Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
т растерянность, когда
впервые нарушает какую-нибудь привычку, но испытывает ужас, изменив своим
принципам. Следовательно, если во мне когда-нибудь и жили добродетель и
честь, они были лишь случайностью, привычкой, а не сознательным
проявлением моей воли. А может ли добродетель вообще быть проявлением
нашей воли? Внушить такую мысль может только гордыня.)
Итак, мы долго стояли, крепко обнявшись, ее лицо было прижато к моей
груди, а я смотрел через всю комнату в окно, где сгущались вечерние тени.
Когда она наконец подняла голову, я увидел, что она беззвучно плачет.
Почему она плакала? Я не раз задавал себе этот вопрос. Потому ли, что,
будучи готова совершить роковую ошибку, она все же могла плакать над
последствиями поступка, которого не в силах была избежать? Потому ли, что
человек, который ее обнимал, был намного ее моложе и она стыдилась его
молодости и семи разделявших их лет? Потому ли, что он опоздал на семь лет
и теперь не мог прийти к ней беспорочно? Неважно, какова была причина ее
слез. Если первая, значит, слезы показывали, что чувство не может
подменить долга; если вторая - это бы доказывало, что жалость к себе не
может заменить благоразумия. Но, выплакавшись, она подняла наконец ко мне
свое лицо, и в ее больших глазах блестели слезы. И даже теперь, зная, что
эти слезы стали моей погибелью, я не жалею, что они пролились, ибо они
говорят о том, что сердце ее не было каменным и, каково бы ни было ее
прегрешение (а также и мое), она шла на него не с легкой душой и в глазах
ее не горела похоть и плотское вожделение.
Слезы эти были моей погибелью, потому что, когда она подняла ко мне
лицо, к чувствам моим примешалась нежность и сердце в груди расширилось,
заполнив ту огромную пустоту, в которой оно раньше билось. Она сказала:
- Касс... - Впервые она назвала меня по имени.
- Что? - спросил я.
- Поцелуй меня, - сказала она очень просто. - Теперь ты можешь это
сделать.
И я ее поцеловал. А потом, ослепленные бунтом крови и жадностью
чувства, мы соединились. В этой самой комнате, при том, что где-то в доме
неслышно бродили слуги, дверь была открыта и вот-вот мог вернуться муж, а
темнота еще не наступила. Но безрассудство страсти, казалось, берегло нас,
словно окутывая непроницаемым мраком; так и Венера когда-то прикрыла
облаком Энея, чтобы, скрытый от людских взоров, он мог приблизиться к
городу Дидоны. В таких историях, как наша, сама отчаянность служит
защитой, точно так же как сила страсти словно оправдывает ее и освящает.
Несмотря на слезы и на то, что отдавалась она мне с тоской и отчаянием,
сразу же после этого голос ее показался мне веселым. Она стояла посреди
комнаты, приглаживая волосы, и я, заикаясь, что-то сказал насчет нашего
будущего, что-то очень бессвязное - я еще не пришел в себя. Но она
ответила:
- Ах, стоит ли сейчас об этом думать? - словно я заговорил о чем-то
совсем незначительном. Она поспешно позвала слугу и попросила принести
свечи. Их принесли, и я смог разглядеть ее лицо - оно было свежим и
спокойным. Когда пришел муж, она поздоровалась с ним очень ласково, при
виде чего сердце мое готово было разорваться, однако, признаюсь, совсем не
от раскаяния. Скорее от бешеной ревности. Когда он обратился ко мне и
пожал мне руку, я был в крайнем смятении и не сомневался, что мое лицо
меня выдаст".
Так началась вторая часть истории Касса Мастерна. Весь этот год он, как
и раньше, часто бывал в доме Дункана Трайса, как и раньше, занимался с ним
спортом, играл в карты, пил и ездил на бега. Он научился, по его словам,
сохранять "безмятежность чела" и мириться с существующим положением вещей.
Что же касается Аннабеллы Трайс, то впоследствии ему с трудом верилось,
что она "проливала слезы". По его словам, у этой женщины было "доброе
сердце, опрометчивая и страстная натура, ненависть ко всяким разговорам о
будущем (она не разрешала мне даже заикнуться о том, что нас ждет);
веселая, ловкая и находчивая, когда речь шла о том, как утолить наше
желание, она была наделена такой женственностью, что украсила бы любой
семейный очаг". В ловкости и находчивости ей не откажешь, потому что
скрывать любовную связь в том месте и в то время было делом нелегким. В
глубине сада Трайсов стояло нечто вроде беседки, куда можно было незаметно
войти с аллеи. Некоторые их свидания происходили там. Любовникам,
по-видимому, помогала сводная сестра Аннабеллы, жившая в Лексингтоне, а
может, не помогала, а только смотрела сквозь пальцы на их связь, да и то
после долгих уговоров, потому что Касс упоминает о "бурной ссоре сестер".
Словом, несколько свиданий произошло у нее. Время от времени Дункану
Трайсу приходилось уезжать из города по делам, и Касса поздно ночью
впускали в дом, даже тогда, когда там гостили отец и мать Аннабеллы, и
Касс в буквальном смысле слова лежал в постели Дункана Трайса.
Были у них и другие встречи, неожиданные и непредвиденные минуты, когда
они вдруг оставались вдвоем. "Едва ли не каждый уголок, закоулок и
укромное местечко в доме моего доверчивого друга мы осквернили в то или
иное время, даже при ярком бесстыжем свете дня", - писал в дневнике Касс,
и, когда студент исторического факультета Джек Берден поехал в Лексингтон
и пошел осматривать старый дом Трайсов, он вспомнил эту фразу. Город
вокруг дома разросся, и сад, если не считать небольшого газона, был
застроен. Но дом содержался в порядке - там жили люди по фамилии Милер,
гордившиеся этой старинной обителью; они разрешили Джеку Бердену осмотреть
свои владения. Джек Берден прошелся по комнате, где состоялось знакомство
Касса с Аннабеллой, и где он увидел ее глаза при свете только что
зажженных свечей, и где год спустя она издала громкий вздох или сдавленный
стон и упала к нему в объятия; потом Джек Берден осмотрел просторную
переднюю с изящной лестницей наверх; маленькую сумрачную библиотеку и
заднюю комнату - нечто вроде черной прихожей, которая вполне могла служить
"укромным уголком" и была, кстати сказать, удобно для этой цели
обставлена. Стоя в тихой прохладной передней, где в полутьме тускло
блестел паркет, Джек Берден воображал себе, как почти семьдесят лет назад
здесь украдкой обменивались, взглядом, тихонько перешептывались и тишину
нарушало только шуршание юбок (костюмы той поры не были приспособлены для
разврата впопыхах), тяжелое дыхание, неосторожный стон... Ну что ж, все
это было давным-давно; и Аннабелла Трайс и Касс Мастерн давно на том
свете, а хозяйку, миссис Милер, которая пожелала напоить Джека Бердена
чаем (ей льстило, что ее дом представляет "исторический интерес", хотя она
и не подозревала об истинных обстоятельствах дела), никак нельзя было
назвать "ловкой" или "находчивой" - всю свою энергию она, как видно,
отдала "Гильдии хранительниц алтаря епископальной церкви св.Луки" и
"Дочерям Американской Революции".
Второй период истории Касса Мастерна - его любовная связь - длился весь
учебный год, часть лета (Кассу пришлось уехать на Миссисипи, чтобы
позаботиться о своей плантации и присутствовать на свадьбе сестры Лавинии,
вышедшей замуж за Виллиса Бердена, молодого человека со связями) и большую
часть следующей зимы, которую Касс снова провел в Лексингтоне. Но вот 19
марта 1854 года умирает в своей библиотеке (в одном из "укромных уголков"
своего дома) Дункан Трайс; в груди его свинцовая пуля величиной почти с
большой палец. С ним, очевидно, произошел несчастный случай.
Вдова сидела в церкви прямо и неподвижно. Когда она подняла вуаль,
чтобы утереть платочком глаза, лицо ее, по словам Касса Мастерна, "было
бело, как мрамор, и только на щеке горело лихорадочное пятно". Но под
вуалью он различал ее пристальный, горящий взгляд, который сверкал в "этой
искусственной полутьме".
Касс Мастерн и еще пятеро молодых людей из Лексингтона, приятелей и
собутыльников покойного, несли гроб.
"Гроб, который я нес, казалось, ничего не весит, хотя друг мой был
человеком крупным, склонным к полноте. Когда мы несли его, я удивлялся, до
чего он легкий, и мне даже пришла в голову шальная мысль, что гроб пуст, в
нем никого нет, а вся эта история - шутовство, кощунственный маскарад,
долгий и бессмысленный, как сон. А может статься, подсказывала мне
фантазия, все это придумано, чтобы обмануть меня. Я - жертва этой
мистификации, а все остальные сговорились и действуют заодно. Но когда эта
мысль у меня родилась, я вдруг почувствовал страшное возбуждение. Я
чересчур умен, чтобы так легко попасться. Я разгадал их обман. Мне вдруг
захотелось швырнуть гроб оземь, увидеть, как он разверзнется, зияя
пустотой, и с торжеством захохотать. Но я удержался и увидел, как гроб
опускают в яму у наших ног и на него падают первые комья.
Как только я услышал стук первых комьев земли о крышку гроба, я
почувствовал огромное облегчение, а потом непреодолимое желание обладать
ею. Я посмотрел на нее. Она стояла на коленях у края могилы, и я не мог
понять, что у нее на душе. Голова ее была чуть-чуть наклонена, и вуаль
покрывала лицо. Одетая в черное фигура была залита ярким солнцем. Я не мог
отвести глаз от этого зрелища. Поза, казалось, подчеркивала ее прелести, и
воспаленное воображение рисовало мне ее гибкое тело. Даже траур и тот
придавал ей соблазнительность. Солнце пекло мне шею и сквозь ткань сюртука
- плечи. Свет его был противоестественно ярок, он слепил мне глаза и
распалял мою страсть. Но все это время я слышал как будто очень издалека
скрежет лопат, разбирающих насыпь, и приглушенный стук комьев земли,
падающих в яму".
В тот вечер Касс отправился в беседку. Сговора между ними не было, он
пошел по наитию. Ему пришлось долго ждать, но наконец она появилась, вся в
трауре, который был "едва ли темнее той ночи". Он молчал, стоя в самом
темном углу беседки, и не шевельнулся при ее приближении, а она "скользила
как тень среди теней". Когда она вошла, он ничем не выдал своего
присутствия.
"Я не уверен, что молчание мое было намеренным. Его вызвала какая-то
непреодолимая потребность, которая овладела всем моим существом, сдавила
мне горло, парализовала руки и ноги. До этого мгновения и после я понимал,
что шпионить бесчестно, но в тот миг такое соображение меня не остановило.
Глаза мои были прикованы к ней. Мне казалось, если она не подозревает, что
здесь, кроме нее, кто-то есть, я смогу проникнуть в ее душу, узнать, как
на нее повлияла, какую перемену в ней произвела смерть мужа. Страсть,
душившая меня днем, у края могилы моего друга, теперь прошла. Я был
совершенно холоден. Но я должен был узнать, хотя бы попытаться узнать. Как
будто поняв ее, я пойму самого себя. (Обычное человеческое заблуждение:
пытаться узнать себя через кого-то другого. Себя можно познать только в
Боге и через Его всевидящее око.)
Она вошла в беседку и опустилась на скамью в нескольких шагах от того
места, где находился я. Я долго стоял, вглядываясь в нее. Она сидела
выпрямившись, как каменная. В конце концов я шепотом, едва слышно назвал
ее имя. Если она и услышала, то ничем этого не показала. Тогда я снова
таким же образом назвал ее имя, а потом опять. В ответ на третий мой оклик
она прошептала: "Да", но не шевельнулась и не повернула ко мне головы.
Тогда я заговорил громче, снова произнес ее имя, и она вдруг вскочила в
диком испуге, издала сдавленный крик и закрыла руками лицо. Она
покачнулась и, казалось, едва не упала, но потом овладела собой и замерла,
не сводя с меня глаз. Я, заикаясь, стал извиняться, уверяя, что не хотел
ее пугать - ведь она отозвалась на мой шепот, прежде чем я заговорил
громче. Я спросил ее:
- Разве ты не отозвалась на мой шепот?
Она ответила, что да, отозвалась.
- Почему же ты так испугалась, когда я заговорил снова?
- Потому что не знала, что ты здесь, - сказала она.
- Но ты же говоришь, что слышала мой шепот и ответила мне, а теперь
уверяешь, будто не знала, что я здесь!
- Я не знала, что ты здесь, - повторяла она тихо, и тут до меня дошел
смысл ее слов.
- Но когда ты услышала шепот, - сказал я, - ты узнала мой голос?
Она смотрела на меня молча.
- Скажи, - требовал я, потому что мне надо было это знать.
Она по-прежнему не сводила с меня глаз и наконец, запинаясь, ответила:
- Не знаю.
- Ты думала, что это... - начал я, но не успел договорить: она кинулась
ко мне, цепляясь за меня судорожно, как человек, который тонет, и
восклицая:
- Нет, нет, все равно, что я думала, раз ты здесь, раз ты здесь!.. -
Она притянула мое лицо, прижалась губами к моему рту, чтобы помешать мне
говорить. Губы ее были холодны, но не отрывались от моих.
Я тоже был холоден, словно и меня коснулось дыхание смерти. Эта
холодность была самым мерзостным в наших объятиях - мы были с ней словно
куклы, которые подражают постыдному сластолюбию людей, превращая его в
пародию вдвойне постыдную. После всего она сказала:
- Если бы я тебя сегодня здесь не нашла, между нами все было бы
кончено.
- Почему? - спросил я.
- Это было знамение, - сказала она.
- Знамение? - спросил я.
- Знамение того, что мы обречены, что... - И она замолчала, а потом
горячо зашептала в темноте: - Я и не желаю другой судьбы... но это знак...
что сделано, то сделано. - Она на мгновение затихла, а потом продолжала: -
Дай мне руку.
Я подал ей правую руку. Она схватила ее, но тут же откинула, говоря:
"Другую, другую руку!"
Я протянул ей руку через себя, потому что сидел от нее слева. Она
схватила ее левой рукой, подняла и прижала к груди. Потом ощупью, в
темноте надела мне на безымянный палец кольцо.
- Что это? - спросил я.
- Кольцо, - ответила она и, помолчав, объяснила: - Это его кольцо.
Тогда я вспомнил, что он, мой друг, носил обручальное кольцо, и
почувствовал холод металла.
- Ты сняла у него с пальца? - спросил я, потрясенный этой мыслью.
- Нет, - сказала она.
- Нет? - переспросил я.
- Нет, - сказала она. - Он его снял сам. В первый раз снял.
Я сидел рядом с ней, ожидая неизвестно чего, а она прижимала мою руку к
своей груди. Я чувствовал, как вздымается ее грудь, но не мог произнести
ни слова.
Тогда она сказала:
- Хочешь знать, как... как он его снял?
- Да, - ответил я в темноте и, ожидая ответа, провел языком по
пересохшим губам.
- Слушай! - приказала она мне властным шепотом. - В тот вечер, после...
после того, как это случилось... после того, как в доме все опять стихло,
я сидела у себя в комнате, на стульчике возле туалета, где я всегда сижу,
когда Феба распускает мне на ночь волосы. Я, наверно, села там по
привычке, потому что все внутри у меня словно омертвело. Феба стелила
постель. (Феба была ее горничная, смазливая, светлокожая негритянка,
обидчивая и капризная.) Я увидела, что Феба подняла валик и смотрит на то
место, где этот валик лежал, на моем краю кровати. Она там что-то взяла и
подошла ко мне. Смотрит на меня - а глаза у нее желтые, ничего в них не
прочтешь, - она смотрела на меня долго-долго... а потом протянула кулак и,
не сводя с меня глаз, медленно, очень медленно разжала пальцы... и там у
нее на ладони лежало кольцо... Я сразу поняла, что это его кольцо, но
думала тогда только о том, что оно золотое и лежит на золотой руке. Потому
что рука у Фебы как золотая... Я никогда раньше не замечала, что ее ладони
так похожи цветом на чистое золото. Тогда я подняла глаза, а она все
смотрела на меня, и глаза у нее тоже золотые, светлые и непрозрачные, как
золото. И я поняла, что она знает.
- Знает? - переспросил я, хотя и сам теперь знал. Мой друг обо всем
догадался - либо почувствовал холодность жены, либо насплетничали слуги, -
снял с пальца золотое кольцо, отнес на кровать, где спал с женой, положил
ей под подушку, а потом спустился вниз и застрелился, но обставил дело
так, чтобы никто, кроме жены, не усомнился в том, что это несчастный
случай. Он не предусмотрел только одного - что его кольцо найдет желтая
служанка.
- Она знает, - прошептала Аннабелла, крепко прижимая мою руку к своей
груди, которая стала лихорадочно вздыматься. - Знает... и смотрит на
меня... она всегда будет так смотреть. - Внезапно голос ее стал тише, и в
нем появилась плаксивая нотка. - Она всем расскажет. Все будут знать. Все
в доме будут на меня смотреть и знать... когда подают еду... когда входят
в комнату... а шагов их никогда не слышишь! - Она вскочила, отпустив мою
руку. Я остался сидеть, а она стояла рядом, спиной ко мне, и теперь
белизна ее лица и рук больше не проступала из тьмы; чернота ее платья
сливалась с чернотой ночи даже в такой близости. И вдруг голосом, до
неузнаваемости жестоким, она произнесла в темноте над моей головой:
- Я этого не потерплю. Я этого не потерплю! - Потом она обернулась и
неожиданно прижалась губами к моим губам. Потом она убежала, и я услышал,
как шуршит гравий у нее под ногами. Я еще долго сидел в темноте, вертя на
пальце кольцо".
После свидания в беседке Касс несколько дней не видел Аннабеллы Трайс.
Он узнал, что она уехала в Луисвилл, где, кажется, жили ее близкие друзья.
И как обычно, взяла с собой Фебу. Потом до него дошел слух, что она
вернулась, и в ту же ночь он отправился в беседку. Она была там, сидела
одна в темноте. Они поздоровались. Позднее он писал, что в ту ночь она
была какой-то рассеянной, далекой, отрешенной, как сомнамбула. Он стал
расспрашивать ее о поездке в Луисвилл, и она коротко ответила, что
спустилась по реке до Падьюки. "Я не знал, что у тебя есть друзья в
Падьюке", - сказал он, но она ответила, что никаких друзей у нее там нет.
Вдруг она повернулась к нему и уже не рассеянно, а с яростью воскликнула:
- Все выпытываешь... Вмешиваешься в мои дела... я этого не допущу!
Касс, заикаясь, стал бормотать извинения, но она его прервала:
- Но если уж так хочешь знать, пожалуйста, я скажу. Я ее туда отвезла.
В первую минуту Касс ничего не понял.
- Ее? - переспросил он.
- Фебу. Я отвезла ее в Падьюку, ее больше нет.
- Нет? Как нет?
- Продала, - ответила она и повторила: - Продала, - а потом резко
захохотала и добавила: - Ничего, теперь она больше не будет на меня
смотреть.
- Ты ее продала?
- Да, продала. В Падьюке одному человеку, собиравшему партию рабов для
Нью-Орлеана. А меня в Падьюке никто не знает, никто не знает, что я там
была, никто не знает, что я ее продала, я ведь скажу, что она сбежала в
Иллинойс. Но я ее продала. За тысячу триста долларов.
- Тебе дали хорошие деньги, - сказал Касс. - Даже за такую светлокожую
и резвую девушку, как Феба. - И, как он сам описывает, засмеялся "зло и
грубо", хотя и не объясняет почему.
- Да, - ответила она. - Я получила хорошую цену. Заставила заплатить за
нее то, что она стоит, до последнего цента. А потом знаешь, что я сделала
с этими деньгами?
- Не знаю.
- Когда я сошла с парохода в Луисвилле, там на пристани сидел старик
негр. Он был слепой, подыгрывал себе на гитаре и напевал "Старый Дэн
Такер". Я вынула из сумки деньги, подошла к нему и положила их в его
старую шляпу.
- Если ты все равно отдала эти деньги... если ты чувствовала, что
деньги эти грязные, почему ты не отпустила ее на свободу? - спросил Касс.
- Она бы осталась здесь, она бы никуда не уехала, она бы осталась здесь
и смотрела на меня