Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
"Вот списки и дошли!" Когда Запылаева отпечатала окончательный
вариант списков, я велел Липавскому забрать их у нее, два экземпляра отдать
Бейлиной, один оставить себе, а четвертый принести мне для передачи Роберту
Тоту. Бейлиной Липавский списки отдал, но, поняв, в какую грязную попал
историю, оставил мой экземпляр у себя, а вскоре отнес его в приемную КГБ
вместе с другими материалами.
Выслушав версию Липавского, я представил себе, как бы я разволновался,
возмутился, с каким пылом стал бы оспаривать всю эту чушь, если бы услышал
подобное на допросе в первые дни после ареста. Сейчас же я лишь пытался
запомнить ее и проанализировать.
Первая нелепость бросается в глаза сразу же. Действительно, перед
отъездом Виталия в Израиль человек десять его друзей, в том числе Александр
Яковлевич, Дина, Ида, я и, естественно, "приемный сын" Рубиных Саня
Липавский, встретились с Рубиным и обсуждали планы на будущее. Но вот
изложить нам идеи, подсказанные Додсом и Поповичем, Виталий в тот раз никак
не мог, ибо эти сотрудники Конгресса посетили Москву месяцев через пять
после его отъезда.
Теперь -- об инструкциях, якобы посланных нам Рубиным. О том, что имеет
в виду Липавский, когда говорит о письмах мне и Лернеру, я могу только
догадываться. Но одно письмо, которое он получил от Инны, я видел своими
глазами.
Поздно вечером после вечеринки у Запылаевой я сел в машину Липавского:
Саня обещал отвезти меня к Слепакам, где я тогда ночевал. Заведя мотор, он
сказал: "Питер передал мне сейчас письмо от Рубиных", -- развернул его и
протянул мне. "Дорогой Саня!" -- сразу бросились в глаза первые слова,
написанные крупным красивым почерком Инны. Я посмотрел в конец, где обычно
просят передать что-нибудь друзьям, для меня был лишь привет. Я вернул
листки Липавскому и задремал: день оказался очень утомительным.
Было ли письмо, предъявленное мне в ходе следствия, тем самым, я
определить не мог. Инна действительно могла написать что-то в таком роде --
ведь это была старая идея, заключавшаяся в том, чтобы ставить руководителей
НИИ и других предприятий перед выбором: либо не удерживать насильственно
своих бывших сотрудников в СССР, либо не рассчитывать на западное
оборудование. Но возможно, это и подделка. А узнать правду, сидя в
Лефортово, я был не в состоянии.
Возникал и другой вопрос: даже если письмо написано Инной, получил ли
его Липавский от Осноса? Теоретически такое тоже могло быть: Питер --
ближайший друг Виталия, встречался с ним в Америке перед возвращением в СССР
из отпуска. Но почему Липавский показал мне это письмо лишь после того, как
Питер с женой уехали?
Я вспомнил свой последний разговор с Осносом по телефону за несколько
дней до ареста, когда он спросил меня о статье в "Известиях": "Ведь это все,
конечно, неправда?" Вспомнил и решил на всякий случай за него заступиться:
-- Никакого письма для Липавского я от Осноса не получал. Только когда
Оснос уехал, Липавский сообщил мне, что Питер передал ему письмо от Рубина.
Я ушел на обед, а Липавский остался в кабинете следователя. После
перерыва Солонченко задал ему вопрос:
-- Не хотите ли вы что-нибудь добавить к своим показаниям? Саня хотел.
-- Щаранский утверждает, что не брал у Осноса для меня никакого письма.
Так вот: не только взял, но и сразу, в квартире Запылаевой, прочел его
вместе со мной, а потом мы втроем -- Щаранский, Оснос и я -- обсуждали там
же, как собирать шпионскую информацию и передавать ее на Запад.
"Что ж, -- подумал я, -- поделом мне. Зачем вмешиваться в кагебешное
творчество? Своими комментариями я только распалил их фантазию".
Интереснейшим пунктом в показаниях Липавского было его утверждение, что
списки отказников печатала для меня Лида Воронина. Так вот как КГБ решил
непростую задачу связать их составление со мной! Ведь сам я печатать списки
не мог -- попросту не умею, значит, это должна была делать моя
"сожительница"...
Лида, близкий друг нашей семьи, активно участвовавшая в диссидентском
движении, предоставила мне в семьдесят шестом году свою маленькую комнатку в
центре Москвы, которую я превратил " своего рода штаб: принимал
корреспондентов и писал заявления. Именно там четвертого января семьдесят
седьмого года во время обыска у меня отобрали мою самую большую ценность:
несколько сотен писем и открыток от Авитали, полученных за два с половиной
года разлуки. Но этого им оказалось мало, они решили подкинуть туда еще и
списки отказников в доказательство тому, что именно я занимался их
составлением.
Из остальных фантазий Липавского я задержался лишь на одной.
Липавский говорит, что передавал Запылаевой по моей просьбе списки, а
затем деньги за работу. Но она-то показала, что черновики он приносил от
Бейлиной, к тому же никаких денег так и не заплатил! В чем причина
расхождений, мне пока неясно. На всякий случай я решил особо внимательно
проследить за тем, насколько точно это будет записано в протокол, и задал
Липавскому "наивный" вопрос:
-- Вы заявляете, что получили у меня деньги для Запылаевой. Какова их
судьба?
-- Что значит "какова судьба"? -- возмутился он, по-прежнему пожирая
глазами следователя. -- Передал ей!
Тут вмешался Илюхин. Он, конечно, помнил вчерашние показания Лены и
поспешил устранить неувязку:
-- Может, вы только хотели их отдать, но забыли?..
Я уже готов был выразить возмущение тем, что прокурор задает наводящие
вопросы, попросту подсказывает свидетелю ответ, и потребовать занести все
это в протокол, но разгневанный Липавский, к счастью, опередил меня:
-- Как это я забыл? Мне сионистские деньги не нужны! Я их отдал
Запылаевой!
Тут Солонченко объявил перерыв и отправил меня в камеру ужинать. Когда
я вернулся, Илюхина уже не было: уехал домой. Следователь записывал в
протокол последние вопросы и ответы.
-- Прочтите и распишитесь, -- протянул мне Солонченко плоды своего
труда.
Это еще что такое?! -- не верю я своим глазам, читая ответ Липавского
на мой вопрос о судьбе денег. В протоколе было написано: "Деньги, которые
вручил мне Щаранский для Запылаевой, я отдать ей не успел и позднее отнес их
вместе с документами в приемную КГБ".
-- Что это значит? Ответ-то был совсем другой! -- возмутился я.
-- Ах, да, верно, -- с некоторым смущением сказал стоявший за моей
спиной Солонченко, -- но свидетель потом вспомнил, как было на самом деле и
уточнил.
-- Ваши с Липавским воспоминания в мое отсутствие не имеют никакого
отношения к тексту протокола очной ставки!
Не успел я еще сообразить, включить ли протест прямо в протокол или
написать отдельное заявление, как Солонченко выхватил у меня "спорный" лист
и порвал его в мелкие клочки.
-- Вы правы, не будем нарушать требования УПК, -- решительным тоном
сказал он и переписал весь лист заново, точно передав на сей раз слова
Липавского.
А тот прежде чем поставить свою подпись помялся и робко спросил:
-- Могу я прибавить в конце уточнение: мол, позже вспомнил, как было в
действительности?
-- Очная ставка окончена. Закон нарушать не будем, -- холодно ответил
следователь.
На следующий день Липавского будет допрашивать Губинский и позволит ему
записать свое уточнение. Только ради этого следствие продлится лишний день,
зато дело будет сдано чистым.
16. ПРЕДЪЯВЛЕНИЕ ОБВИНЕНИЯ
Десятого февраля Солонченко в присутствии Володина, Илюхина и Черных
предъявил мне обвинение в окончательном виде. Если первое, с которым меня
познакомили в начале следствия, состояло из нескольких строк, то теперешний
текст составлял шестнадцать машинописных страниц. Оно изменилось и
качественно: я теперь был дважды изменником Родины -- "в форме помощи
иностранным государствам в проведении враждебной деятельности против СССР" и
"в форме шпионажа" -- и единожды -- антисоветчиком, "занимавшимся агитацией
и пропагандой, проводимой в целях подрыва или ослабления советской власти".
Это означало, что меня могут приговорить дважды к смертной казни и в
дополнение к этому -- к семи годам лишения свободы и пяти годам ссылки, как
тут же пояснил мне прокурор.
Я что-то пошутил насчет неограниченной власти уголовного кодекса над
живыми и мертвыми, но в общем-то особой радости не испытывал. Хотя никаких
сюрпризов в тексте обвинения вроде бы не было, сам его казенный язык
подавлял мрачной беспощадностью, не оставлявшей места для нормальной
человеческой логики и здравого смысла. Вот за что мне полагалась первая
"вышка":
"Щаранский А.Б., будучи враждебно настроенным к советскому государству,
его государственному и общественному строю, изменив Родине, умышленно
действуя в ущерб государственной независимости и военной мощи СССР, в
1974-1977 годах систематически оказывал помощь иностранным государствам в
проведении враждебной деятельности против СССР, с 1976 года и вплоть до
ареста занимался шпионажем, а также проводил в 1975-1977 годах в целях
подрыва и ослабления советской власти антисоветскую агитацию и пропаганду.
Для достижения своих изменнических замыслов Щаранский установил и в
указанный период поддерживал преступные связи с рядом находившихся в СССР
дипломатов, корреспондентов и иных представителей капиталистических
государств, многие из которых являлись агентами спецслужб США, а также с
приезжавшими в СССР под видом туристов эмиссарами международных сионистских
организаций. По личной инициативе и по поручению этих лиц Щаранский
систематически снабжал их изготовленными при его участии враждебными
Советскому Союзу документами, в которых он призывал правительства
капиталистических государств -- прежде всего США -- под предлогом заботы о
правах человека постоянно оказывать давление на Советский Союз с целью
изменения его внутренней и внешней политики. Данные материалы активно
использовались реакционными кругами капиталистических государств в
проведении враждебной деятельности против СССР, о чем ему было доподлинно
известно".
Далее перечислялись два десятка эпизодов, квалифицированных как измена
Родине в форме помощи иностранным государствам: встречи с сенаторами и
конгрессменами в гостиницах "Россия" и "Советская", названные
"конспиративными"; "конспиративная" же встреча с Пайпсом; серия обращений в
поддержку поправки Джексона; призывы к правительствам западных стран и к
еврейским общинам свободного мира не забывать об узниках Сиона, требовать от
Советского Союза выполнения взятых им на себя международных обязательств...
Описание моей "шпионской деятельности" было самой короткой частью
обвинения -- оно составляло всего два абзаца:
"Кроме того, умышленно действуя в ущерб военной мощи СССР и во
исполнение поступившего по дипломатическим каналам осенью 1976 года задания
от агента США Рубина, Щаранский в 1976-1977 годах собирал с целью передачи и
передавал за рубеж сведения, составляющие государственную тайну Советского
Союза. В частности, он лично и с помощью своих сообщников в Москве путем
регулярных опросов лиц, получивших временно отказы на просьбу о выезде в
Израиль, собрал информацию в отношении 1300 таких лиц... Данные сведения
Щаранский в течение длительного времени хранил у себя, сгруппировав их в так
называемые списки отказников, а затем, с соблюдением мер предосторожности и
конспирации, систематически вплоть до ареста передавал их Рубину и другим
представителям капиталистических государств при встрече с ними или при
разговорах по телефону.
С частью этих данных, также составляющих государственную тайну СССР,
Щаранский в ноябре 1976 года ознакомил московского корреспондента
"Лос-Анджелес Тайме" Р.Тота, являющегося агентом разведки США. Сведения об
отказниках, полученные от Щаранского, Тот частично использовал в своих
статьях, в частности, при написании статьи "Россия косвенно раскрывает свои
секретные исследовательские центры". В ней, опубликовав переданный ему
Щаранским список, Тот призывал правительства западных держав к прекращению
поставок в СССР передовой техники".
Наконец, третья часть обвинения -- антисоветская деятельность. Сюда
вошли все документы Хельсинкской группы, под которыми стояла моя подпись,
телевизионный фильм английской студии "Гранада" "Рассчитанный риск", письмо
Марше и Берлингуэру, заявление-протест по поводу советского антисемитского
фильма "Скупщики душ".
Так какой же из двух первых пунктов обвинения самый опасный? Второй из
них -- яркое свидетельство тому, насколько грубо власти фальсифицируют
политические дела: достаточно объявить списки, открыто отправлявшиеся во
всевозможные инстанции, секретными, подготовленными по заданию иностранной
разведки, найти одного-двух подходящих свидетелей, раздобыть с помощью
дворника пару документов -- и все готово для суда и приговора.
Но первая часть обвинения в измене казалась мне еще более страшной. Тут
и фальсифицировать ничего не надо. Бог с ней, устрашающей риторикой, -- но
ведь факты, перечисленные там, на самом деле имели место: и наши встречи с
иностранцами (конечно, никакие не конспиративные) , и заявления, под
которыми стоят десятки, а то и сотни подписей... Это обвинение можно уже
сегодня, без всяких дополнительных расследований со стороны КГБ, предъявить
многим и многим еврейским активистам.
* * *
Теперь мне предстоит ознакомиться с материалами, подготовленными
семнадцатью следователями КГБ. Солонченко сообщает, что в деле будет
пятьдесят один том, каждый примерно той же толщины, как тот, который сейчас
у него в руках. На картонной обложке наклейка: "Дело 182". В правом верхнем
углу гриф "секретно". Более трехсот страниц машинописного текста.
-- Откуда взялся этот гриф, ведь секретных допросов не было? --
спрашиваю я. -- Означает ли это, что и суд будет закрытым?
-- Нет, это стандартная отметка. У нас в КГБ все секретно, -- говорит
следователь. Он, наверно, и сам еще не знает, что через месяц засекретит
дело еще больше, добавив к слову "секретно" на каждом томе "сов." --
"совершенно".
Володин объясняет мне, что теперь по закону я могу взять себе адвоката
и вместе с ним ознакомиться с материалами.
-- Мы даем на это две недели. Срок вполне достаточный: ведь дело-то вам
хорошо известно.
-- Я буду изучать их столько времени, сколько мне потребуется, --
отвечаю я и немедленно открываю первый из фолиантов.
За этим интереснейшим занятием -- чтением многотомного произведения,
сочиненного КГБ, я провел три с половиной месяца. Более ста дней с утра до
вечера, не считая перерывов на обед и ужин, я изучал в кабинете следователя
протоколы допросов свидетелей -- всего около трехсот человек, составившие
пятнадцать томов; "вещественные доказательства": наши заявления, письма от
Авитали и друзей, материалы из западной прессы, видеофильмы, бесчисленное
множество различных ответов из советских учреждений, специально
подготовленные обзоры, показывающие, как хорошо живется евреям в СССР...
После одиннадцати месяцев изоляции -- море информации. Теперь-то я был
уже просто обязан разобраться в том, что происходит на воле, и стал
внимательно вчитываться в каждое показание, каждый документ, пытаясь
представить себе, кто и что стоит за ним.
Одну за другой покупал я в ларьке папки для бумаг, и они быстро
заполнялись: я выписывал из прочитанного все, что казалось мне достойным
дальнейшего изучения.
-- Имейте в виду: никаких записей вам из Лефортово забрать не удастся.
Дело ведь совершенно секретное, -- говорили мне.
Я и сам в этом не сомневался, но, тем не менее, исписал с обеих сторон
полторы тысячи листов и каждую свободную минуту в камере корпел над
материалами.
Следователи пытались торопить меня.
-- Я вам не мешал клеить дело, теперь вы мне не мешайте разбираться в
том, что тут наворочено, -- говорил я им.
Меня перевели на "продленный" рабочий день: шесть-семь часов со мной
сидел один следователь, еще шесть-семь часов -- другой. Что ж, я в камеру и
не рвался.
-- Да что вы так долго там изучаете? -- сказал мне однажды Губинский.
-- Диссертацию готовите, что ли?
В каком-то смысле он был прав: охватить весь колоссальный материал,
проанализировать его, сделать выводы о том, что происходит за пределами
Лефортово, -- это была настоящая исследовательская работа, и я с
удовольствием погружался в нее.
Именно в те дни с особой остротой встала проблема адвоката. По закону я
имел право прибегнуть к его услугам с момента окончания следствия (в особых
случаях защитник полагается с начала следствия, но мое дело власти,
естественно, не могли признать исключительным). В начале января, когда стало
ясно, что вот-вот будет готово обвинительное заключение, я написал
заявление: "Так как я нахожусь в изоляции и выбрать себе защитника не могу,
то поручаю сделать это моим доверенным лицам: матери -- Мильгром Иде
Петровне и жене -- Авитали Щаранской".
После завершения следствия Володин заявил, что мои родственники
отказываются выбирать адвоката, поэтому мне придется взять того, кого
назначит адвокатская коллегия.
-- Статья, по которой вы обвиняетесь, предусматривает смертную казнь,
-- сказал он, -- и поэтому защитник может быть назначен даже против вашего
желания.
-- Тот же закон, -- напомнил я ему, -- дает мне право встретиться с
родственниками и изложить им мои требования к адвокату, если возникают
сложности с выбором такового.
-- Свидание мы вам не дадим, и не рассчитывайте.
-- Тогда я хочу объяснить им в письме, какой адвокат мне нужен.
-- Вы уже писали заявление, этого достаточно.
-- Что ж, имейте в виду, что с адвокатом, подобранным вами, я общаться
не буду.
Тут произошло нечто необычное: Володин подал Солонченко какой-то знак,
и тот вышел из кабинета.
-- Я бы на вашем месте крепко подумал, Анатолий Борисович, -- подойдя
ко мне, сказал Володин. -- Вы считаете, что защитник наш человек, но ведь
закон обязывает его вас защищать, искать аргументы в вашу пользу. В таких
условиях прокуратуре очень трудно добиться максимального наказания. Мы, КГБ,
в суде не участвуем, но вы ведь понимаете, что с нами считаются... Я вам
точно говорю: если согласитесь взять назначенного коллегией адвоката, то вас
не расстреляют.
Это щедрое предложение КГБ интересовало меня лишь постольку, поскольку
показало, что для охранки почему-то далеко не безразлично, соглашусь я
сотрудничать с их адвокатом или нет. Это "почему-то" могло иметь только одно
объяснение: за моей судьбой внимательно следят за рубежом и мои друзья в
Израиле и на Западе требуют допустить к делу независимого защитника.
Я, конечно, не надеялся на то, что кому-то из иностранных юристов
разрешат меня защищать, и хорошо знал, что органы сами определяют, кого из
адвокатов допускать к своим делам. На профессиональном юридическом жаргоне
это так и называлось: "давать допуск". Только тот, кто получил его, может
участвовать в политических процессах, хотя необходимость такого допуска
нигде в законах не упоминается. Нередко адвокаты теряли его после того, как
заходили в защите обвиняемого, по мнению КГБ, слишком далеко.
Нет ни малейшего сомнения, что никто из имеющих такой документ не
решится защищать меня так, как того требу