Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Наука. Техника. Медицина
   Политика
      Шаранский Натан Б.. Не убоюсь зла -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  -
ься ей -- грех; надо сказать, что на эту догму любил ссылаться КГБ в своей работе с религиозными диссидентами. Но Володе удалось вовремя взять себя в руки. Органы, не теряя надежды "размягчить" Пореша, пошли на беспрецедентный шаг: удовлетворили его просьбу и разрешили встретиться со священником для причастия. Тот пришел с газетой "Известия", в которой было опубликовано покаянное письмо известного правозащитника -- отца Дудко, написанное в тюрьме и принесшее Дудко свободу. -- Богу -- Богово, кесарю -- кесарево, -- напомнил Володе священник. -- Но если кесарь покушается на Богово, с этим нельзя мириться,- возразил Пореш. Приговор суда гласил: пять лет тюрьмы и три года ссылки. Встреча со священником была не единственным проявлением "гуманности" со стороны КГБ: во время следствия жене Володи разрешили передать ему Библию. Прокурор на суде использовал этот факт в качестве доказательства свободы вероисповедания в СССР. Но суд окончился, а с ним -- и пресловутая свобода: книгу у Пореша отобрали, и он объявил голодовку. Продолжал он ее и на этапе, и в пересыльных тюрьмах. После тридцати дней голодовки Библию Володе вернули, но когда я увидел его в зоне, то ужаснулся: таким пугающе худым он был. КГБ, надо полагать, не рассчитывал, что мы с Порешем подружимся: ведь в кругах, где он вращался, к евреям относились, как правило, недружелюбно. Да и у меня, с точки зрения органов, не должно было быть особых симпатий к русским националистам. В первые дни меня буквально шокировало то, насколько сильны у Володи антиеврейские предрассудки. Скажем, по официальной статистике в СССР было менее двух миллионов евреев, по нашим же оценкам -- от двух до трех миллионов. -- Ну, уж миллионов-то десять наверняка есть,-- говорил он полувопросительно-полуутвердительно, приводя в доказательство расхожее утверждение, что на всех теплых местах в стране одни евреи. Эмигрантский журнал демократического направления "Континент" Володя, как впрочем и официальная советская пропаганда, считал сионистским -- ведь среди его сотрудников и авторов немало евреев. Наконец, что меня особенно потрясло, он осторожно, но недвусмысленно выразил мнение, что в кровавых наветах есть, должно быть, какая-то историческая правда. Казалось, что могло объединять меня с этим человеком? Но надо было видеть, как быстро и легко слетала с Володи вся эта шелуха, когда он оказался в новой для себя среде! И не потому что он пытался приспособиться к ней или не имел твердых убеждений, за свои принципы он готов был платить самую высокую цену. Но его природная доброта и вера в высшее предназначение человека делали его открытым миру, новым людям, новым идеям. Он, казалось, сам был искренне рад избавиться от своих предубеждений, ведь это теперь позволяло ему думать о людях лучше. -- Знаешь, что я сделаю, если опять когда-нибудь стану выпускать журнал для христианской молодежи? Я опубликую в нем перевод вашей пасхальной Агады, -- сказал он мне как-то после одной из наших бесед. -- Ты даже не представляешь себе, каким откровением это будет для многих в России! Ведь люди думают, что в ней воспевается принесение в жертву Христа, а это, оказывается, замечательный гимн свободе! В стране, где большинство евреев никогда не читали Агаду, да и слова-то такого не слышали, чего можно ожидать от остальных! Мы провели с Володей до того, как я попал в ПКТ, меньше месяца, но этих трех-четырех недель оказалось достаточно, чтобы между нами возникли основы взаимной симпатии и дружбы, которые связывали нас впоследствии и во внутренней лагерной тюрьме, и в Чистополе. Что же привлекало нас друг в друге? Порешу нравилась простота моих отношений с КГБ, четкость позиции, которую я занимал. Сам он мучительно пытался решить для себя принципиальные вопросы: где кончается борьба со злом и начинается гордыня? Как различить смирение перед Богом от смирения перед палачом? Морально ли врать кагебешнику? Помогать стукачу?.. Володя очень переживал из-за своих недолгих колебаний на следствии, все думал, не повредило ли это его друзьям. Но, по-моему, больше всего его беспокоило сознание топ), что он оказался недостаточно готовым к испытаниям, ко встрече со злом. Он жил с ощущением, что каждый его шаг, каждый поступок взвешивается на Небесах. Эта его вера, а также доброта и предельная искренность сразу же расположили меня к нему. Пореш стал постоянным членом нашего "кибуца" -- небольшой группы диссидентов, объединивших свое нехитрое хозяйство -- прежде всего, продукты. В эту коммуну входил и Юра Бутченко, музыкант, пытавшийся связаться в Ленинграде с представителями американского консульства, чтобы обсудить с ними идею пропаганды капитализма с помощью рок-музыки, и осужденный на восемь лет "за попытку шпионажа". Гостями нашей компании часто бывали литовец Жанис Скудра, эстонец Калью Мяттик, грузин Зураб Гогия. Крестьянин Скудра несколько лет ездил по Прибалтике и фотографировал бывшие костелы, церкви, синагоги, превращенные в склады или просто разрушенные. Снимки он переправлял за рубеж, где его приятель публиковал их под рубрикой "Хроника оккупации". В итоге -- двенадцать лет по статье "измена Родине". Это был очень тихий, с виду даже пугливый человек, на которого, казалось, достаточно цыкнуть и он тут же сломается. Жанис безропотно выполнял все, что от него требовали, но когда зеков собирали на политзанятия или на "ленинский субботник", он никогда не соглашался принимать в этом участие, отвечая негромко, но с достоинством: -- Я не могу служить двум богам сразу -- и моему, и вашему. Как-то он сказал об одном человеке: -- Я не могу ему вполне доверять: он, кажется, не верит в Бога. Математик Калью Мяттик был участником эстонской демократической группы, а журналист Зураб Гогия распространял листовки с протестом против насильственной русификации Грузии. Компания сложилась интересная, и все свободное время мы проводили в беседах и спорах. * * * Приближалась Ханука. Я был тогда в зоне единственным евреем, но когда "кибуцники" узнали от меня, что это за праздник, они решили отметить его вместе со мной. Более того: ребята приготовили для меня приятный сюрприз -- сделали в цеху деревянную ханукию, разрисовали ее, достали где-то восемь свечей -- я не знал тогда, что нужна и девятая, от которой зажигаются все остальные. Вечером я зажег первую свечку и произнес сочиненную по этому случаю молитву. Мы разлили по кружкам чай, и я стал рассказывать о героической борьбе Маккавеев за спасение своего народа от насильственной ассимиляции, от рабства. В какой-то момент появился, естественно, дежурный прапорщик, переписал всех присутствующих, но вмешиваться не стал. Каждый следующий вечер Хануки, продолжающейся восемь дней, я доставал из тумбочки ханукию, зажигал на несколько минут свечи, читал молитву. Я не мог позволить свечам догореть до конца, как положено: ведь запасных у меня не было. Гаврилюк, койка которого находилась напротив моей, хмуро наблюдал за происходящим и недовольно ворчал: -- Ишь, синагогу себе устроил! А вдруг пожар? До конца Хануки оставалось два дня, когда я, вернувшись в барак с работы, не обнаружил в тумбочке ни ханукии, ни свечей. Я сразу же бросился к дежурному офицеру -- узнать в чем дело. -- Подсвечники конфискованы, -- ответил тот. -- Они изготовлены из государственных материалов. Только за одно это мы могли бы вас наказать. Кроме того, заключенные жалуются -- боятся, что вы можете устроить пожар. -- Через два дня Ханука кончится, тогда я верну вам вашу государственную собственность. А сейчас это выглядит как попытка лишить меня возможности отмечать еврейские праздники! -- заявил я. Дежурный заколебался. Он поднял трубку и прямо при мне позвонил не кому иному, как Балабанову. "Лагерь -- не синагога, -- передал он мне ответ кагебешника.-- Молиться Щаранскому мы тут не позволим". Эта откровенная наглость не оставила мне выбора, я немедленно объявил голодовку. В заявлении на имя Генерального прокурора я протестовал против нарушения моих национальных и религиозных прав, против вмешательства КГБ в мою личную жизнь. Когда начинаешь голодовку, не объявив о ее длительности, никогда нельзя предугадать заранее, заинтересованы ли власти в этот момент, чтобы она поскорее прекратилась, или им на это наплевать. Я не знал, что через несколько недель в лагерь должна была приехать комиссия из Москвы, но начальству, надо думать, это было хорошо известно. Во всяком случае отреагировало оно быстро. Вечером следующего дня меня вызвали в кабинет Осина. Тучный мужчина лет пятидесяти, с маленькими заплывшими глазками, он, казалось, давно уже утратил интерес ко всему на свете, кроме еды. Но на самом деле начальник лагеря был мастером по части интриг, он подсидел и обогнал по службе многих своих коллег. Уже при мне Осин благополучно пережил несколько серьезных неприятностей, подставив под удар подчиненных. Майор был настоящим садистом, упивавшимся своей властью над зеками и наслаждавшийся физическими и моральными мучениями, которые им причинял. В то же время Осин никогда не забывал, что его карьера строится на нас, и умел при необходимости вовремя отступить и сманеврировать. Растянув свои жирные щеки в добродушной улыбке, майор стал убеждать меня снять голодовку. Он объяснял, что произошла ошибка: дежурный офицер не должен звонить представителю КГБ, но просто был вечер, и никого из начальства уже не нашлось. Осин обещал лично проследить за тем, чтобы в дальнейшем мне никто не мешал молиться. -- Так в чем же дело? -- сказал я. -- Отдайте мне ханукию, ведь сегодня -- последний вечер праздника. Я зажгу свечи, помолюсь и -- с учетом ваших заверений на будущее -- сниму голодовку. -- Что за ханукия? -- Подсвечник. -- А-а! Но отдать вам его я не имею права, ведь он изготовлен из государственных материалов и уже составлен протокол о его конфискации. Мне было ясно, что он не может отступить публично, на глазах у всего лагеря. Я смотрел на этого сладко улыбавшегося хищника, потом перевел взгляд на его роскошный полированный стол, и мне пришла в голову забавная мысль, которая сразу же захватила меня. -- Послушайте,-- сказал я, -- конфискована ханукия или нет, я уверен, что она где-то у вас. Для меня очень важно отметить последний день праздника по всем правилам. Поэтому давайте сделаем это сейчас, в кабинете, вместе с вами. Дайте мне ханукию, я зажгу свечи, прочту молитву, а потом, так уж и быть, сниму голодовку. Осин поразмышлял -- и вдруг, открыв ящик своего стола, извлек, подобно фокуснику, отобранную ханукию. Он вызвал Гаврилюка, который работал дежурным по штабу, и тот принес большую свечу. -- Но мне необходимы восемь свечей. Майор достал из кармана красивый складной нож и ловко нарезал свечу на восемь частей. -- Иди, я потом тебя позову,-- отослал он полицая. Я укрепил свечки и пошел к вешалке за шапкой, на ходу объяснив Осину: -- Во время молитвы надо стоять с покрытой головой, а в конце сказать: "Амен!" Начальник, приняв решение, уже не колебался: он надел свою офицерскую шапку и встал. Я зажег все свечи и стал читать на иврите молитву, текст которой гласил: "Благословен Ты, Господь, за то, что дал мне радость этого дня Хануки, праздника нашего освобождения, возвращения на дорогу отцов. Благословен Ты, Господь, за то, что дал мне возможность зажечь эти свечи и сделаешь так, что я еще много раз буду зажигать ханукальные свечи в Твоем городе Иерусалиме с моей женой Авиталью, с моей семьей и друзьями!" В конце я обычно повторял свою старую молитву, сочиненную когда-то в Лефортово. Но на этот раз, вдохновленный созерцанием вытянувшегося по стойке "смирно" Осина, я добавил и другое: "И придет день, когда все наши враги, что готовят нам сегодня погибель, будут стоять перед нами, слушать наши молитвы и говорить "Амен!". -- Амен! -- эхом откликнулся начальник лагеря. Он облегченно вздохнул, сел, снял шапку. Некоторое время мы молча смотрели на горящие свечи. Они таяли очень быстро, и парафиновые лужицы растекались по зеркальной поверхности стола. Тут Осин спохватился, позвал Гаврилюка и приказал; -- Убери! Торжествующий, я вернулся в барак. Наш "кибуц" весело отметил завершение Хануки. А история об "обращении" Осина вошла в лагерные анналы. Я, конечно, понимал, что месть за это неизбежна, но думал: "Разве мало у них других причин ненавидеть меня? Одной больше, одной меньше -- какая разница!" ... Когда через несколько дней я вечером вернулся из рабочей зоны, дежурный офицер сообщил мне: -- С завтрашнего дня вы переводитесь на новую работу. Будете сантехником. По дороге в столовую и за ужином я пытался разгадать подоплеку такого странного поворота в моей арестанской судьбе -- и не мог. Токарей не хватало, эта работа была одной из самых тяжелых. Несколько станков ждали очередных жертв советского правосудия. Требовались люди и в кочегарке, и в столярке. А место сантехника считалось теплым: нужно всего лишь мыть сортиры, проверять исправность водопровода в зоне и в случае необходимости его ремонтировать, да еще после снегопадов расчищать проходы к уборным. Два-три часа в день потрудился, а потом гуляй себе по зоне или сиди в особой будочке, жди вызова. Обычно эту работу давали кому-нибудь из известных всем стукачей или больному старику с трясущимися руками, которого уже ни к станку не поставишь, ни к швейной машинке не подпустишь. Как раз такой доходяга, бывший бендеровец Островский, и был сейчас сантехником. Когда я вернулся в барак, тот гудел, как потревоженный улей; собравшиеся кучками старики перешептывались, зло поглядывая на меня. Впрочем, долго они не выдержали, и со всех сторон посыпалось как из худого мешка: -- А чего еще от еврея можно ожидать! -- Строил тут из себя героя, с КГБ отказывался разговаривать, а сам старика подсидел! -- Такое место за красивые глаза не получишь! Я подошел к Островскому. Бедняга плакал: его переводили в рабочую зону... -- Не бойтесь, -- успокоил я его, -- я у вас место отбирать не стану. В заявлении на имя Осина я написал, что считаю такое назначение провокацией и переходить в сантехники отказываюсь. Два дня меня не подпускали к станку, но и не наказывали, ждали, что начну все же чистить уборные. Таким случаем грех было не воспользоваться, и я гулял с утра до вечера, торопясь надышаться свежим морозным воздухом и налюбоваться солнцем, ибо хорошо понимал: моя относительно вольная жизнь подходит к концу. На третий день за отказ от работы меня отправили на пятнадцать суток в ШИЗО, и снова на много лет моим домом стала тюремная камера. * * * В изолированном от зоны бараке ПКТ-ШИЗО было четыре карцера и две обычные камеры внутренней тюрьмы. В карцере, по закону, можно держать зека без перерыва лишь пятнадцать дней; но у меня уже имелся опыт, и потому я не удивился, когда за первым сроком последовала череда следующих, а потом как не вставший на путь исправления я был переведен на полгода на режим ПКТ. После карцера тюремная камера, рассчитанная на четырех человек, кажется большой -- тем более, когда сидишь в ней один. Кроме нар в камере -- стол и лавка. Наконец-то можно взять теплые вещи: телогрейку, нижнее белье -- и пять книг. И то и другое очень важно. Разрешается отправлять одно письмо в два месяца (на карцерном режиме вообще запрещена переписка), из зоны же позволяют писать раз в две недели. Кормят в ПКТ ежедневно; норма, конечно, ниже, чем в зоне, зато значительно выше, чем в ШИЗО. Считается, что здесь зек получает в день тридцать граммов мяса и десять -- сахара, это норма 9-а. Есть, правда, одно "но": питание по ней я стану получать только при том условии, если буду выполнять производственный план. Дело в том, что каждое утро меня переводят в соседнюю -- рабочую -- камеру, где стоит швейная машинка. Дам по триста сорок пять мешочков для запчастей к пиле "Дружба" в день -- накормят по норме 9-а, сделаю меньше -- по норме 9-б. Так как я никогда швейным делом не занимался, первый месяц у меня ученический, и план с меня не требуют, но как только месяц кончается, и сахар, и мясо полностью исчезают из моего рациона. Соленая рыба утром, баланда из кислой капусты и несколько картофелин днем, овсяная или перловая каша вечером -- вот мое меню. Негусто, конечно, но от голода я не страдаю -- привык. Ни в ПКТ, ни в ШИЗО кроме меня никого нет, не считая, естественно, охранников. Одиночество я переношу легко, благо есть книги. Но все же хотелось бы знать, что происходит в зоне... Как-то раз, вынув из похлебки картофелину, я вонзил в нее зубы -- и чуть не сломал их: она оказалась сырой. Я хотел уж было поднять скандал, как вдруг обнаружил, что во рту у меня -- ксива! В это время в камере находился мент, что-то искал, и я с трудом дождался пока он уйдет. Это была записка от Юры Бутченко, он сообщал мне последние лагерные новости. Оказывается, ему удалось устроиться на несколько дней помощником повара, и он тут же попытался установить со мной связь. Увы, это была первая и последняя удачная попытка: вскоре Юру засекли. И когда через несколько месяцев его посадили в ПКТ, а потом отправили в Чистополь, ему показали записки, которые он посылал мне. В конце февраля восемьдесят первого года у меня отобрали книгу псалмов. Я сразу же написал протест, и в лагерь прибыл представитель пермской областной прокуратуры. -- Долг государства, -- заявил он, -- защищать вас в заключении от вредных влияний, а влияние религии вредно, поэтому религиозная литература изъята у вас с нашего согласия. Я понял: это серьезно. Тогда я решил для начала объявить забастовку: отказался выходить в рабочую камеру, пока мне не вернут псалмы. Сначала меня лишили свиданий на два года вперед, а затем, прождав три дня, посадили в карцер на пятнадцать суток. Кончился срок -- опять перевели в камеру. -- Выходите на работу? -- Только когда вернете псалмы. Мне стали добавлять еще по пятнадцать дней карцера. Один день кормили по норме 9-б, на другой -- давали только черный хлеб и стакан кипятка на завтрак, обед и ужин. Стало трудно переносить холод, особенно ночью. Хорошо еще, что карцерные роба и штаны были на меня велики: я прятал руки поглубже в рукава, натягивал робу на голову и согревался тем, что удавалось надышать в это свое укрытие. Вот когда, наконец, сказались преимущества моего роста! Я слабел день ото дня, даже на зарядку не оставалось сил. Кружилась голова, снова начали болеть глаза и сердце. На такие пустяки, как кровоточащие десны, я уже просто не обращал внимания. Так прошли тридцать дней, сорок пять, шестьдесят, семьдесят пять... Я давно перестал реагировать на окрики надзирателей: "Не лежать на полу!" я старался найти такую позу, в которой легче расслабиться, и опять "уходил в самоволку", думая о родных и о родном. Собственно, ведь моя борьба за сборник псалмов была прежде всего борьбой за память об отце, за сохранение связи с Авиталью, с Израилем, с еврейством... Постепенно все большее место в моих размышлениях стали занимать шахматы. Когда-то, выступая на студенчес

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору