит: -- Ну, счастливо тебе отмотать, парень! Держись. Он отходит от моей клетки и идет по коридору, зычно командуя: -- Не курить! Громко не разговаривать! Его добрые слова трогают меня. Я еще не представляю себе, насколько редко случается такое в ГУЛАГе, еще не знаю, что за все последующие годы ни разу не услышу от офицера МВД ничего подобного. Я засыпаю. Открываю глаза -- поезд стоит. Снова гремит решетка -- на выход. Неужели опять тащить этот проклятый узел? Оставляю в клетке пальто, пиджак, еще какое-то барахло -- и выхожу на платформу. Снова автоматчики, собаки, "стакан" в воронке -- и тюрьма. Знаменитая Владимирка. Меня вводят в транзитную камеру. Голые нары. В углу вместо параши -- дыра в цементном полу. Я подхожу к ней -- и от неожиданности отпрыгиваю: оттуда раздаются человеческие голоса. Скоро я узнаю, что это тюремный "телефон", и если бы гениальный патент его использования был мне известен в первый день, я мог бы поговорить с кем-нибудь, например, с Иосифом Менделевичем, камера которого располагалась двумя этажами выше... Наутро меня вызвали заполнять различные тюремные анкеты. Чиновник в погонах отпустил надзирателя, плотно прикрыл за ним дверь и .тихо, по-заговорщицки, сказал мне: -- Вот тут мы вчера спорили с приятелем. В газетах не пишут, на какую именно разведку вы работали. Ходят слухи, что на японскую. Это правда? Я расхохотался. -- Да сам точно не знаю! Но среди тридцати семи корреспондентов, проходивших по моему делу как сообщники, был, помнится, один японец. Так что, должно быть, и на японскую тоже. С момента прибытия во Владимирку я находился в какой-то апатии: сказалась накопившаяся усталость, мне просто необходимо было отдохнуть. Но услышав этот вопросец, я сразу же пришел в себя. Фарс продолжался. Короткий антракт кончился, занавес снова взлетел под потолок, и передо мной опять предстал мир з

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору