Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
чего я не сделал.
Я не ответил на твое письмо.
- Ничего страшного, - сказала она. Потом задумчиво, словно обращаясь к
себе, добавила: - Давно это было.
- Это было давно, шесть месяцев назад, семь. Но мало того, что я на
него не ответил, - сказал я. - Я его не прочел. Я поставил его на бюро и
до сих пор даже не распечатал.
Она ничего не ответила. Я несколько раз затянулся, ожидая ответа, но
она молчала.
- Оно пришло не вовремя, - сказал я наконец. - Оно пришло, когда все на
свете - даже Анна Стентон - казалось мне одинаковым, и мне на все было
наплевать. Ты представляешь, о чем я говорю?
- Да, - сказала она.
- Ни черта ты не представляешь, - сказал я.
- Может быть, представляю, - тихо сказала она.
- Может быть, но не совсем то. С тобой такого не бывает.
- Может быть.
- В общем, поверь мне на слово. Все на свете, все люди казались мне
одинаковыми. Мне никого не было жалко. Даже себя мне не было жалко.
- Я не просила меня жалеть, - возмутилась она. - Ни в письме, ни устно.
- Да, - медленно проговорил я, - думаю, что не просила.
- Я никогда тебя об этом не просила.
- Знаю, - ответил я и замолчал. Потом сказал: - Я приехал сюда, чтобы
сказать тебе, что теперь я настроен по-другому. Мне надо было кому-то
сказать... сказать вслух - чтобы убедиться в этом. И это правда.
Я подождал, но на террасе было тихо, пока я снова не заговорил.
- Это из-за матери, - сказал я. - Ты ведь знаешь, как у нас было. Как
мы не могли ужиться. Как я считал ее...
- Перестань! - не выдержала Анна. - Перестань! Не смей так говорить.
Откуда в тебе столько горечи? Зачем ты так говоришь! Твоя мать, Джек, и
этот несчастный старик, твой отец...
- Он мне не отец, - сказал я.
- Не отец?!
- Нет, - сказал я, и в темноте, сидя на неподвижных качелях, я
рассказал ей все, что мог рассказать о светловолосой девушке с впалыми
щеками, которая приехала из Арканзаса, и попытался объяснить ей, что
вернуло мне мать. Я попытался объяснить ей, что, если ты не можешь принять
прошлого и его бремени, у тебя нет будущего, ибо без одного не бывает
другого, и что, если ты можешь принять прошлое, ты можешь надеяться на
будущее, ибо только из прошлого ты можешь построить будущее.
Я попытался ей это объяснить.
После долгого молчания она сказала:
- Я тоже так думаю - если бы я этого не поняла, я не смогла бы жить.
Больше мы не разговаривали. Но мы еще долго сидели на темной веранде,
затопленной тяжелым, влажным, приторно-душистым воздухом летней ночи, и я
выкурил еще полпачки сигарет, пытаясь уловить в тишине звук ее дыхания.
Наконец я сказал ей "спокойной ночи" и пошел по набережной к дому отца.
Такова история Вилли Старка, но это и моя история. Ибо история у меня
есть. Это история человека, который жил в мире и долгое время видел мир
определенным образом, а потом увидел его по-новому, совсем по-другому.
Перемена произошла не сразу. Произошло много событий, а человек этот не
знал, когда он в ответе за них, а когда нет. Больше того, было время,
когда он пришел к убеждению, будто никто ни за что не отвечает и нет бога,
кроме Великого Тика.
Эта мысль, навязанная ему как будто бы несчастным стечением
обстоятельств, сначала показалась ему чудовищной, ибо она отнимала у него
прошлое, которым он, сам того не подозревая, жил; но вскоре она принесла
ему утешение, ибо означала, что его ни в чем нельзя винить - ни в том, что
он упустил свое счастье, ни в том, что он убил отца, ни в том, что он
предоставил двум своим друзьям уничтожить друг друга.
Но позже, много позже, проснувшись в одно прекрасное утро, он
обнаружил, что больше не верит в Великий Тик. Он перестал верить, потому
что слишком много людей жило и умерло у него на глазах. На глазах у него
жили Люси Старк и Рафинад, Ученый Прокурор, Сэди Берк и Анна Стентон, и их
жизненные пути не имели никакого отношения к Великому Тику. На глазах у
него умер отец. На глазах у него умер его друг - Адам Стентон. На глазах у
него умер друг Вилли Старк, и он слышал его последние слова: "Все могло
пойти по-другому. Джек. Ты должен в это верить".
На глазах у него жили и умерли два близких ему человека, Вилли Старк и
Адам Стентон. Они убили друг друга. Они были обречены уничтожить друг
друга. Как историк Джек Берден понимал, что Адам Стентон, которого он мог
назвать человеком идеи, и Вилли Старк, которого он мог назвать человеком
факта, были обречены уничтожить друг друга, так же как были обречены
использовать друг друга, стремиться друг к другу, чтобы слиться в единое,
ибо каждый был нецелен из-за страшной негармоничности их века. Но, поняв,
что его друзья были обречены, Джек Берден одновременно понял, что
тяготевший над ними рок не имел ничего общего с предначертаниями его
божества, Великого Тика. Они были обречены, но их жизнь была мучительным
усилием воли. Как сказал в разговоре о моральной нейтральности истории Хью
Милер (когда-то генеральный прокурор при Вилли Старке, а впоследствии друг
Джека Бердена): "История слепа, а человек - нет". (Судя по всему, Хью
вернется к политике, и тогда я присоединюсь к нему, буду подавать ему
пальто. Я накопил ценный опыт в этой области.)
И теперь я, Джек Берден, живу в доме моего отца. То, что я должен здесь
жить, в некотором смысле странно: ведь, открыв когда-то правду, я потерял
прошлое и убил отца. Но в конце концов правда вернула мне прошлое. И я
живу в доме, который оставлен мне отцом. Со мной - моя жена, Анна Стентон,
и старик, который был женат когда-то на моей матери. Несколько месяцев
назад, когда я нашел его больным в комнате над мексиканским ресторанчиком,
мне ничего другого не оставалось, как привезти его сюда. (Верит ли он, что
я его сын? Не знаю. Но это и не кажется мне важным, ибо каждый из нас -
сын миллиона отцов.)
Он очень дряхл. Иногда он находит в себе достаточно сил, чтобы сыграть
партию в шахматы, как играл когда-то со своим другом Монтегю Ирвином в
длинной комнате в белом доме у моря. Он был очень хорошим шахматистом, но
теперь стал слишком рассеян. В хорошие дни он сидит на солнышке. Понемногу
читает Библию. У него нет сил писать, но изредка он диктует мне или Анне
отрывки из своего трактата.
Вчера он продиктовал мне следующее:
"Сотворение человека, которого Бог в Своем провидении обрек на
греховность, было грозным знаком всемогущества Божия. Ибо для Совершенного
создать простое совершенство было бы делом пустячным и смехотворно легким.
По правде говоря, это было бы не сотворением, а самораспространением.
Обособленность есть индивидуальность, и единственный способ сотворить,
действительно сотворить человека - это сделать его обособленным от Бога, а
быть обособленным от Бога означает быть греховным. Следовательно,
сотворение зла есть знак Божией силы и славы. Так должно быть, дабы
сотворение добра могло стать знаком силы и славы человека. Но с Божией
помощью. С Его помощью и в мудрости Его".
Произнеся последние слова, он повернулся, внимательно посмотрел на меня
и спросил:
- Ты записал?
- Да, - ответил я.
Пристально глядя на меня, он проговорил с неожиданной силой:
- Это правда. Я знаю, что это правда. Ты это знаешь?
Я кивнул и сказал "да". Я просто не хотел его волновать, но позже
решил, что по-своему верю в то, что он сказал.
Он продолжал смотреть на меня после моего ответа, потом тихо сказал:
- С тех пор как эта мысль поселилась во мне, моя душа успокоилась. Я
носил ее в себе три дня. Я держал ее про себя, чтобы убедиться и испытать
ее душой, прежде чем я ее выскажу.
Он не закончит трактата. Его силы с каждым днем убывают. Врачи говорят,
что он не доживет до зимы.
К тому времени, как он умрет, я буду готов расстаться с домом. Начать с
того, что дом заложен и перезаложен. Когда судья Ирвин умер, дела его были
запущены, и позже выяснилось, что он был не богат, а беден. Однажды дом
уже был заложен - почти двадцать пять лет назад. Но тогда его спасли ценой
преступления. Хороший человек совершил преступление, чтобы спасти его. Я
не должен испытывать самодовольства оттого, что не согласен спасать этот
дом ценой преступления. Может быть, мое нежелание спасать дом ценой
преступления (если мне представится такая возможность, что сомнительно) -
это всего лишь другой способ выразить мысль, что я не так люблю дом, как
любил его судья Ирвин, ибо добродетель человека может быть не чем иным,
как слабостью его желаний, а его преступление - не чем иным, как функцией
добродетели.
Не должен я испытывать самодовольство и оттого, что пытался как-то
искупить вину моего отца. Деньги, которые я получил в наследство, должны
быть отданы, думал я, мисс Литлпо в ее грязной, пропахшей лисами комнате в
Мемфисе. Поэтому я ездил в Мемфис. Но там я выяснил, что она умерла. Так
мне было отказано в этом недорогостоящем проявлении моего благородства.
Если мне суждено его проявить, то придется проявлять какими-то более
сложными путями.
Но деньги у меня еще есть, и я трачу их на жизнь, пока пишу книгу,
начатую много лет назад, - книгу о жизни Касса Мастерна, которого я не мог
когда-то понять, но теперь, может быть, пойму. Мне кажется, есть какая-то
ирония в том, что, описывая жизнь Касса Мастерна, я живу в доме судьи
Ирвина и ем хлеб, купленный на его деньги. Ибо у судьи Ирвина и Касса
Мастерна не очень много общего. (Если судья Ирвин и похож на кого-нибудь
из Мастернов, то не на Касса, а на его гранитоголового брата Гилберта.) Но
ирония этого положения не кажется мне особенно смешной. Это положение
слишком напоминает мир, в котором мы живем с рождения до смерти, и ирония
от повторения становится пошлой. Кроме того, судья Ирвин был моим отцом,
он был добр ко мне, он был по-своему человеком, и я его любил.
Когда старик умрет и книга будет окончена, я передам дом Первому и
Третьему национальному банку, и мне безразлично, кто в нем будет жить, ибо
с этого дня он станет для меня всего-навсего удачно сложенной грудой
кирпича и бревен. Мы с Анной никогда больше не будем здесь жить - нив
доме, ни в Лендинге. (Ей хочется жить здесь не больше, чем мне. Свое
имение она отдала детскому дому, над которым попечительствовала, и, как я
понимаю, оно станет чем-то вроде санатория. Она не испытывает особого
самодовольства по этому поводу. После смерти Адама дом стал не радостью
для нее, а мукой, и этот дар в конечном счете был даром тени Адама -
скромный дар, как горсть пшеницы или расписной горшок в могиле, которыми
ублаготворяют душу усопшего, чтобы она отправилась в свой путь и больше не
тревожила живых.)
Итак, летом этого, 1939 года нас уже не будет в Берденс-Лендинге.
Мы, конечно, вернемся, чтобы пройтись по набережной и увидеть молодых
людей на теннисных кортах у купы мимоз, пройтись по берегу залива, где
вышки для ныряния мягко вырисовываются на солнце, углубиться в сосновую
рощу, где толстый ковер игольника заглушит шаги так, что мы будем
двигаться среди деревьев беззвучнее дыма. Но это будет нескоро, а пока мы
уйдем из дома в кипящий мир, из истории в историю, чтобы снова держать
ответ перед Временем.