Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
м дождь перестал и выглянуло солнце. Я
вышел во двор и увидел на черной земле лужицы, тонкие, как листочки слюды.
Вокруг камелии в мерцающих черных лужицах плавали белые, красные и
коралловые лепестки, сбитые дождем. У одних края загнулись вверх, как у
лодок, другие уже зачерпнули воды или плавали перевернутые, словно после
веселого сражения в далекой безалаберной счастливой стране, где боевой
корабль дал пару залпов по флотилии гондол и карнавальных барж.
Толстая камелия росла около самых ступенек. Я наклонился и подобрал
несколько лепестков. Вода была очень холодная. С лепестками в руке я пошел
по кривой дорожке к воротам. Там я остановился, сжимая лепестки в кулаке и
глядя на залив, блестящий за белесой полоской песка, исчирканной
плавником.
К полудню опять пошел дождь - нудный сеянец с пропитанного, как губка,
неба - и зарядил на двое Суток. В этот день и в следующий я надевал
дождевик Молодого Администратора и гулял. Я не большой любитель прогулок
как способа проветривать легкие озоном. Но тут мне захотелось погулять. В
первый день я прошелся по берегу мимо дома Стентонов, остывшего и пустого
среди мокрой листвы, и заглянул к судье Ирвину, который усадил меня в
кресло перед камином, открыл бутылку старого ржаного виски и пригласил
завтра вечером пообедать. Но, выпив стаканчик, я вышел от него и двинулся
туда, где уже нет домов, а только кустарник и дубовые заросли, среди
которых там и сям поднимается сосна и изредка, на прогалине, - серая
лачуга.
Назавтра я пошел в другую сторону, по городским улицам и дальше, к
полукруглой бухточке, где сосновая роща спускается прямо к белому песку. Я
пересек рощу, глубоко увязая ботинками в рыхлом игольнике, и очутился на
берегу. Там есть место, где лежит обугленное бревно, совсем черное от
воды, а вокруг него - намокшие угли и черный плавник, особенно черные
оттого, что под ними белый песок. Люди до сих пор устраивают здесь
пикники. Я и сам когда-то устраивал. Я знал, какие здесь получаются
пикники.
Один из них я хорошо помню.
Однажды, много лет назад, я приехал сюда с Анной и Адамом; но дождя
тогда не было. Он начался в самом конце. Было очень жарко и очень тихо.
Видно было, как море за бухтой, наклонно поднимаясь, врастает в небо,
словно горизонта нет. Мы выкупались, позавтракали, лежа на песке, и стали
удить рыбу. Но в тот день не клевало. Потом набежали тучи, затянули все
небо, кроме маленького уголка на западе за соснами, где еще пробивался
свет. Вода стала гладкой и вдруг потемнела темнотой неба, а на другом краю
залива, над белой полоской далекого берега, полоска леса из зеленой
превратилась в черную. В той стороне, наверно в миле от нас, маячила лодка
с гафельным парусом, и под пасмурным небом, над темной водой, на черной
стенке леса вы в жизни не увидите ничего белее и ослепительнее этого
косого паруса.
- Надо уходить, - сказал Адам, - будет гроза.
- Еще не скоро, - отозвалась Анна, - давайте выкупаемся.
- Не стоит. - Адам нерешительно посмотрел на небо.
- Ну давайте, - настаивала она, дергая его за руку.
Он не отвечал и по-прежнему глядел на небо. Вдруг она выпустила его
руку, засмеялась и побежала к воде. Она бежала не прямо к воде, а вдоль
берега к маленькой косе, и ее короткие волосы трепались в воздухе. Я
смотрел, как она бежит. Она бежала, слегка отставив согнутые локти,
движения ее ног были легкими и свободными, но немного угловатыми, словно
она еще не совсем отвыкла бегать по-старому, по ребячьи, и не совсем
научилась бегать по-новому, по-женски. Ноги держались чересчур свободно,
даже разболтанно в маленьких ягодицах, не совсем еще округлившихся. Тут я
заметил, что ноги у нее длинные. Раньше я этого не замечал.
Не звук, а, наоборот, тишина заставила меня обернуться к Адаму. Он
смотрел на меня. Когда я встретил его взгляд, он покраснел и отвел глаза,
как будто от смущения. Потом хрипло сказал: "Не догонишь" - и пустился за
ней. Я тоже побежал, и песок из-под ног Адама летел мне навстречу.
Анна уже плыла. Адам бросился в воду и поплыл быстро и энергично, все
больше отрываясь от меня. Он миновал Анну, не сбавляя скорости. Он был
сильным пловцом. Он не хотел купаться, но теперь плыл быстро и энергично.
Я поравнялся с Анной, поплыл тише и сказал: "Привет". Она подняла
голову грациозным движением, как всплывший тюлень, улыбнулась и, вильнув
спиной, мягко ушла под воду в длинном нырке. Ее сжатые острые пятки
болтнулись в воздухе и исчезли. Я догнал ее, и она опять нырнула. Каждый
раз, когда я догонял ее, она поднимала голову над водой, улыбалась мне и
ныряла. На пятый раз она не стала нырять. Она лениво перевернулась и легла
на спину, раскинув руки, глядя в небо. Тогда я тоже перевернулся и стал
смотреть в небо.
Небо стало еще темнее и отливало теперь пурпуром и зеленью. Как спелый
виноград. Но оно еще казалось высоким, и под ним была бездна свободного
воздуха. Прямо надо мной в вышине пролетела чайка. На фоне туч она была
белее, чем даже парус. Она пересекла все небо надо мной и скрылась из
глаз. Мне захотелось узнать, видела ли ее Анна. Когда я посмотрел на нее,
она лежала с закрытыми глазами. Руки ее были широко раскинуты, а волосы
колыхались в воде вокруг головы. Затылок ее ушел в воду, и подбородок
смотрел вверх. Лицо было совсем спокойное, будто она спала. Лежа на воде,
я видел ее четкий профиль на черном фоне далекого леса.
Вдруг она перевернулась затылком ко мне, словно меня не было, и поплыла
к берегу. Ее медленные гребки казались заторможенными, но в то же время
легкими, не требующими усилий. Ее худые руки поднимались и входили в воду
с рассеянной, вялой, изысканной размеренностью, какую вы чувствуете в
своих движениях во сне.
Мы еще плыли к берегу, когда начался дождь и первые редкие капли
зачмокали по глянцевой поверхности воды. Потом дождь хлынул, и поверхность
воды исчезла.
Мы вышли на берег и стояли на песке, следя за Адамом. Дождь хлестал нас
по коже. Адам был еще далеко. Позади него, на юге, в темном небе над
заливом зажигались вилки молний и мерно перекатывались громы. То и дело
Адама скрывала подвижная пелена дождя, подметавшая бухту. Анна следила за
ним, нагнув, словно в задумчивости, голову, скрестив руки на маленькой
груди и обняв себя за плечи, так что казалось, она сейчас задрожит.
Коленки у нее были сжаты и слегка согнуты.
Адам вышел из воды, мы подобрали свои пожитки, сунули ноги в размокшие
сандалии и побежали через рощу, где ветер раскачивал черные кроны сосен и
скрип сучьев изредка прорывался сквозь рев грозы. Мы влезли в нашу машину
и поехали домой. В то лето нам с Адамом было по семнадцать лет, а Анне -
на четыре года меньше. Это было еще до первой мировой войны, вернее, до
того, как мы в нее вступили.
Тот пикник я запомнил на всю жизнь.
В тот день, наверное, Анна и Адам впервые предстали передо мной как
самостоятельные, независимые личности - каждая со своей особой манерой
поведения, полной таинственной значительности. Возможно, в тот день я и
себя впервые осознал как личность. Но речь сейчас не об этом. Произошло же
вот что: в моем уме запечатлелся образ, сохранившийся на всю жизнь. Мы
многое видим и многое можем вспомнить, но это - другое. В голове у нас
редко остается законченный образ, такой, о котором я говорю, - такой,
который с каждым годом становится все живее и живее, словно бег лет не
затемняет его, а наоборот, снимает один покров за другим, обнажая смысл, о
котором вначале мы лишь смутно догадывались. Может быть, последний покров
так и не спадет, потому что век наш короток; но образ становится все
яснее, и мы все больше убеждаемся, что ясность - это смысл образа или знак
смысла, и без этого образа наша жизнь была бы лишь старым куском пленки,
брошенным в ящик стола вместе с письмами, на которые мы не собрались
ответить. Образом, запечатлевшимся во мне тогда, было лицо Анны на воде,
очень спокойное, с закрытыми глазами, под пурпурно-зеленоватым небом, в
котором плывет чайка.
Это не значит, что я уже в тот день влюбился в Анну. Она была ребенком.
Это пришло позднее. Но образ остался бы, даже если бы я никогда не полюбил
Анну, или больше не увидел ее, или она стала бы мне отвратительна. Потом
бывали времена, когда я не любил Анну. Анна сказала, что не пойдет за
меня, и вскоре я женился на Лоис, девушке более красивой, чем Анна - таких
провожают глазами на улице, - и я любил Лоис. Но тот образ не исчезал, он
делался все яснее, роняя один покров за другим и обещая еще большую
ясность.
Поэтому когда я вышел из рощи в дождливый весенний день много лет
спустя и увидел обугленное бревно на белом песке, где кто-то устраивал
пикник, я вспомнил пикник летом 1915 года - последний перед моим отъездом
в колледж.
Мне не пришлось ехать за знаниями к черту на кулички. Всего-навсего в
университет штата.
- Мальчик, - сказала моя мать, - почему ты упрямишься и не хочешь в
Гарвард или Принстон? - Для женщины из арканзасского захолустья моя мать
была замечательно осведомлена о наших показательных учебных заведениях. -
Или, например, в университет Вильямса - говорят, это очень культурный
институт.
- Я уже ходил в школу, которая тебе нравилась, - сказал я, - и она была
культурная, дальше некуда.
- Или, например, в Виргинский, - продолжала она, глядя на меня чистыми
глазами и не слыша ни слова из того, что я говорю. - В Виргинском
университете учился твой отец.
- Казалось бы, для тебя это не такая уж хорошая рекомендация, - ответил
я и подумал, как ловко мне удалось ввернуть. Я приобрел привычку в спорах
с ней делать намеки на его уход.
Но этого она тоже не расслышала.
- Если бы ты учился на востоке, тебе бы проще было приезжать ко мне на
лето.
- Там сейчас воюют, - сказал я.
- Война скоро кончится, - ответила она, - и тогда это будет проще.
- Ага, а тебе будет проще говорить, что твой сын - в Гарварде, а не в
какой-то дыре, о которой они слыхом не слышали, вроде нашего университета.
Они даже названия штата не слышали, в котором этот университет.
- Я забочусь только об одном, мальчик, - чтобы ты учился в приличном
месте и имел приличных друзей. И опять-таки тебе будет проще приезжать ко
мне на лето.
(Она поговаривала о новой поездке в Европу и была очень раздосадована
войной. Граф отбыл довольно давно, еще до войны, и она снова собиралась за
океан. За океан она съездила после войны, но новых графов не привезла.
Возможно, она решила, что выходить за графов замуж слишком дорого. В
следующий раз она вышла за Молодого Администратора.)
Ну, а я сказал ей, что не желаю учиться в приличном месте, не желаю
приличных друзей, не намерен ехать в Европу и не намерен брать у нее
никаких денег. Последнее замечание, насчет денег, вырвалось у меня
сгоряча. Тут я, конечно, зарвался, но эффект настолько превзошел все мои
ожидания, что я уже не мог идти на попятный.
Это был удар в солнечное сплетение. Он почти уложил ее. Надо полагать,
что никто еще, одетый в брюки, с ней так не разговаривал. Она пыталась
меня переубедить, но спесь во мне взыграла, и я уперся на своем. Сколько
раз я проклинал себя в последующие четыре года. Я был официантом, печатал
на машинке, а в последний год даже подрабатывал в газете и все время
вспоминал, как выкинул чуть не пять тысяч долларов только из-за того, что
прочел где-то в книжке, будто мужчине подобает самому зарабатывать на
жизнь в колледже. Мать, конечно, присылала мне деньги. На рождество и на
день рождения. Я брал их и устраивал большой загул, с многодневной
заправкой, а затем возвращался на работу в ресторан. В армию меня не
взяли, Плоскостопие.
А он с войны вернулся живчиком. Он был полковником артиллерии и
прекрасно провел время. Он отправился туда достаточно рано, чтобы всласть
пострелять в немцев и покланяться под их гостинцами. В испано-американской
войне дело у него не пошло дальше дизентерии во Флориде. Зато теперь его
счастье не имело границ. Он чувствовал, что все годы, проведенные за
составлением карт кампаний Цезаря и строительством действующих моделей
катапульт, баллист, "скорпионов", "онагров" и таранов по средневековым
образцам, не пропали даром. Они и не пропали, если говорить обо мне,
потому что в детстве я помогал их строить, и это были чудесные машинки.
Для ребенка, во всяком случае. Война тоже не пропала даром, потому что он
посетил Ализ-Сент-Рен, где Цезарь разбил Верцингеторикса, и к концу лета,
когда он вернулся домой, Фош и Цезарь, Першинг и Хейг, Верцингеторикс, и
Веркассивеллаун, и Критогнат, и Людендорф, и Эдит Кейвел порядком
перемешались в его голове [Фердинанд Фош - маршал Франции; в 1917 г. -
начальник генштаба, с марта 1918 г. - главнокомандующий вооруженными
силами Антанты; Джон Першинг - американский генерал; в 1917-1919 гг. -
главнокомандующий американскими экспедиционными силами в Европе; сэр
Дуглас Хейг - английский маршал, главнокомандующий английской
экспедиционной армией во Франции в 1915-1918 гг.; Верцингеторикс -
галльский вождь; возглавлял галльское национальное восстание против Юлия
Цезаря в 52-51 гг. до н.э.; Веркассивеллаун - один из начальников
галльского ополчения, двоюродный брат Верцингеторикса; Критогнат -
сподвижник Верцингеторикса, герой обороны Алезии, последней крепости
Верцингеторикса; Эрих Людендорф - германский генерал, в 1914-1916 гг. -
начальник штаба VIII армии, с 1916 г. - обер-квартирмейстер ставки; Эдит
Кейвел - английская деятельница Красного Креста, во время первой мировой
войны была старшей сестрой госпиталя Красного Креста в Брюсселе, в октябре
1915 г. расстреляна немцами за помощь военнопленным]. Он достал все свои
катапульты и "скорпионы" и принялся стирать с них пыль. Говорили, однако,
что он показал себя хорошим офицером и храбрецом. В доказательство этого
он мог предъявить медаль.
Помню, я долго относился с пренебрежением к геройству судьи - одно
время была мода пренебрежительно относиться к героям, а я рос в это время.
А может быть, все дело в том, что у меня нашли плоскостопие и я не попал
ни в армию, ни даже в корпус высшей вневойсковой подготовки, когда учился
в университете, - старая история с лисой и виноградом. Может быть, если бы
я попал в армию, все пошло бы по-другому. Но судья был храбрым человеком,
хоть и мог доказать это медалью. Он доказывал свою храбрость и до медали.
И ему предстояло доказать ее вновь. Однажды, например, человек, которого
он засудил в свое время, остановил его на улице и сказал, что убьет. Судья
рассмеялся, повернулся к нему спиной и пошел дальше. Человек вытащил
пистолет и окликнул судью два или три раза. Наконец судья оглянулся.
Увидев, что человек целится в него из пистолета, он повернулся и, не
говоря ни слова, пошел прямо на этого человека. Он подошел к нему и отнял
пистолет. Что он делал на войне, он не рассказывал.
Пятнадцать лет спустя, в тот вечер, когда мы с матерью и Молодым
Администратором пришли к нему в гости, он снова вытащил свои игрушки.
Кроме нас, там была чета Патонов, тоже обитатели набережной, и девица по
фамилии Дьюмонд, приглашенная, как я понял, в мою честь, а также в честь
судьи Ирвина и всех остальных. Баллиста, наверно, тоже была вытащена в мою
честь, хотя он всегда проявлял склонность наставлять гостей в военном
искусстве допороховой эры. Весь обед мы жевали былые дни - опять же в мою
честь, ибо, когда ты приезжаешь в родной город, они выкапывают эту кость:
былые дни. Былые дни перед самым десертом подошли к тому, как я, бывало,
помогал ему строить модели. Поэтому он встал, вышел в библиотеку и
вернулся с полуметровой баллистой и, сдвинув в сторону свой десерт,
поставил ее на стол. Потом он взвел ее, поворачивая ручку маленького
барабана, оттягивающего тетиву, - так, словно не мог сделать это одним
движением пальца. Затем оказалось, что нечем стрелять. Он позвонил и велел
негру принести булочку. Разломив булочку, он попытался скатать из мякиша
пульку. Пулька получилась неважная, поэтому он обмакнул ее в воду. Он
зарядил баллисту. "Вот, - сказал он, - она работает таким образом". И
тронул спуск.
Она сработала. Пулька была тяжелой от воды, а баллиста за эти годы, как
видно, не потеряла убойности: через мгновение в люстре что-то взорвалось,
миссис Патон вскрикнула, выронила изо рта мороженое на свой черный бархат,
и осколки стекла дождем посыпались на стол и в большую вазу с камелиями.
Судья залепил прямо в лампочку. Кроме того, он сбил хрустальную подвеску
люстры.
Судья сказал, что он очень виноват перед миссис Патон. Он сказал, что
он очень глупый старик и впал в детство, забавляясь со своими игрушками;
после этого он выпрямился в кресле, и гости могли убедиться, что грудь и
плечи у него не так сильно пострадали от времени. Миссис Патон доедала
оставшееся мороженое, перемежая эту деятельность подозрительными взглядами
в сторону подлой баллисты. Затем все перешли в библиотеку, чтобы выпить
кофе и коньяку.
Я же задержался на минуту в гостиной. Я сказал, что за эти годы
баллиста не потеряла убойности. Но это было неточное утверждение. Она и не
могла потерять. Я подошел к машине и осмотрел ее - из побуждений скорее
сентиментальных, чем научных. Тут я обратил внимание на жгуты, от которых
и зависит ее убойность. Во всех этих штуках - баллистах, некоторых типах
катапульт, "скорпионов" и "онагров" - есть два жгута жил, в которые
вставлены концы рычагов, связанных тетивой как бы в виде двух половинок
лука и образующих вместе некий сверхарбалет. Мы жульничали, вплетая в
жгуты кетгута для большей упругости тонкие стальные струны. И вот,
посмотрев на машину, я увидел, что жгуты в ней - совсем не те жгуты,
которые я скручивал в прекрасные былые дни. Ни черта похожего. Они были
совершенно новые.
И вдруг мне представилось, как по ночам в библиотеке судья Ирвин сидит
у стола с проволочками, струнами, кетгутом, ножницами и плоскогубцами и,
нагнув старую рыжую лобастую голову, разглядывает прищуренными желтыми
глазами свое рукомесло. И, вообразив себе эту картину, я почувствовал
грусть и растерянность. Когда-то увлечение судьи этими игрушками не
вызывало у меня никаких чувств - ни плохих, ни хороших. В детстве мне
казалось естественным, что всякий человек в здравом уме хочет строить эти
штуки, читать о них книжки и рисовать карты. Я и до нынешнего дня не видел
ничего странного в том, что судья строил их раньше. Но теперь картина,
возникшая перед моим мысленным взором, выглядела иначе. Я почувствовал
грусть и растерянность, почувствовал себя в чем-то обманутым.
Я присоединился к гостям, навсегда оставив часть Джека Бердена в
гостиной, у баллисты.
Они пили кофе. Все, кроме судьи, который откупоривал бутылку коньяку.
Когда я вошел, он поднял голову испросил:
- Рассматривал наш старый самострел, а?
Он сделал легкое ударение на слове наш.
- Да, - ответил я.
Секунду его желтые глаза буравили меня, и я понял, что он догадался о
моем открытии.
- Я починил ее, - сказал он и рассмеялся самым чистосердечным и
обезоруживающим смехом. - На днях. Чего ты хочешь от старика - заняться
нечем, поговорить не с кем. Нельзя же целый день читать юридические книги,
историю и Диккенса. Или удить рыбу.
Я улыбнулся ему, ощущая необходимост