Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
о был наивен -- ведь с крикливым следователем куда проще иметь дело,
чем с интеллигентным и вежливым.
Шахматы и постановление, подписанное Андроповым, кажется, окончательно
отрезвили меня. Пора, наконец, сесть и подумать. Итак, что же произошло?
Четыре года я был в отказе. Учил понемногу иврит. Ходил на семинары
ученых-отказников. Обращался с жалобами в различные советские инстанции.
Подписывал, а позже и сам составлял заявления протеста, обращения, обзоры
положения евреев в СССР. Выходил на площади Москвы с плакатами "Визы в
Израиль вместо тюрем!", "Свободу узникам Сиона!" Меня арестовывали.
Отсиживал по пятнадцать суток. Два последних года друзья называли меня
"споуксмен" -- ответственный за связь с прессой, я регулярно встречался с
иностранными корреспондентами, дипломатами и политиками, еврейскими
активистами Запада, организовывал пресс-конференции. Тема всех встреч и
бесед была одной -- положение тех советских евреев, которые борются за право
покинуть эту страну. Жизнь алии, судьбы людей, решивших уехать и беспомощно
бьющихся в сетях дьявольски жестокой и одновременно кафкиански идиотской
советской бюрократической машины, людей, получивших отказ и, во многих
случаях, сразу же включавшихся в нашу борьбу за свои права и права других,
-- все это служило неисчерпаемым источником трагических, иногда
трагикомических, но зачастую и героических сюжетов, которые надо было
сделать известными Западу. Мир должен был знать о том, что происходит с
этими евреями, от этого зависело не только их спасение, но и судьба алии из
СССР.
Последние годы я находился под постоянным наблюдением: машина с
"хвостами" или "топтунами", как их любила называть Дина Бейлина,
сменявшимися каждые восемь часов, сопровождала меня круглосуточно, и я
привык к тарахтению постоянно работающего по ночам мотора под моим окном
(им, беднягам, надо было как-то греться), как привык в свое время к
голосистому соседскому магнитофону в студенческом общежитии. Наблюдение за
мной было демонстративным, но и моя деятельность была подчеркнуто открытой
-- никаких тайн! Когда я шел на встречу с корреспондентом, то предварительно
звонил ему и сообщал, адресуясь также и к тем, кто подслушивал его
телефонные разговоры, к примеру, следующее: "Шестьдесят советских евреев из
шести городов написали заявление в поддержку поправки Джексона. Хотите ли вы
получить копию?" Делал я это специально: если КГБ решит задержать меня,
пусть задерживает; корреспондент передаст сообщение об аресте и о характере
заявления -- это лишь привлечет больше внимания к самому документу. Когда же
я встречался с журналистами в общественных местах, то передавал им все
материалы открыто, на глазах у "хвостов". Никаких секретов!
Конечно же, меня задерживали, вели со мной душеспасительные беседы,
предупреждали, угрожали. Сначала часто, потом все реже и реже. "Хвосты"
продолжали ходить и ездить, то на расстоянии, то практически вплотную,
пользовались фото- и кинокамерами, но не вмешивались ни во что. "Когда едешь
верхом на тигре, самое страшное -- остановиться", -- часто повторял я
полюбившуюся мне восточную пословицу. И каждый раз, передавая очередное
заявление корреспонденту под угрюмыми взорами "хвостов", я заново
наслаждался ощущением свободы, которую мы, небольшая группа
евреев-отказников, завоевали для себя в стране всеобщего рабства.
В сентябре семьдесят шестого года меня задержали на вокзале, когда я
направлялся в Киев на мемориальную церемонию по случаю тридцать пятой
годовщины массового убийства советских евреев нацистами в Бабьем Яру.
"Хвосты" привезли меня к своему боссу -- кагебешному оперативнику.
-- Есть много интересных вещей, которые я мог бы рассказать вам,
Анатолий Борисович, -- сказал он мне. -- Я с удовольствием объясню, почему
вам дали отказ в выезде и какие у вас перспективы на этот счет. Но, к
сожалению, у вас много друзей, говорящих по-английски, и вы им все
рассказываете. Если обещаете, что сохраните это между нами, я объясню вам
кое-что.
-- Простите, -- ответил я, -- но я слишком боюсь вашей организации,
чтобы иметь с ней какие-либо секреты. Говорите что хотите, но как только я
дойду до ближайшей телефонной будки, тут же позвоню иностранным
корреспондентам и расскажу им все.
-- Ну, пожалуйста, я ведь действительно хочу объяснить вам нечто
важное, но вы должны мне обещать, что это останется между нами.
-- Я хотел бы это знать, поверьте мне, но это будет секретом лишь до
тех пор, пока я не дойду до ближайшей телефонной будки, -- повторил я.
Так мы пикировались друг с другом, как пара персонажей из известной
оперетты. Наконец он сказал мне со вздохом:
-- Я вижу, вы несерьезный человек, с вами трудно иметь дело.
Так я никогда и не узнал, в чем заключалась великая тайна моего отказа.
Но у меня не было ни малейшего желания нарушать свои принципы и иметь
секреты с КГБ. Это было необходимым условием продолжения "скачек на тигре".
Последние десять месяцев, с момента создания группы по наблюдению за
выполнением советскими властями Хельсинкских соглашений, я был ее членом,
представляя вместе с Виталием Рубиным, а потом и с Володей Слепаком, прежде
всего наше еврейское эмиграционное движение. Мы, естественно, принимали
участие в подготовке и передаче западным корреспондентам и дипломатам
заявлений в поддержку различных национальных и религиозных групп и отдельных
людей: христиан-пятидесятников, крымских татар, украинских политзаключенных,
русских диссидентов-демократов -- всех тех, чьи права нарушались вопреки
положениям Заключительного акта в Хельсинки. Возвращение к национальным
корням, приобщение к своему народу, ощущение причастности к его истории --
словом, все, составляющее самую суть сионизма, -- привело к тому, что мы
почувствовали себя свободными людьми. А обретя внутреннюю свободу, человек
уже не может не откликнуться на страдания других. Разумеется, и вся наша
деятельность в рамках Хельсинкской группы была подчеркнуто открытой.
Нет сомнений, что даже одного интервью иностранному корреспонденту,
любого из доброй сотни подписанных мной документов, было достаточно для
ареста по обвинению в антисоветской деятельности. Опыт многих подтверждал
это, и я постоянно был готов к тому, что меня рано или поздно посадят на
скамью подсудимых. Но могут ли подобные эпизоды стать формальной основой для
обвинения в измене Родине, -- ведь это должно, как нам всем казалось,
подразумевать тайную связь со спецслужбами западных стран? Еще за две недели
до моего ареста мы все были уверены, что нет. Сейчас я еще раз сказал себе:
"Наша деятельность слишком хорошо известна, чтобы они решились строить на
ней обвинение в измене".
Сегодня я могу лишь удивляться своему тогдашнему "здравомыслию". Но,
может быть, именно оно не позволило страху с самого начала парализовать мою
волю.
Итак, решил я, на нашей открытой деятельности КГБ свои обвинения не
построит. Можно предположить, что они будут искать в моих контактах с
иностранцами что-то тайное. Но были ли тайны? Да, были.
Когда ты передаешь корреспонденту телеграфного агентства заявление, то
заранее знаешь, что из него в эфир и в печать попадут в лучшем случае
две-три фразы да пара наиболее известных фамилий из числа подписавших. Ну а
если мы хотим, чтобы на определенной встрече или конференции был зачитан
весь текст? Можно, конечно, передать его по телефону -- я, как и многие
другие еврейские активисты, практически каждую неделю говорил по телефону с
Израилем, Америкой, Англией, Канадой. Но аппараты наши отключались,
разговоры глушились, а то и просто не предоставлялись. Зачитать во время
такой беседы длинное заявление со множеством подписей -- дело весьма сложное
и малонадежное. А если речь идет об обзоре эмиграционной политики СССР на
пятнадцать-двадцать страниц, какие мы составляли в последние два года
примерно раз в шесть месяцев и переправляли в Израиль для публикации, -- как
его передать? Как отправлять на Запад многочисленные индивидуальные петиции,
которые давно уже перестали привлекать внимание большой прессы, но могли
представлять интерес для различных организаций, помогавших этим людям в
борьбе за выезд? Наконец, как пересылать фотографии, магнитофонные кассеты с
записями и другие материалы о жизни и борьбе евреев-отказников в СССР?
Другая не менее, а может, и более важная задача -- получение из-за рубежа
учебников иврита, книг, журналов и газет, издающихся в Израиле на русском
языке. Конечно, все это: и передача информации, и получение литературы --
дело возможное, но зависящее от случая. Встречаясь с иностранцами, я не мог
удовлетвориться крохами случайных удач. Один-два раза в месяц я отсылал
толстый пакет с текущей информацией о жизни еврейских активистов, текстами
их очередных писем и обращений. Пакеты эти обычно готовила Дина, которая,
после отъезда в прошлом году в Израиль Саши Лунца, взяла на себя его миссию:
сбор информации о жизни и проблемах отказников. Сведения об узниках Сиона
шли от Иды Нудель. Я должен был лишь написать сопроводиловку и переслать все
Майклу Шерборну в Лондон, Айрин Маниковски в Вашингтон или еще кому-нибудь
из зарубежных активистов движения в защиту советских евреев. А они уже
отсылали каждое из полученных писем адресатам, остальные материалы
распространяли среди заинтересованных организаций.
Как правило, все эти документы еще до пересылки на Запад получали
известность в Советском Союзе, и после этого тайной было только одно: как,
когда и кто вывезет их за границу. То же самое и с получением литературы,
которая, попав ко мне, расходилась мгновенно, как знаменитые московские
"пирожки с котятами", -- в основном, через ту же Дину, раздававшую ее евреям
из провинции, часто бывавшим у нее дома. Особенным спросом, помимо учебников
иврита, пользовались роман Леона Юриса "Эксодус" и израильские русскоязычные
журналы и газеты.
Потери были, конечно, велики. Во время обысков еврейская литература
изымалась, перечень отобранного вносился в протокол, а затем на свет
появлялась очередная бумажка: "Уничтожено путем сожжения в присутствии..."
Но самиздат работал все же быстрее. Пока книжка будет найдена и брошена в
огонь, ее успеют прочитать десятки людей, размножат на машинке, сделают
фото- и ксерокопии.
В наших целях и действиях не было ничего тайного, ничего преступного.
Да, мы хотим и будем читать нашу -- еврейскую -- литературу. Да, мы хотим,
чтобы мир знал о наших проблемах. Да, мы хотим, чтобы евреи Израиля и Запада
поддержали нас в нашей борьбе, и открыто обращаемся к ним за помощью. Но,
понятно, "технические" детали нашей деятельности я сообщать КГБ не
собирался.
Как же мне держать себя на допросах? Еще в конце шестидесятых -- начале
семидесятых годов московским диссидентом Есениным-Вольпиным была детально
разработана система поведения свидетеля на следствии в КГБ, которая позднее
в популярной форме была описана в самиздатской книжке Владимира Альбрехта
"Как вести себя на допросах". Альбрехт, кроме того, неоднократно читал
лекции на ту же тему различным группам диссидентов, в том числе и нам,
евреям-отказникам. Власти, разумеется, ему этого не простили: в конце концов
он был арестован по обвинению в антисоветской деятельности и на несколько
лет отправлен в лагерь.
Основная идея системы заключалась в том, чтобы, не отказываясь отвечать
на вопросы следователя -- что преследуется законом, и не давая ложных
показаний -- за что предусмотрена еще более суровая кара, попытаться
использовать те немногие возможности, которые дает тебе УПК: контролировать
допрос с помощью протокола, не позволяя следователю фальсифицировать твои
ответы или редактировать их, отказываться отвечать на вопросы, не имеющие
прямого отношения к делу, отвергать наводящие вопросы, а также такие, ответы
на которые могут быть использованы против тебя.
Вот примерная модель диалога между следователем и свидетелем по
системе, разработанной Есениным-Вольпиным.
Следователь: Вам предъявляется заявление, под которым, среди прочих,
стоят подписи ваша и обвиняемого. Расскажите об обстоятельствах изготовления
и передачи за рубеж этого документа.
Свидетель: Мне сообщили, что я допрашиваюсь по делу о противозаконной
деятельности Н. Я же не вижу в этом документе ничего противозаконного, а
значит, ваш вопрос не имеет отношения к делу и я на него отвечать не обязан.
Следователь: Но следствие установило, что этот документ является
антисоветским и, соответственно, противозаконным. Поэтому вам еще раз
предлагается дать показания.
Свидетель: Если следствие так считает, то, очевидно, оно может
предъявить аналогичное обвинение и мне, что переводит меня в данном случае
из положения свидетеля в положение обвиняемого. А как обвиняемый я не обязан
давать вам показания. И дальше -- в том же духе.
Ценность этой модели была, как мне кажется, не столько в юридической
подготовке жертв КГБ, сколько в психологической. В конце концов закон, с
точки зрения советской охранки -- да и всей власти в целом, -- это всего
лишь инструмент, с помощью которого центр управляет элементами системы (по
Сталину "винтиками"), именуемыми гражданами, а поэтому всякая попытка
допрашиваемого трактовать закон, указывать следователю, что он имеет право и
чего не имеет права делать и спрашивать, столь же, если не более,
криминальна, как и простой отказ от показаний. Однако -- и это особенно
важно для начинающего диссидента, полного страха и неуверенности, --
изменяется сама атмосфера допроса.
Как он проходит по сценарию КГБ? Ты приходишь к ним, пытаясь подавить в
себе безотчетный страх перед этой организацией с ее славным прошлым и не
менее героическим настоящим. Сравнительно мягкое начало беседы со
следователем может способствовать тому, что ты расслабишься, появится
надежда, что еще можно благополучно, сохранив порядочность и самоуважение,
выбраться из создавшейся ситуации. Тебе предъявляют какой-то материал --
заявление, скажем, или рукопись. Ты начинаешь, держась как можно
естественней, излагать заранее разработанную версию. Следователь поддакивает
тебе, записывая ее в протокол. А потом, когда худшее вроде бы уже позади, он
приводит доказательства, опровергающие твою версию, и сразу же переходит в
атаку. Впрочем, если ты достаточно напуган (а сотрудники КГБ -- отличные
психологи), ему хватит всего нескольких "разоблачений" типа: "там-то вы
сказали то-то" или "мы ведь знаем о ваших связях с таким-то". Теперь ты уже
лжесвидетель, есть возможность привлечь тебя к суду; кроме того, следствие
приходит к выводу, что ты виновен не менее обвиняемого и вам, как
выяснилось, есть что скрывать. Но обвиняемый-то, как утверждает следователь,
дает показания, а ты нет.
Ты ошеломлен, напуган, растерян... Остальное, как говорят шахматисты,
-- дело техники.
Совсем иное, когда допрашиваемый заранее решает, что не станет помогать
КГБ, но и не будет изобретать различные версии, чтобы не подорвать
моральность своей позиции ложью. Выслушав очередной вопрос следователя, он
думает лишь об одном: как его отвести, согласуясь при этом с законом. Допрос
превращается в своеобразную игру, of которой со временем ты даже начинаешь
получать удовольствие. Твоя находчивость вселяет в тебя уверенность, которая
помогает победить страх. Эта система -- своеобразная подпорка для тех, кто
делает первые шаги в борьбе с КГБ и еще не готов просто заявить им: "Вы
преследуете людей за их убеждения, а посему находитесь вне закона и морали.
Мне с вами говорить не о чем". Тем более естественно так поступить
обвиняемому, на которого, в отличие от свидетеля, статья об отказе давать
показания не распространяется.
Я давно уже занял в своих отношениях с КГБ позицию "мне с вами не о чем
разговаривать", а потому никаких сомнений в том, как вести себя на
следствии, у меня до сих пор не было. И в заявлении для печати после
появления статьи в "Известиях" я вместе с другими "кандидатами в изменники"
-- Диной Бейлиной, Александром Яковлевичем Лернером, Идой Нудель, Володей
Слепаком -- заявил, что не буду сотрудничать с карательными организациями ни
на одной стадии ожидаемых судилищ.
Но вот за пять дней до ареста ко мне пришел Валентин Турчин -- видный
ученый-кибернетик, создавший и возглавивший в начале семидесятых годов
советское отделение "Эмнести интернейшнл", -- пришел, как и многие другие в
те дни, чтобы проститься. И так же, как и остальные, начал с утешений. Он
написал мне -- ибо не хотел говорить этого в прослушиваемой квартире
Слепаков: "Если в ближайшие несколько дней тебя не арестуют, то считай, что
пронесло. Ведь сегодня было заседание Политбюро -- наверняка решение
принималось на нем". Надо сказать, что до смерти Брежнева сообщения о
заседаниях Политбюро не публиковались в печати. Но у Турчина были свои
источники информации. И действительно, уголовное дело против меня, как
выяснилось позднее, было открыто за четыре дня до моего ареста -- на
следующий день после заседания Политбюро.
Затем мы стали беседовать о вероятном аресте и о том, как мне следует
вести себя на следствии. Узнав, что я не собираюсь сотрудничать с КГБ,
Турчин воскликнул:
-- Но ведь это же обвинение не в антисоветской пропаганде, а в
шпионаже! Наверняка будут фальсификации и подтасовки, их обязательно нужно
опровергать и разоблачать!
Он высказал то, о чем я и сам думал все эти дни. Да, оставлять без
ответа возможные обвинения в шпионаже нельзя, но тогда все становится
намного сложнее: теряется простота и универсальность моей позиции. Как
отвечать на обвинения и при этом не сказать ничего, что КГБ мог бы
использовать, если не против меня, то против моих товарищей? До ареста было,
казалось, достаточно времени подумать об этом, но мне так и не удалось тогда
заставить себя заглянуть в бездну, на краю которой я стоял.
И вот сейчас нужно было принимать решение. "Их надо опровергать и
разоблачать". Но перед кем? Перед судьями и прокурором? Им ведь все ясно
заранее. А чем больше говоришь, тем для них удобнее. Аргументы твои они
будут отвергать, факты в твою защиту -- игнорировать, а какую-нибудь
полезную для обвинения фразу или хотя бы слово из твоей речи они обязательно
выдернут. Так перед кем же? Перед историей?..
Слова эти, мысленно произнесенные мной с иронией, в попытке посмеяться
над пафосом роли, которую отвел мне КГБ в задуманном им спектакле, и
освободиться от гнетущего трагизма происходящего, в действительности лишь
выдали то, что подспудно давило на меня все эти дни, видимо, не меньше, чем
страх: осознание своей ответственности. И чем глубже я анализировал
ситуацию, тем острее это ощущал.
Сразу же после появления статьи в "Известиях" мы заявили, что
существует реальная угроза новых антиеврейских процессов, аналогичных
пресловутому делу врачей-"отравителей" в пятьдесят втором году. Но то была
первая, эмоциональная реакция. Угроза осуществилась: мне предъявлено
обвинение в измене Родине. И если вчера я знакомился с ним, мало что
соображая от усталости, сегодня, гл