Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Уоррен Пенн Роберт. Вся королевская рать -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  -
Анны, которая ушла к себе в комнату. Я был так поглощен своими переживаниями, что даже не задумался, почему она ушла наверх. Позже я решил, что она нарочно стояла перед Адамом и держала меня за руку, тем самым давая ему знать о новом строении нашего маленького кристалла, нашего мирка, а потом ушла к себе, чтобы он в одиночестве привык к этой мысли. Но быть может, решил я позже - гораздо позже, много лет спустя, когда казалось, что все это уже не имеет значения, - ей просто хотелось побыть одной, посидеть у окна без света или полежать на кровати, глядя в темный потолок, чтобы свыкнуться со своим новым "я", узнать, как живется в новой стихии, как дышится в новом воздухе, как плавается в приливе нового чувства. Может, она ушла наверх, чтобы побыть в одиночестве, - поглощенная собой, как бывает поглощен ребенок видом кокона, выпускающего в сумерках красивую бабочку - все ту же сатурнию, зеленовато-серебристую, еще влажную, со смятыми крылышками, которые постепенно расправляются в полутьме и медленно веют, поднимая такой легкий ветерок, что, нагнувшись, его не почувствуешь и глазом. Если так, то она пошла к себе в комнату, чтобы разобраться, чем она стала, ибо, когда ты влюблен, ты как бы рождаешься заново. Тот, кто тебя любит, отбирает тебя из огромных залежей первозданной глины - человечества, чтобы сотворить из нее нечто, и ты, бесформенный комок этой глины, маешься, хочешь узнать, во что же тебя превратили. Но в то же время ты, любя кого-то, становишься одушевленным, перестаешь быть частью однородного первовещества, в тебя вселяется жизнь, и ты начинаешься. Ты создаешь себя, творя другого, кто в свою очередь сотворил тебя, выбрал тебя, комок глины, из общей массы. Получаются два тебя: один, которого ты сам создаешь, влюбившись, и второй, которого создает твой любимый, полюбив тебя. И чем дальше отстоят друг от друга эти два твоих существа, тем натужнее скрипит мир на своей оси. Но если твоя любовь и любовь к тебе совершенны, разрыв между обоими твоими "я" исчезает и они сливаются. Они совпадают полностью, они неразличимы, как два изображения в стереоскопе. Так или иначе, Анна Стентон, семнадцати лет от роду, пошла наверх, чтобы побыть наедине с собой, вдруг почувствовав, что она влюблена. Она была влюблена в довольно высокого, нескладного, сутуловатого юношу двадцати одного года с костлявым лошадиным лицом, большим, свернутым на сторону крючковатым носом, темными растрепанными волосами, темными глазами (но не глубокими и горящими, как у Касса Мастерна, а часто пустыми или невыразительными, воспаленными по утрам и блестевшими только от волнения), большими руками, которые мяли, тискали, дергали одна другую за пальцы у него на коленях, с косолапой, шаркающей походкой; в юношу, не обладавшего ни красотой, ни талантами, ни прилежанием, ни добротой, ни даже честолюбием; склонного ударяться в крайности, приходить в смятение, вечно кидаться от меланхолии к беспричинному буйству, из холода в пламень, от любопытства к апатии, от смирения к самовлюбленности, из вчерашнего дня в завтрашний. Что ей удалось сотворить из этого комка неблагодарной глины, так никто и не узнает. Но в своей любви она создавала и себя заново и поэтому пошла наверх, чтобы побыть в темноте и выяснить, чем было ее новое "я". А тем временем мы с Адамом сидели внизу на веранде и молчали. В этот вечер Адам выбыл из игры на все будущие вечера: стакан, лимон, выйди вон. Все остальные тоже выбыли из игры, потому что даже в те вечера, когда на веранде у Стентонов или у моей матери собиралась большая компания, заводила патефон и танцевала (а мальчики - многие из них уже отвоевались во Франции - то и дело бегали глотнуть из бутылки, спрятанной в дупле дуба), мы с Анной их в игру не принимали. Потому что органди и рогожка - тонкие материи, и единственный человек, с кем я прилично танцевал, была Анна Стентон, и ночи стояли теплые, и я не настолько был выше Анны, чтобы не слышать запаха ее волос, когда наши скованные музыкой ноги выписывали узоры нашего забытья, и мы дышали в одинаковом ритме, и вскоре я переставал ощущать свое неуклюжее тело, становился почти бестелесным, легким как перышко, невесомым, как большой пустоголовый воздушный шар, привязанный к земле тонкой ниточкой до первого дуновения ветерка. Иногда мы садились в машину и мчались из Лендинга во весь дух (насколько позволяли тогдашние дороги и тогдашний мотор), пролетая мимо домов, отмелей и сосен; голова ее лежала на моем плече, а волосы разлетались от ветра и хлестали меня по щекам. Она прижималась ко мне и громко смеялась, приговаривая: - Джеки, Джеки, какая чудная ночь, какая чудная ночь! Ну, скажи, что это чудная ночь, милый, ну скажи, скажи! И мне приходилось повторять за ней эти слова, как урок. А то она принималась тихонько напевать песню, одну из тех песен, которые были на пластинках, - господи, что же тогда пели? Не помню. Потом затихала и сидела неподвижно, закрыв глаза, пока я не останавливал машину в таком месте, где ветер с залива мог прогнать москитов. (В безветренные ночи лучше было не останавливаться.) Случалось, когда я останавливал машину, она даже глаз не открывала, пока я ее не поцелую; а я, наверно, так ее целовал, что ей дышать было нечем. А то, бывало, она дождется последней секунды перед поцелуем, вдруг широко раскроет глаза и скажет: "у-у-у!" - и засмеется. А когда я захочу ее обнять - будут только острые коленки, острые локти, сдавленные смешки, хихиканье, змеиная увертливость и тактика, достойная мастера джиу-джитсу. Поразительно, что маленькое сиденье машины давало такую же возможность для перегруппировки и маневра, как исторические равнины Фландрии, и как то же существо, которое умело лежать у тебя в руках, гибкое, как ива, мягкое, как шелк, и ласковое, как котенок, вдруг выставляло такое чудовищное количество острых, как гвозди, локтей и коварных коленок. А за этими локтями, коленками и колючими пальцами, в лунном свете или свете звезд, сквозь распущенные волосы блестели глаза, а из полуоткрытых губ вырывался отрывистый смешок и припев: "Нет... не люблю... милого Джеки... никто не любит... птичку Джеки... я... не люблю... милого Джеки... никто не любит... птичку Джеки..." Пока, ослабев от смеха, она не падала мне на руки. Тогда я целовал ее, и она шептала: - Я люблю моего милого Джеки... - и, легонько поглаживая пальцами меня по лицу, повторяла: - Я люблю моего милого Джеки, хотя у него такой страшный клюв! И крепко дергала мой клюв. А я поглаживал это горбатое, кривое, хрящеватое страшилище, притворяясь, что мне очень больно, но в душе гордясь тем, что она до него дотронулась. Никогда нельзя было угадать, будет ли это долгий поцелуй или бешеный отпор и хихиканье. Да это и не имело значения - все равно она в конце концов клала голову мне на плечо и смотрела в небо. А между поцелуями мы молчали, либо я читал ей стихи - в те дни я почитывал стихи и думал, что мне это нравится, - либо разговаривали о том, что будем делать, когда поженимся. Я не делал ей предложения. Мы просто не сомневались, что поженимся и всегда будем жить в мире, состоящем из залитых солнцем пляжей и залитых лунным светом сосен на берегу моря, путешествий в Европу (где мы оба никогда не были), дома в дубовой роще, кожаных сидений машины, а со временем и ватаги прелестных детишек, которых очень туманно представлял себе я и очень живо она и которым мы вдумчиво, обстоятельно выбирали имена, если иссякали прочие темы разговора. У всех у них второе имя будет Стентон. И одного из мальчиков мы решили назвать Джоэл Стентон, в честь губернатора. Ну, а старшего, конечно, будут звать как меня - Джек. - Потому что ты самый старый старичок на свете, Джеки, - говорила Анна, - старшенький будет носить твое имя, потому что ты самый старый старичок на свете, ты старее океана, ты старее неба, ты старее земли, ты старее деревьев, и я всегда тебя любила и всегда дергала за нос, потому что ты старый-старый ворон Джеки, птичка Джеки, и я тебя люблю. - И дергала меня за нос. Только раз, в конце лета, она спросила меня, чем я собираюсь зарабатывать на жизнь. Тихо лежа на моей руке, она вдруг сказала после долгого молчания: - Джек, что ты собираешься делать? Я не понял, о чем она говорит, и ответил: - Что я собираюсь делать? Дуть тебе в ухо. - И дунул. - Что ты собираешься делать? В смысле заработка? - Дуть тебе в ухо для заработка, - ответил я. Она не улыбнулась. - Нет, серьезно, - сказала она. Я помолчал. - Я подумываю, не стать ли мне юристом. Она на минуту притихла, потом сказала: - Ты только сейчас придумал. Просто так, лишь бы сказать. Да, я только сейчас придумал. О своем будущем, говоря по правде, я вообще не любил задумываться. Не любил, и все. Я думал, что найду какую-нибудь работу, все равно какую, буду ее делать и получать жалованье, а потом тратить жалованье и в понедельник снова выходить на работу. Честолюбивых планов у меня не было. Но не мог же я так прямо сказать Анне: "Ну, наймусь куда-нибудь". Мне надо было произвести впечатление человека дальновидного, целеустремленного и деловитого. И этим я сам вырыл себе могилу. Она видела меня насквозь, как стекляшку, и мне не осталось ничего другого, как сказать, что она глубоко во мне ошибается, что я и в самом деле пойду на юридический, и чего в этом дурного, позвольте спросить? - Ты только что это выдумал, - упрямо повторила она. - Черт возьми, - возмутился я, - с голоду ты не помрешь. Я дам тебе все, что у тебя есть сейчас. Если тебе так нужен большой дом, куча платьев и балы, пожалуйста, я... Но она не дала мне договорить. - Ты прекрасно знаешь, Джек Берден, что ничего подобного мне не надо. Ты говоришь гадости. Делаешь из меня неизвестно что. Ничего такого мне не надо. И ты знаешь, что не надо. Ты знаешь, что я тебя люблю и готова жить в шалаше и есть одну фасоль, если то, чем ты хочешь заниматься, не даст никакого заработка. Но если ты ничем не хочешь заниматься - даже если ты получишь какое-то место и у тебя будет куча денег... ну, знаешь, о чем я говорю... в общем, как это бывает у некоторых... - Она выпрямилась на сиденье машины, и глаза ее при свете одних только звезд сверкнули благородным негодованием семнадцатилетней. Потом, пристально глядя на меня, произнесла с важностью, которая вдруг превратила ее в забавную помесь взрослой женщины и дурашливой девчонки, надевшей мамины туфли на высоких каблуках и боа из перьев, - важностью, которая делала ее старше и моложе: - Ты же знаешь, что я тебя люблю, Джек Берден, я в тебя верю, Джек Берден, ты не будешь таким, как все эти люди, Джек Берден. Я захохотал - уж очень это было смешно - и попытался ее поцеловать, но она не далась: все ее локти и коленки заработали, как косилка, а я был как скошенная трава. И смягчить ее я не смог. Я и пальцем не мог до нее дотронуться. Она заставила меня отвезти ее домой и даже не поцеловала на прощанье. Больше на эту тему она не разговаривала, если не считать одной фразы. На следующий день, когда мы с ней лежали на поплавке и долго молчали, разомлев от солнца, она вдруг сказала: - Помнишь, что было вчера? Я сказал, что помню. - Ну вот, имей в виду, я не шутила. Потом она отняла у меня руку, соскользнула в воду и уплыла, чтобы я не мог ответить. Больше об этом речь не заходила. И я об этом больше не думал. Анна была такая же, как всегда, и я снова погрузился в водоворот летней жизни, отдался на волю чувства, которое несло нас с головокружительной легкостью, словно мы плыли по глубокой реке, чье могучее течение неторопливо, но властно влекло нас за собой, где дни и ночи пролетали, как блики света на воде. Да, нас несло по течению, но отнюдь не в обидном смысле слова, не как разбухшую, гнилую лодку носит по пруду, где поят лошадей, или как несет грязную пену по воде, когда вы выдернули из ванны пробку. Нет, мы сознательно и достойно отдавались на волю влекущего нас потока, становясь его частью, одной из его движущих сил; это не было слепой покорностью, это было как бы вроде приятия, похожего на приятие мистиком Бога, что означает не только покорность Его воле, но и боготворчество, ибо тот, кто возлюбил Бога, тот волей своей вызывает Его к бытию. Вот так и в моей покорности я волей своей вызывал и подчинял себе этот могучий поток, по течению которого я плыл, где ночи и дни мелькали, как блики света на воде, где мне рукой не надо было шевельнуть, чтобы плыть быстрее, - поток сам знал, с какой быстротой он должен нестись, знал свои сроки и влек меня за собой. Все это лето я не торопил событий. Ни на веранде, ни в сосновом бору, ни ночью на поплавке, когда мы с ней уплывали в море, ни в машине. Все, что с нами происходило, происходило так же просто, естественно и постепенно, как переход к новому времени года, как набухание почек или пробуждение котенка. И была своя нега в том, что мы не торопились, не спешили к жарким объятиям, неуклюжей возне и к грязным ухмылкам ребят в общежитии; была своя особая чувственность в том, что мы ждали, когда могучий поток сам принесет нас туда, где нам полагалось быть и куда мы в конце концов все равно бы попали. Она была молода и казалась мне еще моложе, чем на самом деле, - ведь в то лето я так был уверен, что я взрослый и потасканный мужчина; она была застенчива, уязвима и робка, но застенчивость ее не выражалась в писке, визге, кудахтанье, ломанье, ужимках "ах-не-надо-так-я-никому-еще-не-позволяла". А может, застенчивость и неподходящее слово. Наверняка неподходящее, если под ним понимать хотя бы оттенок стыда, страха или желания быть "хорошей девочкой". Потому что в каком-то смысле она была обособлена от своего тонкого, плотно сбитого, мускулистого, нежного тела, словно оно было замысловатым механизмом, которым мы с ней владели совместно, после того как он нежданно свалился нам с неба, и который мы, невежды, должны были изучить с превеликим тщанием и превеликим благоговением, чтобы не упустить какую-нибудь маленькую мудреную деталь - иначе все пойдет прахом. Мы переживали период внимательнейшего изучения и тончайшего исследования, к чему она относилась очень серьезно и в то же время с прелестным легкомыслием. ("Милый Джеки, птичка Джеки, какая чудная ночь, какая чудная ночь, глаза у него ничего, а вот нос хоть оторви и брось!") И легкомыслие было не в словах, а в тоне, каким они говорились, в тоне, казалось заданном самим воздухом, где были натянуты невидимые струны, и ей только нужно было тронуть их наугад в темноте ленивым, привычным движением пальца. Но, помимо серьезной исследовательской работы, была прямодушная привязанность, такая же простая и естественная, как воздух, которым дышишь, и плохо сочетавшаяся с жаром и удушьем наших занятий - она, как мне казалось, была всегда, независимо от той новой, загадочной физиологии, которая так занимала теперь и ее и меня. Анна, бывало, обхватывала мою голову ладонями, прижимала к груди и напевала шепотом стишки, которые тут же выдумывала ("Бедная птичка Джеки, он моя беда, но я буду беречь его всегда, в теплом гнездышке уложу его спать, буду баюкать и песни напевать"). Постепенно слова сливались в тихое бормотание; изредка она шептала: "Бедная птичка Джеки, я не дам в обиду Джеки никому вовеки..." Немного погодя я поворачивал голову и сквозь легкую летнюю ткань целовал ее тело, дышал на него сквозь ткань. Мы довольно далеко зашли в то лето, и порой я бывал твердо уверен, что могу зайти еще дальше. До конца. Потому что этот плотно сбитый, мускулистый, нежный на ощупь механизм, который так занимал нас с Анной Стентон и упал нам прямо с неба, был очень чувствительным и безупречно отлаженным устройством. А может, я ошибался и вовсе не смог бы ускорить неторопливое движение несшего нас потока - ускорить вдумчивое, научное усвоение Анной Стентон мельчайших новых впечатлений, которые надо было вобрать в сокровищницу нашего опыта, прежде чем переходить к следующим. Она будто слышала какой-то ритм, напев, сигнал извне и повиновалась всем его изощренным переходам. Но ошибался я или нет, я не проверил на опыте, смогу ли я дойти до конца, потому что, хотя я сам не так хорошо слышал этот ритм, я чувствовал, как послушна ему Анна, и, пока мы были вместе, мне всегда хватало того, что есть. Как это ни парадоксально, я испытывал бешеное нетерпение и злился на оттяжки только вдали от нее, когда я с ней не соприкасался - ночью, у себя в комнате или в жаркие дневные часы после второго завтрака. Особенно же я чувствовал это в те дни, когда она не желала меня видеть. Эти дни, как я понял, означали, что пройдена еще одна стадия, еще одна веха в наших отношениях. Она просто отстранялась от меня так же, как в ту ночь, когда мы первый раз поцеловались; сначала я недоумевал, чувствовал себя виноватым, но потом, поняв, что кроется за ее исчезновениями, просто ждал с нетерпением завтрашнего утра, когда она появится на корте, размахивая ракеткой, и лицо ее, гладкое, молодое, здоровое и на вид безразличное, хотя и дружелюбное, будет так не вязаться с тем, что я видел совсем недавно, - с полуопущенными веками, с влажными, блестящими в темноте губами, через которые вырывается частое дыхание или откровенный вздох. Но как-то раз в конце лета я не видел ее целых два дня. В ту ночь ветра совсем не было, в небе висела полная луна; вечер не принес ни прохлады, ни малейшего движения воздуха. Мы с Анной доплыли до вышки у гостиницы, хотя было уже поздно и никто не купался. Сначала мы полежали на большом поплавке, не разговаривая и не дотрагиваясь друг до друга, - просто лежали на спине и глядели на небо. Потом она поднялась и полезла на вышку. Я перевернулся на бок, чтобы видеть ее. Она поднялась на семиметровую площадку, приготовилась и прыгнула ласточкой. Потом полезла на следующую площадку. Не знаю, сколько раз она ныряла, но - много. Я сонно следил за ней, смотрел, как она медленно - перекладина за перекладиной - поднимается наверх; лунный свет превращает мокрую ткань темного купальника не то в металл, не то в лак; вот она изготавливается к прыжку на краю площадки, вытягивает вверх руки, поднимается на носки, отрывается от площадки и на миг будто повисает в воздухе - тускло блестящее тело, до того тонкое и далекое, что заслоняет всего одну или две звезды, - а потом камнем падает вниз и точно, с коротким всплеском врезается в воду, словно пролетев сквозь огромный обруч, затянутый черным шелком с серебряными блестками. Это случилось, когда она прыгнула с самой большой высоты, может быть, с самой большой высоты в ее жизни. Я видел, как она медленно взбирается наверх, минуя площадку, с которой ныряла раньше - семиметровую, - и лезет дальше. Я окликнул ее, но она даже не оглянулась. Я знал, что она меня слышала. Я знал и то, что она полезет туда, куда хочет, не послушается меня. И больше не окликал. Она прыгнула. Я понял, что прыжок будет удачный, как только она оторвалась от доски, но все равно вскочил и стал на краю поплавка, затаив дыхание и не сводя с нее глаз. Она вошла в воду очень чисто, я нырнул за ней вдогонку. Я

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору