Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
адовавшись, я поступил как
последний идиот...
-- До чего же замечательная, однако, метла у вашего дворника! Меня не
успели арестовать, впереди целые сутки, а он уже нашел материалы Тота о моем
аресте! Вот уж действительно -- случайностей в вашей работе не бывает!
Солонченко подошел к моему столику и склонился над бумагами. Я увидел
его растерянное лицо и только тогда понял, какую сморозил глупость, обратив
внимание следователя на накладку, которая у них получилась. Теперь-то они уж
найдут способ ее устранить.
Пока я ругал себя последними словами, Солонченко молчал, а потом,
наконец, сказал:
-- Не придирайтесь к техническим деталям, Анатолий Борисович. Вы же не
знаете, о чем там у Тота идет речь, -- должно быть, о предстоящем аресте,
ведь вы ожидали его, не правда ли? Все эти мелочи несущественны, важно то,
что американская шпионская сеть раскрыта, что ЦРУ потерпело провал. У нас
есть серьезные улики, подтверждающие связь сионистов, в том числе и вашу, с
этой сетью, а потому судьба всего движения за выезд в Израиль -- в ваших
руках. Не говоря уже о вашей собственной жизни. Так что думайте, пока поезд
не ушел.
Все это было сказано уже без того пыла, с которым он начал допрос.
Солонченко заметно нервничал и быстро отправил меня в камеру.
Должен признаться, что я еще в детстве был ужасным болтуном. Помню, как
папа забирал нас с Леней из детского садика -- мне было четыре года, брату
-- шесть -- и вел в кино. По дороге домой мы с папой, который тоже любил
поговорить, бурно обсуждали содержание фильма, а мой суровый старший брат,
стыдясь за нас перед прохожими, зло шипел на меня: "Замолчи, болтун
проклятый!"
Сейчас, возвращаясь в камеру, я повторял про себя эти слова. Удержаться
бы, промолчать, а потом на суде -- открытом суде, если, конечно, такого
удастся добиться, -- продемонстрировать им, насколько грубо они работают!
"И детектив свой со мной и другими отказниками в главных ролях они
сочиняют бездарно -- значит, ничего серьезного у них против нас нет, --
говорил я себе. -- Правда, есть еще этот загадочный разговор с Бобом в
машине..."
Волновался я напрасно: пленка с его записью так и не появилась ни в
ходе следствия, ни на суде. Это был блеф, шантаж -- ведь если бы КГБ и
вправду располагал подобным материалом, компрометирующим нас и дающим им
основания для обвинения в измене Родине, они уж как-нибудь нашли бы способ
"легализовать" его через прокуратуру.
Расчет, надо полагать, был простой: разговоров у нас с Тотом состоялось
немало, среди них наверняка и такие, о которых я предпочел бы не
распространяться. Так, может, я испугаюсь и стану оправдываться,
рассказывать, о чем мы с ним на самом деле беседовали?.. Впоследствии мне
довелось познакомиться с людьми, которых следователи ловили таким
примитивным способом. Так что после суда, когда стало ясно, что КГБ
блефовал, я уже не сомневался: вся история с Морозовым и кагебешником,
который якобы решил сотрудничать с диссидентами, была провокацией охранки.
Пройдет немало времени, пока жизнь докажет мне, что я ошибался.
11. ПОКАЗАНИЯ ТАНДЕМА
Детективные сюжеты из наших бесед с Солонченко исчезли. В течение
августа и сентября темой допросов вновь стала жизнь алии во всех ее
проявлениях: составление списков отказников, связь между отказниками разных
городов, встречи с иностранцами, самиздатские журналы, семинары,
празднование знаменательных еврейских дат, демонстрации. Следователя
интересовало все: кто и как собирал данные об отказниках, у кого эти
материалы хранились, как осуществлялась связь между городами, какими путями
поступала из-за рубежа сионистская литература (сюда, естественно, включались
учебники иврита и книги по иудаизму), как организовывались демонстрации, кто
поддерживал связь с корреспондентами, кто ходил на семинары к Рубину, к
Лернеру, к Азбелю, кто делал там доклады и на какие темы, присутствовали ли
на них иностранцы, передавались ли им тексты докладов...
Вопросов -- и самых разных -- было много, ответ же -- лишь один.
Записав его в протокол, следователь приступал к чтению показаний Липавского
и Цыпина, которые нарисовали красочную картину нашей "преступной"
деятельности.
Зачастую их свидетельства противоречивы, но КГБ это не смущает,
следствие рассматривает показания тандема как взаимно дополняющие друг
друга. Цыпин, скажем, описывает систему дежурств у московского ОВИРа для
регистрации новых отказников; по его словам, она существует с самого начала
семидесятых годов и сбор информации организовывал я -- и не только в Москве,
но и по всей стране. Липавский же утверждает, что списки эти стали
составляться с осени семьдесят шестого года по указанию ЦРУ, переданному
корреспондентом "Вашингтон Пост" Питером Осносом Виталию Рубину; Лернер
якобы поручил сбор информации Бейлиной, а отправку списков за рубеж -- мне.
Липавский говорит, что списки были величайшей тайной, известной только ЦРУ,
а Цыпин рассказывает о визите конгрессмена Драйнена в семьдесят пятом году и
его встрече с Лунцем -- у каждого из них, сообщает Цыпин, был свой список, и
Лунц вносил в драйненовский изменения и уточнения.
Я вспоминаю, как привел отца Драйнена, с которым мы на удивление быстро
подружились, к Саше Лунцу и как в разгар нашей беседы явился Цыпин. Никаких
дел у него к Саше не было, он посидел, попил чаю, послушал и ушел. Вспоминаю
о таких же внезапных его появлениях и во многих других случаях -- тоже без
особых на то причин, но всегда во время визитов известных иностранцев. А
ведь мы его уже тогда подозревали, почти не сомневались, что он стукач, но
почему-то не гнали от себя.
О денежной помощи из-за рубежа семьям отказников и Липавский, и Цыпин
говорят много и с нескрываемой завистью; оба утверждают, что есть какой-то
специальный фонд, но толком ничего не знают. Цыпин считает, что я имел к
этому фонду прямое отношение, Липавский же докладывает, что я от участия в
распределении денег отказался.
Об организации демонстраций Цыпин говорит долго и подробно. Еще бы,
ведь он с семьдесят второго года в течение трех с лишним лет, пока не
утратил наше доверие, являлся одним из самых активных "хунвейбинов", был
даже их "споуксменом". По его словам, мы действовали в соответствии с
инструкциями ЦРУ, от которого получали указания, когда и где
демонстрировать.
Несмотря на то, что в показаниях Цыпина полно вранья, память на детали
у него удивительная. Описывает он, к примеру, наши встречи в семьдесят
четвертом году на квартирах Лунца и Владимира Давыдова, где мы обсуждали
разные вопросы, в том числе о демонстрациях и о поездках по стране для сбора
информации о положении отказников. Как всегда, самое главное мы не говорили
вслух, а писали: даты, адреса, названия городов, имена и тому подобное.
Цыпин абсолютно точно перечисляет всех присутствовавших, вспоминает порядок
выступлений и безошибочно излагает их содержание. "Я бы, пожалуй, так не
смог", -- с завистью думаю я, но тут же соображаю, что Цыпин, скорее всего,
по свежим следам составлял свои донесения, а сейчас, через четыре года,
попросту зачитывает их для протокола допроса.
Иногда у Солонченко появляется возможность подтвердить, показания
тандема каким-нибудь документом, в таких случаях он заметно оживляется. Вот
он кладет на стол письмо, изъятое у Лунца осенью семьдесят четвертого года
во время его поездки в Дербент.
-- Читайте! -- торжествует следователь. -- Это перевод с английского.
Некий Джо призывает Лунца искать новые способы для сбора и передачи
информации, с помощью которой можно было бы потребовать от СССР дальнейших
уступок. Теперь видите, на кого вы работали? Может, хотите узнать, в какой
организации работает Джо?
-- Хочу, -- говорю я серьезно, но при этом с трудом сдерживаю смех и
прикусываю язык, чтобы не сболтнуть лишнее, как в случае с Захаровым.
-- Со временем узнаете, -- многозначительно говорит Солонченко. -- Это
все друзья вашего Тота.
Бедняга! Он не знал, что его подвел переводчик, который не смог
правильно прочесть слово "Lou" -- "Лу" -- сокращение от имени Луис. Так
звали Розенблюма, физика из Кливленда, одного из первых, начавших в Америке
борьбу за советских евреев. Если бы КГБ это знал, то обрадовался бы, может,
еще больше. А так им пришлось шантажировать меня несуществующим Джо, делая
вид, что за этим именем скрывается некто из ЦРУ.
Впрочем, сверив перевод письма с подлинником, я обнаруживаю вещи
посерьезнее. В ожидании принятия поправки Джексона Лу Розенблюм призывал нас
собирать информацию, с помощью которой можно было бы проверить, как СССР
соблюдает договоренность, достигнутую в ходе переговоров Киссинджера и
Громыко. Но при переводе с английского слова "full compliance with" --
"полное соблюдение" -- превратились в "дальнейшие уступки".
-- Вот в чем была ваша цель! Даже если бы мы согласились на требования
Джексона, вы вместе с вашими американскими сообщниками собирались требовать
дальнейших уступок!
Тут уж я промолчать не мог и написал заявление, в котором указал на
явное искажение смысла письма и потребовал исправить перевод. Ответ гласил,
что следователь английского языка не знает, а к концу следствия документ
будет еще раз проверен переводчиком. Все это не помешало КГБ приобщить
письмо к делу неисправленным и упомянуть о нем в приговоре в доказательство
моей и моих "сообщников" изменнической деятельности.
Целью научных семинаров ученых-отказников, по показаниям тандема, было
то же, ради чего мы составляли списки: перекачивание советских тайн на
Запад. На эти семинары, по их словам, приезжали под видом ученых
представители тамошних спецслужб и увозили с собой собранную для них
секретную научную информацию.
Я выслушивал всю эту мешанину фактов и домыслов, фамилий реальных людей
и поручиков Киже и думал: так что же опасней, что хуже -- попытки впутать
меня в какой-то пошлый детектив или извращенное толкование нашей
деятельности? Если в первом случае КГБ надо проявить определенную
изобретательность, то во втором и придумывать ничего не надо: заявления мы
писали, списки составляли, на демонстрации ходили, в семинарах участвовали.
Десятки московских, ленинградских, рижских, кишиневских, минских евреев уже
сегодня могут быть обвинены в том же, в чем и я.
А почему, собственно, "могут" -- наверняка уже обвиняются! Пусть даже
пока никто не арестован, но, без сомнения, идут допросы, на людей оказывают
давление, их шантажируют. На это указывали и темы, которые Солонченко
поднимал на допросах в августе и сентябре.
Обычно, покончив с чтением показаний тандема, следователь начинал
рассуждать о том, какой размах приняла наша деятельность, сколько людей по
всей стране было вовлечено в нее.
-- Я, конечно, понимаю, -- говорил он, -- что вы не могли быть главной
фигурой во всем этом, однако нет ничего странного в том, что и Липавский, и
Цыпин, и другие свидетели отводят вам в движении центральную роль.
Допрашиваем-то мы их по вашему делу, а человек так уж устроен: всегда
пытается переложить ответственность с себя на другого.
Затем следователь, как правило, пересказывал различные эпизоды из жизни
алии последних четырех-пяти лет, проявляя при этом немалую осведомленность.
Цель его очевидна: внушить мне, что один из моих коллег -- трус, другой --
бабник, третий -- стяжатель, четвертый -- честолюбец... Должен признаться,
что в его характеристиках не все было взято с потолка: стукачи свое дело
знали, да и подслушивание велось вполне квалифицированно.
Я же в описании следователя выглядел на фоне остальных чуть ли не
ангелом: и в материальных дрязгах отказывался участвовать, и к друзьям
относился лучше, чем они того заслуживали, и умен-то я, и добр, и вообще,
если бы не мои ошибочные взгляды, то был бы я отличным малым. Никогда не
приходилось мне получать от КГБ столько комплиментов, как в эти недели, но я
прекрасно понимал, что льстят они мне неспроста.
Вывод, к которому подводил меня Солонченко, был следующим; грешили все,
кто больше, кто меньше, но главные злодеи теперь продолжают наслаждаться
жизнью в Израиле и в Москве, а мне одному придется за них держать ответ --
экая несправедливость! Это давление оказалось куда более слабым, чем
предыдущий натиск, но зато было длительным и нудным. Лихая атака
захлебнулась; противник избрал тактику осады моих позиций, подвергая их
интенсивному, но не слишком опасному артобстрелу.
План КГБ, судя по всему, был прост: заставить меня усомниться в
друзьях, ослабить мою внутреннюю связь с ними, а затем, уловив момент, когда
одиночество и ощущение безысходности станут угнетать меня особенно сильно,
вновь предложить мне искать выход в сотрудничестве с ними.
Но у КГБ был свой сценарий, у меня -- свой, у них свои цели, у меня --
свои, у них своя игра, у меня -- своя, так успешно начатая двадцать пятого
июля. И чем больше я увлекался ею, тем меньше было у меня времени и желания
размышлять над аргументами Солонченко и компании.
В десятых числах августа я получил дополнительное подтверждение тому,
что игра моя развивается успешно. Надзиратель принес мне очередную,
положенную раз в месяц, пятикилограммовую посылку из дома и выложил продукты
на стол. Обычный порядок был таков: мне давали "сопроводиловку" -- опись
вложенного, составленную отправителем, я сверял с ней содержимое посылки и
расписывался в получении. Но на сей раз надзиратель протянул мне лист чистой
бумаги:
-- Сами составьте список продуктов и распишитесь.
Я запротестовал: ведь видеть почерк кого-либо из родственников --
единственная возможность убедиться, что он еще жив.
-- Таков теперь новый порядок, -- сказал вертухай.
Вскоре выяснилось, что новшество это почему-то не распространилось ни
на моего соседа, ни на других обитателей Лефортово. Пока же, делать нечего,
я стал составлять опись и тут же обнаружил, что все этикетки оторваны, --
узнать сорт сыра или название зубного порошка было невозможно. Я
обрадовался. Еще недавно КГБ сам объяснял мне через Шнейваса, как передавать
информацию с воли, заранее договорившись с домашними о том, что будет
означать тот или иной продукт и о чем скажет то или иное его количество. Я
тогда признался ему, что не додумался до этого, но теперь стало ясно: они не
верят мне и подозревают, что у меня есть связь с волей. Стало быть, я
получил еще одно убедительнейшее доказательство тому, что мои "оговорки" и о
Лернере, и о том, что никто не арестован, соответствуют действительности.
Потерять возможность лишний раз увидеть почерк близкого человека было,
конечно, обидно, но я убеждал себя в том, что приобрел вместо этого нечто
большее: уверенность в правильности моей стратегии. Если бы между догадками,
которые я выдавал за достоверное знание, и истинным положением вещей на воле
были противоречия, следователи не сомневались бы, что я блефую, и не
пытались столь явно пресечь мою связь с внешним миром.
Между тем кагебешники продолжали демонстрировать вновь и вновь,
насколько они поверили мне. Во второй половине августа с интервалами в
несколько дней последовали три обыска, беспрецедентные по тщательности.
Забрали на проверку все библиотечные книги и мои записи, отклеивали каждую
этикетку с вещей и продуктов, складка за складкой прощупывали одежду,
простукивали стены, жалкую тюремную мебель; с помощью одного прибора искали
металлические предметы, с помощью другого -- полости в дереве... Я держался
спокойно, стараясь скрыть радость и злорадство, и лишь время от времени
бросал им:
-- Да что мы, прятать не умеем, что ли? -- или нечто иное в том же
духе.
Но сосед мой в раздражении сказал ищейкам:
-- Четвертый год в Лефортово, а такого не видел. Что вы ищете здесь,
приемник?
Главный среди них внимательно посмотрел на него, схватил за руку и
быстро спросил:
-- А почему вы заговорили о приемнике?
Бедный Михаил Александрович страшно перепугался. Сразу после обыска его
вызвали на беседу; вернувшись в камеру, он долго настороженно присматривался
ко мне, а вечером, во время игры в домино, вдруг тихо сказал:
-- Или я ничего в людях не понимаю и вы совсем не тот, кем кажетесь,
или наш КГБ сам себя свел с ума шпионскими историями. Приемник -- придумать
же такое!
Он фыркнул, но объяснять ничего не стал. Впрочем, я и не спрашивал,
только посоветовал ему:
-- Не принимайте все это близко к сердцу, Михаил Александрович. Ведь
вас жена ждет. Кстати, ваш ход.
А через несколько дней, когда мне пришлось в очередной раз утешать его,
расстроенного семейными неурядицами, отвлекать от тяжелых мыслей, он вдруг
сказал:
-- Говорят, вы готовы родного отца продать, только бы увидеть свою
фамилию в западных газетах. Неужели это правда?
-- Судите сами, Михаил Александрович.
Наши отношения продолжали носить тот же осторожно-ровный,
полуприятельский характер.
* * *
Единственным трофеем, который кагебешники захватили в результате серии
обысков, была маленькая скрепка, завалившаяся когда-то за подкладку пиджака.
Скрепка -- предмет металлический, острый, а потому для хранения в камере
запрещенный. Пиджак у меня был старый, с многочисленными дырами в карманах,
и провалиться сквозь них мог и пистолет, не то что скрепка. Однако когда
меня привезли в тюрьму, то всю одежду тщательно проверили и не нашли ничего
подозрительного. Сейчас же Петренко грозно вопрошал:
-- Откуда у вас скрепка?
-- Я за качество работы ваших служащих, обыскивавших меня после ареста,
не отвечаю. Вы, кстати, сами там присутствовали, -- напомнил я ему, -- и
должны были контролировать своих подчиненных.
Петренко пропустил все это мимо ушей.
-- Не хотите жить с нами в мире -- пеняйте на себя; будете строго
наказаны.
Стало ясно, что скрепка для них -- только предлог. Я не знал тогда, что
незадолго до этого, в середине августа, следственный отдел КГБ СССР направил
руководству тюрьмы официальное письмо с требованием пресечь мою связь с
волей, но понять, что история со скрепкой -- реакция на эту несуществовавшую
связь или даже месть за нее, было нетрудно.
Опять идти в карцер мне не хотелось; я решил предпринять кое-какие
превентивные меры и при очередной встрече с Солонченко заявил:
-- Мне это распределение ролей на доброе следствие и плохого Петренко
надоело. Раньше -- зубная щетка, теперь -- скрепка. Петренко, конечно,
откровенный антисемит, но я понимаю, что действовать независимо от вас он не
может. Если меня снова посадят в карцер, я буду рассматривать это как
очередную попытку следствия давить на меня и откажусь выходить на допросы
вплоть до полной смены всех семнадцати следователей.
Солонченко молча выслушал меня и что-то себе записал. На следующий день
я повторил то же самое в заявлении на имя Генерального прокурора.
Срок между составлением рапорта о нарушении и постановлением о
наказании по закону не должен превышать десяти дней. Где-то на восьмой день,
во время обеда, в камеру ворвался начальник тюрьмы. Я не сразу узнал его:
Петренко был в гражданском костюме и плаще, возбужденный и запыхавшийся.
-- Щаранский, -- торопливо заговорил он, -- есть ли у вас какие-нибудь
претензии к администрации?
-- Кон