Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Наука. Техника. Медицина
   Политика
      Шаранский Натан Б.. Не убоюсь зла -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  -
оповестить все камеры. Проблема с Менделевичем: он сидит сейчас в самом начале коридора, следующая за ним камера пустует, и связаться с Иосифом напрямую -- через унитаз или по батарее, приставив к ней кружку, -- невозможно. Приходится готовить записку, чтобы перебросить ее ему во время прогулки, -- способ рискованный. Сажусь за стол -- и тут мне приходит в голову, что сегодня суббота; я вспоминаю, как расстроен был Иосиф, когда однажды я нарушил запрет писать в этот день, и решаю подождать до завтра. -- А если война? -- негодует Викторас. -- Что же, и воевать в субботу не будете? -- Воевать будем. А сейчас можно и подождать -- ведь у нас в запасе еще два дня, -- отвечаю ему хладнокровно. -- А вдруг завтра что-то сорвется? Разве можно рисковать? -- Не сорвется, -- успокаиваю я соседа, хотя особой уверенности в этом у меня нет. К счастью, на следующий день я успеваю благополучно передать записку, и Иосиф присоединяется к нам. Однако связаться с камерами на противоположной стороне коридора нам до сих пор так и не удалось. Что делать? Когда до начала голодовки остается час, я решаюсь на крайнюю меру: кричу по-английски Мише Казачкову, чья камера прямо напротив, и сообщаю о наших планах и требованиях. Надзиратели колотят в двери, пытаясь грохотом заглушить мой голос, но Миша успевает меня понять и передать информацию соседям. На меня составляют рапорт. Должно последовать наказание. Но у властей уже более серьезные проблемы: начинается первая коллективная голодовка политзаключенных Чистопольской тюрьмы с конкретными требованиями к властям -- до этого мы проводили такие акции лишь в дни наших праздников. Уже к вечеру приезжает прокурор из Казани, заходит к нам в камеру, грозит новым сроком за организацию беспорядков в тюрьме. Мы отказываемся с ним говорить, требуем представителя Москвы. В течение нескольких дней с нами беседует тюремное начальство, увещевания и угрозы сменяют друг друга. В конце концов власти начинают уступать. Ответов на наши требования, правда, еще нет, но вдруг каждому из нас выдают пачки писем из дома -- Иосиф, счастливчик, получает сразу десятка полтора посланий из Израиля! Мне приносят кучу книг, давно заказанных мной через организацию "Книга -- почтой", но, по стандартным ответам тюремной администрации, так якобы и не присланных магазинами. Наконец начальство вступило в переговоры с Казачковым, обещало, что лейтенант Зазнобин больше не появится в нашей, политической, части тюрьмы. Убедившись, что и письма его отправлены матери, Миша завершил многомесячную голодовку, а вместе с ним -- и мы свою, одиннадцатидневную. Наша акция солидарности помогла нам -- хотя бы временно -- решить немало бытовых вопросов, а главное -- напомнила КГБ, что в обращении с нами есть пределы, которые мы им не позволим переступить. Через три недели после этого меня-таки посадили в карцер и продержали в нем ровно одиннадцать суток -- по числу дней голодовки. Повод к этому они нашли совершенно пустячный, но истинную причину наказания скрыть и не пытались. * * * Семьдесят девятый год, задавший моей жизни иной, замедленный темп, стал для меня периодом не только психологической, но и физиологической перестройки. Когда в машине резко переключаешь скорость, коробка передач откликается недовольным скрежетом. Так отреагировал и мой организм: если в Лефортово я чувствовал себя прекрасно, то сейчас совсем расклеился -- меня лихорадило, мучила мигрень, болело сердце... Несмотря на то, что мы были на обычном тюремном рационе, а не на пониженном, за этот год мой вес снизился с шестидесяти килограммов до пятидесяти. Викторас же, по-моему, вообще побил все рекорды: этот крупный, склонный к полноте мужчина без всякого лечебного голодания скинул тридцать шесть килограммов лишнего веса -- почти целого Щаранского! В последующие годы, привыкнув к ГУЛАГовским условиям, проведя -- и не раз -- по многу месяцев на режиме пониженного питания, где не дают ни сорока граммов мяса в день, ни двадцати -- сахара, только хлеб да баланду из кислой капусты, я сам удивлялся, как можно на обычном тюремном рационе испытывать чувство голода и худеть. Но тогда я уже был на ином уровне физического существования, с гораздо меньшим запасом сил и энергии; сейчас же, видимо, мой организм, ожесточенно сопротивляясь, сдавал позицию за позицией. Летом появилась проблема посерьезней: глаза. Стоило прочесть несколько строк -- начиналась страшная резь, а потом -- головная боль. Потерять возможность читать в тюрьме -- настоящая трагедия для зека. Я забил тревогу, стал добиваться осмотра специалистом, сообщил домой. Несколько месяцев борьбы -- и в тюрьме появился окулист, вынесший диагноз: ослабление глазных мышц из-за нехватки витаминов. Капли и уколы, прописанные им, не помогли. Друзья прислали специальный курс упражнений для укрепления мышц, и через месяц мне стало немного легче, по двадцать-тридцать минут уже мог читать без перерыва. Настоящее облегчение наступит лишь в лагере, где я увижу солнце, месяц под открытым небом окажется самым лучшим лекарством. Но как только меня опять переведут в тюрьму, все начнется сначала... * * * Двадцатое января -- день моего рождения, и с утра я жду поздравительной телеграммы из дома. Наступает вечер -- ее все нет. Что ж, беспокоиться нечего: могли задержать на проверке или вообще конфисковать. Но на душе почему-то тревожно. Решаю сесть за очередное, февральское, письмо родителям. Начинаю писать -- и бросаю ручку: непонятная тревога мешает сосредоточиться, я встаю и хожу взад-вперед по камере. На следующий день -- неожиданный сюрприз, потрясающий подарок ко дню рождения: мне выдали миниатюрную книгу в черном переплете -- мой сборник псалмов! За несколько дней до ареста я получил его от кого-то из туристов с письмом от Авитали: "Эта книжка была со мной очень долго. Мне кажется, настало время ей быть с тобой". Псалмы на иврите были мне еще не по зубам; я положил книжку в стол, а затем она исчезла вместе со всем моим прочим имуществом в недрах КГБ. По окончании следствия мне ее, правда, вернули, но в руки не отдали, а отправили на склад личных вещей. Держать в камере зарубежные издания запрещено, и во время переезда из Владимира в Чистополь я, получив на короткое время доступ к своим нехитрым пожиткам, сделал "обрезание" титульному листу, на котором по-английски было указано место издания -- Тель-Авив, и в Чистополе обратился к администрации с просьбой выдать мне сборник еврейских народных песен, находящийся в моих личных вещах. Последовал ответ: надо разобраться. Прошел год, и я написал очередное заявление, и вот мой -- нет, наш с Наташей! -- сборник псалмов у меня в руках. Прочесть его будет нелегко, но ничего страшного, у меня теперь есть время, осилю! -- говорю я себе и кладу книжку в тумбочку. Двадцать второе января. Вечер. Я все еще жду поздравления от родителей и никак не могу заставить себя написать письмо домой. Вдруг открывается кормушка, и капитан Маврин, заместитель начальника тюрьмы по политчасти, протягивая мне телеграфный бланк, говорит: -- Щаранский, у меня для вас очень неприятная новость. Дрожащими руками я беру телеграмму. "Дорогой сынок вчера 20 января скончался наш папа прошу тебя перенести это горе стойко как и я мы и Наташенька здоровы и все время с тобой крепко тебя целую мама". Это ложь! Это садистские штучки КГБ!.. Но сердце подсказывало: это правда, отца больше нет. Каким-то чудом я умудрился сдержать себя и даже спросил охрипшим голосом: -- Я могу направить телеграмму матери? И услышал стандартное: -- Напишите заявление на имя начальника. Рассмотрим. Я лег на нары, повернулся к стене и беззвучно заплакал -- второй и последний раз в ГУЛАГе. Но если после суда это были слезы облегчения, то сейчас -- какой-то детской беспомощности: я неожиданно почувствовал, что остался совсем один, никем и ничем не защищенный... Через несколько дней после получения телеграммы, когда мы с Иосифом гуляли в своих прогулочных двориках, разделенных стеной, он попытался перебросить мне записку, но безуспешно: бумажка ударилась о проволочную сетку, ограждавшую дворики сверху, и упала на землю. Иосиф повторял свои попытки снова и снова, но лишь на третий день крошечный бумажный шарик проскочил сквозь ячейки двух сеток и упал к моим ногам. То был текст Кадиша -- еврейской поминальной молитвы. За это Иосиф мог попасть в карцер, но он сознательно шел на риск, понимая, как важна для меня в такое тяжелое время поддержка мудрой традиции нашего народа. Тремя неделями позже я писал маме: "Такое всегда трудно пережить, а в моем изолированном от вас положении -- тем более. К тому же мне повезло: за тридцать два года я не потерял никого из самых близких и дорогих мне людей и теперь оказался в новом состоянии, к которому еще надо привыкнуть... Как больно прикасаться к открытой ране, как больно вспоминать обо всем, что связано с папой, а это почти вся жизнь, начиная с заполненного папиными рассказами детства... В буднях и повседневной суете, занимаясь своими делами и раздражаясь "непонятливостью" и "отсталостью" своих "предков", не сознаешь, что сам ты -- лишь сосуд, слепленный ими, и все ценности, которые ты вроде бы сам накопил, вложены в тебя ими же. Вы заполнили меня не поучениями и нотациями, от которых все дети отмахиваются, -- слава Богу, ни папа, ни ты их не признавали, -- а всей жизнью своей, своим мировосприятием, нашей семейной атмосферой с ее добродушием, оптимизмом, юмором, живым интересом к людям и событиям... Мы были у вас поздними детьми. Вы все боялись, что не успеете вырастить нас, страховали свою жизнь, чтобы обеспечить нас в случае вашей смерти, но мы получили от вас то, чего не дает никакая страховка..." Эти строки я писал, когда первая, самая острая боль немного притупилась; крепко поддержали меня тогда короткая телеграмма Наташи: "Я с тобой", и сборник псалмов, который я открыл в те дни, решив прочесть целиком. Шрифт был очень мелким, и глаза начинали болеть лишь от одного взгляда на текст; поэтому я сначала переписывал каждый псалом крупными буквами, затем давал глазам отдохнуть и лишь тогда приступал к переводу. Вначале дело продвигалось туго, и проблема заключалась не только в лексике -- многие корни я знал, а о значении других догадывался, -- с непривычки даже трудно было понять, где начинается и где кончается предложение, а кроме того -- неизвестные мне грамматические формы, идиомы... Но я открывал следующий псалом, находил в нем общие с предыдущим слова и обороты, сравнивал тексты -- и продвигался. Понимание псалмов давалось мне с трудом, однако я быстро почувствовал их дух, проникся страданием и радостью автора -- царя Давида. Его песни подняли меня над реальностью, в которой я жил, и обратили лицом к вечному. "Даже если буду я проходить ущельем в могильной тьме -- не устрашусь зла, ибо Ты со мной..." Кто для меня -- Ты? Авиталь? Израиль? Бог? Я не задавал себе такого вопроса. В детстве, открывая утром глаза, я видел перед собой статуэтку, изображающую голого мускулистого человека, попирающего ногой поверженного врага. Кто он, я не знал, помню лишь, как Леня требовал, чтобы этому атлету сшили трусы, "а то няня Феня все время смотрит на него, когда вы уходите". Позже папа объяснил мне, что это Давид, победивший Голиафа, таков был первый в моей жизни урок еврейской истории, религии и сионизма. И вот сейчас царь Давид пришел мне на помощь. Больше месяца сидел я над сборником псалмов. "Что мне это дает? -- писал я маме. -- Во-первых, это напряженная работа, и она не оставляет мне времени для тяжелых мыслей и болезненных воспоминаний. Во-вторых, такое занятие мне интересно и очень полезно со всех точек зрения: изучаю язык, заполняю огромный пробел в своем "начальном еврейском образовании". В-третьих, и это, наверное, самое главное, читая псалмы, я все время думаю о папе, о тебе, о Натуле, о прошлом и будущем, о судьбе всей нашей семьи, но уже на гораздо более общем, философском уровне, где сознание постепенно примиряется с происшедшим, и горе тяжелой утраты сменяется светлой грустью и надеждой. Не знаю, когда я смогу посетить могилу отца. Но всякий раз, встретившись с этими чудесными песнями, я буду вспоминать о нем -- псалмы стали памятником ему в моем сердце, и этот памятник всегда будет со мной". Через несколько месяцев мама спросила у меня совета: какую надпись выбить на надгробии, и я подобрал такой стих из двадцать пятого псалма: "Душа его будет спать спокойно, ибо потомство унаследует Землю Израиля". 4. ЭТАП В ЛАГЕРЬ Пятнадцатого марта восьмидесятого года исполняется три года со времени моего ареста, и меня, в соответствии с приговором, должны перевести в лагерь. -- Зона после тюрьмы -- все равно что воля, -- завидует мне Викторас. -- Свежий воздух, много людей, ходишь по территории без охраны... Я с интересом жду встречи с лагерем, но, может, с не меньшим нетерпением -- этапа. Ведь по дороге от одного острова ГУЛАГа до другого я получу уникальную возможность увидеть кусочек вольной жизни, встречусь с зеками из разных концов страны, услышу от них последние новости, а если повезет -- перешлю с каким-нибудь бытовиком или солдатом письмо домой... В любом случае этап -- яркое событие после долгих лет тюремной рутины. Накануне меня забирают из камеры в "транзитку". Мы тепло прощаемся с Викторасом. Увидимся ли еще? В ГУЛАГе каждое расставание может быть навсегда, тем более, что Пяткус -- "полосатый", а я -- "черный". Лишь один раз за последующие годы я получу от него привет через зека, который познакомился с моим другом в лагерной больнице, самому же мне так и не удастся послать Викторасу весточку. Утром у меня отбирают всю тюремную одежду, выдают новую -- хотят быть уверенными, что я ничего не вывезу с собой в складках и швах, тщательно обыскивают личные вещи. В "воронке" мне, естественно, достается "стакан", а в "накопитель" -- общую клетку -- охрана набивает десяток бытовиков. Нам предстоит ехать четыре часа через замерзшее Камское водохранилище до Казани. Я получаю валенки и удивляюсь такой гуманности конвоя, однако радуюсь преждевременно: даже теплая обувка не защитит меня от сорокаградусного мороза. Ноги буквально немеют от холода, а "стакан" так тесен, что ими даже не потопаешь. -- Не переговариваться! -- предупреждает охрана, но лишь для проформы, в пути зекам нечего бояться: не будут же конвоиры поминутно останавливать машину, чтобы затыкать нам рты! -- Ты кто такой? -- спрашивают бытовики. -- Щаранский. -- Ну?! -- кричат они радостно. -- Американский шпион? А нам про тебя лекцию читали! -- Что ж, вы так сразу и поверили? -- Шпион не шпион -- главное, мы сразу поняли, что ты мужик путевый. Узнав, что я знаком с Сахаровым, попутчики забрасывают меня вопросами: собирается ли он захватить власть? Что думает делать с лагерями? Как намерен поступить с коммунистами -- расстреливать будет или только пересажает? Услышав, что Сахаров -- противник любого насилия, выступает за демократические преобразования, за соблюдение прав человека, они разочарованы: -- Ну-у, это же несерьезно!.. О многом успели мы переговорить: о систематическом избиении бытовиков в тюрьмах; о "пресс-камерах", где администрация держит ссучившихся убийц и бандитов и куда переводит для "перевоспитания" вышедших из повиновения зеков; о том, как суки насилуют воров в законе, после чего те становятся отверженными в ГУЛАГе... Вот, наконец, и Казань. Я провожу несколько дней в одиночке местной тюрьмы, ожидая этапа в Пермь. Отправляя меня на вокзал, дежурный офицер говорит: -- Вас положено в "стакане" везти, но все они заняты. Так что или ждите следующего этапа, или посажу вас в "накопитель". Будете с краю, и охрана проследит, чтобы уголовники вас не тронули. Ехать на общих условиях было моим заветным желанием, и я поспешно соглашаюсь сесть в "накопитель", отказавшись от покровительства конвоя, мой опыт, пусть и небольшой, свидетельствует: уголовников мне бояться нечего, если только власти сами не настроят их против меня, демонстрируя свою опеку. В вагоне нас всех заперли в одну клетку; там был свой конвой, и его попросту забыли предупредить, что я -- с другим режимом и мне положено особое купе. Что ж, я, естественно, не стал напоминать им об этом. Наконец-то побеседую с людьми в спокойной обстановке. Впрочем, спокойной обстановку можно было назвать с большой натяжкой: ведь в клетку-купе запихнули ни много ни мало -- двадцать восемь человек с вещами; было страшно тесно и душно. -- Скоро проведем перекличку и расселим вас, -- пообещал какой-то прапорщик. Однако прошел час, другой, третий -- и на все требования ускорить развод нам невозмутимо отвечали: "Начальник конвоя ужинает"... "Конвой отдыхает"... Одному сердечнику стало плохо; мы долго кричали, пока добились, чтобы ему дали лекарство; принесли обыкновенный валидол. Перевести же больного в другое купе охрана категорически отказалась. Тем временем у меня завязывается оживленная беседа с соседями. Некоторые из них, как оказалось, слышали обо мне. -- Знаешь, -- говорит кто-то, -- тут одного вашего на главного чилийского коммуниста Корвалана обменяли. Так Пиночет пригласил его стать начальником над ихними тюрьмами. Тот приехал и устроил все в точности, как в СССР, но зеки восстали: не смогли вынести таких порядков, и Пиночет отказался. "Бедный Володя Буковский! -- думаю я. -- В кого его фольклор превратил -- в чилийского тюремщика!" Наконец-то объявили перекличку. Трое конвоиров отводят вызванных в тамбур и там, под предлогом шмона, грабят. Казалось бы, на что из зековских вещей можно позариться? Но солдаты не брезгуют ни шарфом, ни самодельным мундштуком... Зеки матерятся, торгуются, но в конце концов уступают. -- Зачем отдаете? -- спрашиваю я соседа. -- Мало ли что там у человека еще припрятано! А так -- сверху возьмут, зато распарывать вещи и рвать книжки в поисках денег не станут. Власть-то у них, так что лучше с ними не связываться. Наконец доходит очередь и до меня, конвоиры довольны: вещей много, будет чем поживиться. В тамбуре они начинают шмон. -- Этот шарфик мне нравится, -- говорит один из них, старшина, и тут же, увидев американскую авторучку, присланную мне мамой, добавляет: -- Ручка тоже хороша! Спасибо за сувенир, -- и, не глядя на меня, кладет ее в карман. Всего за несколько минут до шмона я решил как можно дольше играть роль податливого бытовика, чтобы меня не разоблачили и не отсадили, но при первом же испытании срываюсь. Протягиваю руку, выхватываю свою ручку из его кармана и говорю: -- Мне она самому нравится. Старшина недоуменно смотрит на меня, потом зло щурится и, многообещающе усмехнувшись, раскрывает пошире мой рюкзак: -- Ну-ка, что у тебя здесь?.. Ага, книжки! Проверим, что запрятал в обложки. Он вынимает лезвие, протягивает руку к сборнику псалмов, лежащему сверху, но я кладу на книги обе ладони и говорю ему: -- Хватит! Если не хотите серьезных неприятностей, немедленно вызовите дежур

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору