Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
ожностью, чтобы он не рассыпался у меня в руках. - Сколько он весит?
- спросил я и вдруг понял, что говорю, как человек, собирающийся что-то
купить.
- Шесть девятьсот, - живо ответила она и добавила: - Это очень хорошо
для трехмесячного.
- Да, - сказал я, - это много.
- Она освободила меня от ребенка, легонько тиснула его, прижав к груди
и наклонив к нему лицо, а потом положила его в кроватку.
- Как его зовут? - спросил я.
Она выпрямилась и, обойдя кроватку, стала рядом со мной.
- Сначала, - сказала она, - я хотела назвать его Томом. Я было почти
решила. Но потом поняла. Я назову его как деда. Его зовут Вилли, Вилли
Старк.
Я вышел за ней в маленькую переднюю. Мы остановились у стола, где
лежала моя шляпа. Она повернулась и пристально заглянула мне в лицо, как
будто в передней был плохой свет.
- Знаете, - сказала она, - я потому назвала его Вилли...
Она все еще вглядывалась в мое лицо.
- ...потому, - продолжала она, - потому что Вилли был великим
человеком.
Я, кажется, кивнул.
- Да, я знаю, он совершал ошибки, - сказала она и подняла подбородок
как будто с вызовом, - тяжелые ошибки. Может быть, он нехорошо поступал,
как тут говорят. Но здесь... в глубине... в душе... - она положила руку на
грудь, - ...он был великим человеком.
Она больше не интересовалась моим лицом, не пыталась разгадать его
выражение. Сейчас я ее не интересовал. Как будто меня не было.
- Он был великим человеком, - заключила она почти шепотом. Затем она
снова посмотрела на меня, уже совсем спокойно. - Понимаете, Джек, -
сказала она, - я должна в это верить.
Да, Люси, вы должны в это верить. Вам надо в это верить, чтобы жить. Я
знаю, что вы должны в это верить. Я и не ожидал от вас ничего другого. Так
и должно быть, и я это понимаю. Ведь дело в том, Люси, что я сам должен в
это верить. Я должен верить, что Вилли Старк был великим человеком. Что
случилось с его величием - это другой вопрос. Может быть, он пролил его на
землю, как проливается жидкость из разбитой бутылки. Может быть, он свалил
его в кучу и разом сжег, в темноте, словно большой костер, - и не осталось
ничего, кроме темноты и мерцающих углей. Может быть, он не умел отличить
свое величие от своего ничтожества и так смешал их, что все испортил. Но
величие в нем было. Я должен в это верить.
И когда я пришел к этому убеждению, я вернулся в Берденс-Лендинг. Я
пришел к этому убеждению не тогда, когда смотрел вслед Рафинаду,
поднимавшемуся по лестнице из полуподвального коридора публичной
библиотеки, и не тогда, когда Люси Старк стояла передо мной в передней
облезлого белого домика на ферме. Но и это и все другие события,
происходившие вокруг меня, привели меня в конце концов к такому убеждению.
И, веря, что Вилли Старк был великим человеком, я могу лучше думать об
остальных людях и о себе самом. И в то же время еще увереннее могу осудить
себя.
Я вернулся в Берденс-Лендинг ранним летом по просьбе матери. Однажды
ночью она позвонила мне и сказала:
- Мальчик, я прошу тебя приехать. Поскорее. Ты можешь приехать завтра?
Когда я спросил, зачем я ей нужен - я еще не хотел возвращаться, - мать
уклонилась от прямого ответа. Она сказала, что все объяснит, когда я
приеду.
И я поехал.
Я подрулил к дому в конце дня. Она ждала меня на веранде. Мы перешли на
боковую галерею и выпили. Она говорила мало, а я ее не торопил.
Но в семь часов Молодой Администратор не появился, и я спросил ее,
придет ли он к обеду.
Она помотала головой.
- Где он? - спросил я.
Она повернула в пальцах пустой стакан, льдинки там тихо звякнули.
Наконец она сказала:
- Не знаю.
- В отъезде? - спросил я.
- Да, - ответила она, позвякивая льдинками. Потом повернулась ко мне. -
Теодор уехал пять дней назад, - сказала она. - И не вернется, пока я не
уеду. Понимаешь... - Она опустила стакан на столик с видом человека,
принявшего окончательное решение. - Я ухожу от него.
- Черт подери, - пробормотал я.
Она продолжала смотреть на меня, словно чего-то ожидая. Чего - я не мог
понять.
- Черт подери, - сказал я, пытаясь как-то уложить в голове эту новость.
- Ты удивлен? - спросила она, слегка подавшись вперед в своем кресле.
- Еще бы.
Она внимательно наблюдала за мной, и я замечал на ее лице любопытные
переливы чувств, слишком неясных и мимолетных, ускользающих от
определения.
- Еще бы не удивлен, - повторил я.
- Да? - сказала она и откинулась в кресле, утонула в нем, как человек,
который упал в воду и тянется к веревке, хватает ее на миг и выпускает,
снова тянется, и не может достать и знает, что пытаться дальше -
бесполезно. Теперь в лице ее не было ничего неясного. Оно было точно
таким, как я сейчас описал. Она упустила веревку.
Она отвернулась от меня к заливу, как будто не хотела, чтобы я видел ее
лицо. Потом сказала:
- Я думала... я думала, тебя это не удивит.
Я не мог объяснить ей, почему я, да и любой другой человек, должен был
удивиться. Я не мог объяснить ей, что если женщине ее возраста удается
поймать на крючок мужчину ненамного старше сорока лет и не разорившегося в
пух, то очень удивительно, что она за него не держится. Даже если у
женщины есть состояние, а мужчина - такая задница, как Молодой
Администратор. Я не мог ей объяснить и потому промолчал.
Она продолжала смотреть на залив.
- Я думала, - начала она и после короткой заминки продолжала: - Я
думала, Джек, ты поймешь почему.
- Знаешь, нет, - ответил я.
Она немного помолчала.
- Это случилось в прошлом году, я сразу почувствовала, когда это
случилось... Ах, да я ведь знала, что так и будет.
- Что случилось?
- Когда ты... когда ты... - Она запнулась, подбирая какие-то другие
слова. - Когда Монти умер.
Она опять повернулась ко мне, лицо ее выражало мольбу. Она опять
пыталась поймать веревку.
- Джек, Джек, - сказала она, - это все Монти... ты понимаешь?.. Монти.
Мне казалось, что я понимаю; так я ей и сказал. Я вспомнил серебряный
чистый крик, который выбросил меня в переднюю в день смерти судьи Ирвина,
лицо матери, когда она лежала на кровати и весть проникала в ее сознание.
- Монти, - говорила она. - Всегда был Монти. Только я этого не
понимала. Между нами... давно уже ничего не было. Но всегда был только
Монти. Я поняла это, когда он умер. Я не хотела понимать, но я это поняла.
И я больше не могла так жить. Настал момент, когда я почувствовала, что не
могу. Не могу.
Она поднялась с кресла - рывком, как будто ее сдернули.
- Не могу, - сказала она. - Потому что все перепуталось. Все было
перепутано с самого начала. - Ее руки скручивали и рвали платок, который
она держала у живота. - Ох, Джек, - вскрикнула она, - все перепутано, с
самого начала.
Она бросила изодранный платок и выбежала с галереи. Я слышал стук ее
каблуков в комнате, но это не была прежняя ясная, бойкая дробь. Это было
какое-то безнадежное неряшливое клацанье, вдруг заглохшее на ковре.
Я подождал немного на галерее. Потом пошел на кухню.
- Мать плохо себя чувствует, - сказал я кухарке. - Ты или Джо-Белл
поднимитесь к ней попозже, узнайте, может быть, она поест бульона с яйцом
или еще чего-нибудь.
Затем я отправился в столовую, сел за стол при свечах, мне принесли
обед, и я его поковырял.
После обеда пришла Джо-Белл и сказала, что она была наверху с подносом,
но мать его не взяла. Она даже не открыла дверь. Она просто крикнула из
комнаты, что ничего не хочет.
Я долго сидел на галерее; звуки на кухне смолкли. Потом свет погас и у
нее. Зеленый прямоугольник на черной земле - там, где свет из окна падал
на траву, - вдруг тоже стал черным.
Немного погодя я поднялся наверх и постоял у ее двери. Раз или два я
чуть не постучал. Но решил, что, если даже войду, говорить будет не о чем.
Что можно сказать человеку, который узнал о себе правду - неважно, горька
она или радостна?
Поэтому я спустился обратно и, стоя в саду среди черных магнолий и
миртов, думал о том, как, убив отца, я спас душу матери. Оба они открыли
то, что им нужно было знать для спасения. Потом я подумал, что, может
быть, всякое знание, которое чего-то стоит, оплачивается кровью. Может
быть, только так ты можешь определить, стоит ли чего-нибудь твое знание;
оно должно быть куплено кровью.
Мать уехала на другой день. Она отправлялась в Рино. Я отвез ее на
станцию и в ожидании поезда аккуратно выстроил на платформе все ее
чистенькие, подобранные в тон чемоданы, саквояжи, сумки и картонки. День
был жаркий и ясный, мы стояли на горячем зернистом цементе, с той пустотой
в мыслях, какая предшествует обычно расставанию на железнодорожной
станции.
Мы стояли довольно долго, глядя на пути, которые бежали по береговой
низине мимо сосен к колеблющемуся от зноя горизонту, где должна была
возникнуть маленькая клякса дыма.
Неожиданно мать заговорила:
- Джек, я хочу тебе что-то сказать.
- Да?
- Я оставляю дом Теодору.
От изумления я не мог произнести ни слова. Я вспомнил, как все эти годы
она набивала дом мебелью, хрусталем, серебром, пока он не превратился в
музей, а она - в сущий клад для антикваров Нью-Орлеана, Нью-Йорка и
Лондона. Я думал, что никакая сила не заставит ее с этим расстаться.
- Понимаешь, - поспешила объяснить она, неправильно истолковав мое
молчание. - Теодор ведь ни в чем не виноват, а ты знаешь, как он помешан
на этом доме, на том, что мы живем на набережной, и прочее. И я подумала,
что ты не захочешь тут жить. Понимаешь... я подумала... подумала, что у
тебя есть дом Монти, и если ты будешь жить в Лендинге, то предпочтешь его
дом, потому что... потому что...
- Потому что он был моим отцом, - закончил я немного угрюмо.
- Да, - спокойно согласилась она. - Потому что он был твоим отцом. И я
решила...
- Да ну его к черту, - не выдержал я. - Это твой дом, и ты можешь
делать с ним что угодно. Мне он не нужен. Сегодня я соберу свои пожитки, и
ноги моей там не будет. Можешь мне поверить. Мне он не нужен, и мне
безразлично, что ты будешь делать с ним и со своими деньгами. Они мне тоже
не нужны. Я тебе всегда говорил.
- Не так их много осталось, чтобы стоило из-за них волноваться, -
сказала она. - Ты же знаешь, как мы жили эти шесть или семь лет.
- Ты разорилась? - спросил я. - Слушай, если ты на мели, я тебе...
- Не разорилась, - сказала она. - На жизнь мне хватит. Если поселиться
где-нибудь в тихом месте и жить скромно. Сначала я думала поехать в
Европу, но потом...
- Да, держись от Европы подальше, - сказал я. - Там скоро будет ад
кромешный. Очень скоро.
- Нет, я не поеду. Я поеду куда-нибудь в тихое недорогое место. Еще не
знаю куда. Надо подумать.
- Ладно, - сказал я. - А насчет меня и дома можешь не беспокоиться.
Ноги моей там не будет, это я тебе твердо обещаю.
Несколько минут она задумчиво смотрела на восток, туда, где за соснами
и береговой низиной терялась пустая пока дорога. Затем, словно подхватив
мои слова, сказала:
- Не надо мне было жить в этом доме. Вышла замуж... приехала сюда... он
был хорошим человеком. Все равно надо было оставаться дома. Зачем я
поехала?
Трудно было с этим спорить и так же трудно согласиться, поэтому я
молчал.
Но, видимо, она обсуждала этот вопрос не со мной, потому что, внезапно
подняв голову, она посмотрела на меня и сказала: "Что ж, я это сделала. Но
теперь я знаю". И, откинув свои ладные плечи в ладном голубом полотняном
костюме, она подняла лицо, как раньше - как дьявольски дорогой подарок
людям, - и пусть только люди попробуют не выразить благодарности.
Да, теперь она знала. И, стоя под солнцем на горячем цементе, она,
казалось, размышляла над тем, что узнала. Однако размышляла она о другом.
Потому что немного погодя она повернулась ко мне:
- Мальчик, скажи мне одну вещь.
- Какую?
- Мне очень важно это знать.
- Что?
- Когда... когда это произошло... когда ты пошел к Монти...
Вот оно. Я ждал этого. И среди зноя, стоя на горячем цементе, я вдруг
похолодел, мои нервы съежились от холода.
- ...он тогда... он... - Она смотрела в сторону.
- Попал в безвыходное положение и поэтому застрелился? Это ты хотела
спросить? - сказал я.
Она кивнула и посмотрела мне в глаза, ожидая, что теперь будет. Я
изучал ее лицо. Освещение было для него не выигрышное. Такое освещение уже
никогда не будет для него выигрышным. Но она держала голову высоко,
смотрела мне в глаза и ждала.
- Нет, - сказал я, - у него не было никаких неприятностей. У нас вышел
небольшой спор из-за политики. Ничего серьезного. Но он жаловался на
здоровье. Говорил, что плохо себя чувствует. Вот в чем дело. Он сказал мне
"прощай". Теперь я понимаю, что это означало. Больше ничего.
Она немного сникла. Больше не было нужды держаться так прямо.
- Это правда? - спросила она.
- Да, - ответил я. - Правда, клянусь богом.
- Ох, - тихо произнесла она с почти беззвучным вздохом.
Мы ждали поезда. Говорить было больше не о чем. Теперь, в последнюю
минуту, она наконец спросила о том, о чем хотела спросить и боялась
спросить все время.
Вскоре на горизонте показался дымок. Потом стало видно, что черный
дымок двигается к нам вдоль кромки ясной воды. Потом со скрежетом и
шипением, сотрясая почву, выбрасывая клубы пара, паровоз прокатился мимо
нас и стал. Проводник в белом пиджаке начал собирать чистенькие сумки и
чемоданы.
Мать повернулась ко мне и взяла меня за руку.
- До свиданья, мальчик, - сказала она.
- До свидания, - сказал я.
Она придвинулась ко мне, и я обнял ее одной рукой.
- Пиши мне, мальчик, - сказал она. - Пиши, ты один у меня остался.
Я кивнул.
- Напиши, как ты устроилась, - сказал я.
- Да, - сказала она, - да.
Я поцеловал ее, и в этот миг кондуктор, стоявший за ее спиной, взглянул
на часы и уронил их в карман презрительным движением, какое делает
кондуктор экспресса, готовясь скомандовать отправление после
полутораминутной стоянки в захолустном городишке. Я знал, что сию секунду
он крикнет: "Посадка окончена!" - но эта секунда растянулась надолго. Как
будто, глядя на человека на другом краю долины, ты увидел дымок над его
ружьем и ждешь бог знает сколько времени, когда донесется до тебя тихий
звук выстрела, или увидел молнию вдалеке и ждешь грома. Я стоял, обняв
мать одной рукой за плечи (ее щека, прижатая к моей, оказалась мокрой), и
ждал, когда кондуктор крикнет: "Посадка окончена!"
Наконец он крикнул, мать отошла, поднялась по ступенькам, обернулась,
помахала мне, поезд тронулся, проводник захлопнул дверь тамбура.
Я смотрел вслед поезду, увозившему мать, пока от него не осталось
ничего, кроме пятнышка дыма на западе, и думал о том, как солгал ей. Что
ж, я преподнес ей эту ложь как подарок на прощание. Или, в некотором роде,
свадебный подарок, подумал я.
Потом я подумал, что, может быть, солгал ей, выгораживая себя.
- Нет! - с бешенством произнес я вслух. - Не ради себя я врал, не ради
себя.
И это было правдой. Истинной правдой.
Я преподнес матери подарок - ложь. И она отдарила меня - правдой. Она
заставила меня взглянуть на нее новыми глазами, а это в конце концов
привело к тому, что я увидел новыми глазами весь мир. Вернее, новое
представление о матери заполнило тот пробел, который, возможно, был в
центре новой картины мира, преподнесенной мне многими людьми - Вилли
Старком, Сэди Берк, Люси Старк, Рафинадом, Адамом Стентоном. Это означало,
что мать вернула мне прошлое. Теперь я мог признать прошлое, которое
прежде казалось мне отравленным и грязным. Теперь я мог признать прошлое,
потому что мог признать ее и примириться с ней и с собой.
Многие годы я осуждал ее как бессердечную женщину, любившую лишь власть
над мужчинами и краткое удовлетворение тщеславия и плоти, которое они ей
давали, жившую в странном бездушном колебании между расчетом и инстинктом.
И мать, чувствуя это осуждение, но, должно быть, не понимая его причины,
делала все, чтобы удержать меня и подавить осуждение. Единственное, что
она могла со мной сделать, - это применить ту силу, которую она с успехом
применяла к другим мужчинам. Я сопротивлялся и негодовал и в то же время
хотел, чтобы она меня любила, ее сила притягивала меня, потому что она
была прекрасной, полной жизни женщиной; меня тянуло к ней и отталкивало от
нее, я ее осуждал, и я ею гордился. Но все переменилось.
Первым знаком для меня был серебряный исступленный крик, разнесшийся по
дому в день смерти судьи Ирвина. Этот крик звенел у меня в ушах много
месяцев, но он затих, захлебнулся в грязи прошлого к тому времени, когда
мать вызвала меня в Берденс-Лендинг и сказала, что уезжает. Я понял, что
она говорит правду. И тогда я примирился с ней и с собой.
Я не искал этому объяснения - ни в ту минуту, когда она заговорила об
отъезде, ни на другой день, когда мы стояли на цементной платформе и ждали
поезда, и не тогда даже, когда я стоял там один, следя за последним
пятнышком дыма, растворявшимся на западе. Я не искал этому объяснения и
тогда, когда сидел в ту ночь один в доме, который был домом судьи Ирвина и
стал моим домом. Проводив мать, я запер ее дом, засунул ключ под половик
на террасе и ушел из него навсегда.
В доме судьи Ирвина воздух был спертый, пахло пылью и нежилым
помещением. В конце дня я растворил все окна, а сам пошел ужинать в
Лендинг. Когда я вернулся и включил свет, дом стал больше похож на тот дом
судьи Ирвина, который я помнил. Но, сидя в кабинете, в окна которого лился
влажный, тяжелый и душистый воздух ночи, я не спрашивал себя, почему у
меня так покойно на душе. Я думал о матери с чувством покоя и облегчения и
совсем по-новому ощущал мир.
Немного погодя я встал и вышел из дома на набережную. Стояла ясная
ночь, волны тихо шипели на гальке берега, и залив под звездами был светел.
Я шел по набережной, покуда не очутился у дома Стентонов. В маленькой
задней гостиной горел свет, тусклый свет, как будто от настольной лампы.
Несколько минут я смотрел на дом, потом вошел в калитку и зашагал по
дорожке.
Дверь веранды была на запоре, но дверь с веранды в переднюю была
открыта, и я увидел на полу прямоугольник света, падавшего через открытую
дверь задней гостиной. Я постучал. Через секунду на освещенном месте в
передней появилась Анна.
- Кто там? - крикнула она.
- Это я.
Она прошла по передней, пересекла веранду. Потом я увидел в темноте за
сеткой ее тонкую белую фигуру. Я хотел сказать ей "здравствуй", но не
сказал. Она возилась с замком, тоже молча. Потом дверь открылась, и я
вошел.
Едва ступив на террасу, я услышал запах ее духов, и холодная рука сжала
мне сердце.
- Я не думал, что ты меня впустишь, - сказал я, стараясь, чтобы это
прозвучало шуткой, стараясь разглядеть в потемках ее лицо. Я видел только
бледное пятно лица и темное мерцанье глаз.
- Конечно, впущу, - сказала она.
- Ну вот, а я не был уверен, - сказал я, издав нечто вроде смешка.
- Почему?
- Ну, за мое поведение.
Мы подошли к качелям на веранде и сели. Цепи скрипнули, но мы
опустились так осторожно, что сиденье не шелохнулось.
- А что ты такого сделал? - спросила она.
Я порылся в кармане, нашел сигарету и закурил. Я погасил спичку, не
взглянув на ее лицо.
- Что я такого сделал? - повторил я. - Спроси лучше,