Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Уоррен Пенн Роберт. Вся королевская рать -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  -
посмотри, что он делает, - глядя на это лицо, можно подумать, что Джордж причастился тела Христова, а не плитки Херши. И как ты обнаружишь разницу, а?" Но я не сказал этого, потому что смотрел на старика, который стоял наклонившись, в сползших очках, в обвисшем костюме, с отвисшим брюшком, который держал в руке новую порцию шоколадки, который нежно кудахтал с выражением счастья на лице, ибо другим словом этого не назовешь, - и, глядя на него, я вдруг увидел человека в длинной комнате в белом доме у моря - этого же человека, но другого, - и в ранней темноте по оконным стеклам хлещет шквальный дождь, налетевший с моря, но это мирный, уютный шум, потому что в камине пляшет огонь, и в дождевые струйки, сбегающие по стеклу, ссучивается чернота ночи с серебром и серебро - с отблесками огня, и человек этот наклоняется, протягивает что-то, говорит: "Смотри, что папа тебе принес, но только кусочек, - и он отламывает и дает кусочек, - только один, скоро будем ужинать, а после ужина..." Я смотрел на старика, и в животе у меня стало тепло, а в груди растаял какой-то ком, словно я носил этот ком так долго и так привык к нему, что вспомнил о нем, только когда он исчез, и дыхание стало свободным. - Отец, - сказал я, - отец... Старик поднял голову и брюзгливо спросил: - Что? Что ты сказал? "Отец, отец!" - но его больше не было в длинной белой комнате у моря и никогда не будет, потому что он ушел оттуда - зачем? зачем? затем, что у него не хватило характера быть хозяином в своем доме, затем, что он был дурак, затем... и он ушел далеко, на эту лестницу, в эту комнату, где старик протянул шоколадку и счастье - если это было оно - мелькнуло на его лице. А сейчас уже и счастья не было. Было лишь раздражение старого человека, который не совсем понял, что ему сказали. Но я и сам далеко ушел от длинной белой комнаты у моря - встав с коврика у камина, где я сидел со своим игрушечным цирковым фургоном, цветными карандашами, где я слушал стук дождя по стеклу и где папа наклонялся ко мне и говорил: "Смотри, что принес папа", - я ушел оттуда и очутился в этой комнате, где стоял, прислонясь к стене, с сигаретой в зубах Джек Берден. И никто не предлагал ему шоколадки. И вот, взглянув на лицо старика, я ответил на его брюзгливый вопрос: - Так, ничего. Я сказал правду. То, что было раньше, теперь было ничем. Ибо того, что было, нет, и того, что есть, не будет, и пена, такая солнечно-белая на гребнях волн, разрываемых ветром, остается после отлива на твердом песке и похожа на хлопья в раковине, где мыли посуду. Но что-то все-таки было: пена на твердом песке. И я сказал: - Нет, подожди. - Ну что? - Расскажи мне про судью Ирвина. Он выпрямился, стал ко мне лицом, мигая линялыми глазами из-за очков - так же, как мигал, войдя с улицы в темный мексиканский ресторанчик. - Про судью Ирвина, - повторил я, - помнишь, твой закадычный товарищ. - То было другое время, - прокаркал он, глядя на меня и держа в руке разломанную шоколадку. - Конечно, - сказал я и, глядя на него, подумал: "Будь я проклят, если не другое". И сказал: - Конечно, но ты ведь помнишь. - Я похоронил то время, - сказал он. - Да, но ты-то жив. - Тот грешник, которым я был, искавший суеты и порока, умер. Если я грешу теперь, то по слабости, а не по умыслу. Я отвратился от мерзости. - Слушай, - сказал я. - Это очень простой вопрос. Всего один вопрос. - Я похоронил то время, - сказал он, отталкивая воздух ладонями. - Только один вопрос, - настаивал я. Он смотрел на меня молча. - Слушай, - сказал я, - судья Ирвин когда-нибудь разорялся? Было так, что он нуждался в деньгах? Сильно нуждался? Он смотрел на меня откуда-то издалека, из-за миски с супом на полу, из-за шоколадки в руке, сквозь время. Потом он спросил: - Зачем, зачем тебе это знать? - Честно говоря, - вырвалось у меня против воли, - это не мне нужно. Одному человеку, который платит мне деньги первого числа каждого месяца. Губернатору Старку. - Мерзость, - сказал он, глядя из-за чего-то, что лежало между нами, - мерзость. - Разорялся когда-нибудь Ирвин? - Мерзость, - заключил он. - Слушай, - сказал я, - я не считаю, что губернатор Старк занят только богоугодными делами - если к этому относится бормотание насчет мерзости, - но хоть раз ты задумался о том, в какой кабак превратили штат твои чистоплюи-друзья вроде Стентона и Ирвина, с их цилиндрами, цитатами из Горация и хождением в церковь? Хозяин хоть что-то делает, а они... они тут просиживали штаны, они... - Все мерзость! - воскликнул он, исступленно взмахнув рукой, в которой была стиснута, почти раздавлена шоколадка. Часть шоколадки упала на пол. Питомец подобрал ее. - Если ты хочешь этим сказать, - ответил я, - что политика, включая политику твоих бывших друзей, не похожа на пасхальную неделю в женском монастыре, ты прав. Но на этот раз у нас с тобой будет метафизическая ничья. Политика - это действие, а всякое действие - лишь изъян в совершенстве бездействия, которое есть покой, точно так же как всякое бытие - лишь изъян в совершенстве небытия. Которое есть Бог. Ибо если Бог - это совершенство, а единственное совершенство это небытие, то Бог есть небытие. Значит, Бог - ничто. А Ничто не может служить основанием для критики вещи в ее вещности. Кто же дал тебе право так говорить? Как ты из этого выкрутишься? - Глупость, глупость, - сказал он, - глупость и мерзость. - Пожалуй, ты прав, - сказал я. - Это глупость. Но не более глупая, чем все разговоры такого сорта. Слова, слова. - Ты говоришь мерзости. - Нет, просто слова, - сказал я, - а слова все одинаковы. - С Богом не шутят, - сказал он, и я увидел, что голова у него трясется. Я быстро шагнул к нему и стал вплотную. - Ирвин был разорен? Он как будто хотел ответить, шевельнул губами. Потом они сжались. - Был или нет? - не отступался я. - Никогда больше не прикоснусь я к миру мерзости, - сказал он, твердо глядя на меня снизу вверх, - дабы смрад его не остался на руке моей. Мне захотелось схватить старика и встряхнуть так, чтобы застучали зубы. Мне захотелось вытрясти из него ответ. Но стариков нельзя хватать и трясти. Я повел все дело неправильно. Надо было подготовить его постепенно, взять его хитростью. Надо было к нему подольститься. Но каждая встреча с ним так меня взвинчивала и так раздражала, что я только об одном думал: как бы поскорее уйти. А оставив его, я чувствовал себя еще хуже, пока не удавалось выкинуть его из головы. Словом, я дал маху. Вот и все, что я узнал. Выходя, я оглянулся и увидел, что питомец уже покончил с упавшей шоколадкой и задумчиво водит рукою по полу, собирая крошки. Старик снова наклонился к нему, медленно, с усилием. Спускаясь по лестнице, я подумал, что если бы и попытался обвести старика, то едва ли бы что-нибудь узнал. Не в том дело, что я повел себя неправильно. Не в том дело, что я проболтался о Старке. Что ему до Старка, что он о нем знает? Все дело в том, что я спросил его о прошлом, о мире, из которого он ушел. "Тот мир и весь мир - мерзость", - сказал он, и он не хочет к нему прикасаться. Он не хотел разговаривать о прошлом, и заставить его я не мог. Но кое-что я выяснил. Я был уверен, что старик когда-то что-то знал. Значит, было что знать. И я это узнаю. Рано или поздно. И вот, оставив Ученого Прокурора и мир прошлого, я вернулся в мир настоящего. Где: Овальное поле с геометрической сеткой белых линий, расчертивших дерн, зеленеет, как купорос, под лучами прожекторов, установленных высоко на парапете массивных трибун. Над полем - разбухший, пульсирующий клубок света, лохматый и редеющий по краям, за которыми - душная темнота; но тридцать тысяч пар глаз, повисших над внутренними скатами каменной чаши, смотрят не в темноту, а на средоточие света, где люди в красных шелковисто-блестящих штанах и золотых шлемах сшибаются с людьми в голубых шелковисто-блестящих штанах и золотых шлемах и разлетаются брызгами, валятся на яркий купоросно-зеленый дерн, как куклы, и леденящий свисток рассекает ватный воздух, как ятаган подушку. Где: Гвалт оркестра, рев, как в море, вопли, как в муках, тишина, потом женский крик, тонкий и серебряный, рассыпающийся в тишине, как крик погибшей души, и снова рев, от которого приподнимается жаркий воздух. Потому что из спутанного блестящего клубка на зелени вырвался красный осколок, вылетел по касательной и, вертясь, понесся, покатился по земле, почти неподвижный в этом миге застывшего времени, под страшным грузом ответственности, обрушенной людским ревом. Где: Человек колотит меня по спине и орет - человек с тяжелым лицом и жестким темным чубом на лбу, - орет: "Это мой сын! Это Том, Том, Том! Это он, он выиграл, они не успеют отыграться - он выиграл - первую игру в университете - он выиграл - Том, мой мальчик!" Человек колотит меня по спине и стискивает в могучих объятиях, он обнимает меня, как брата, как любимую, как сына, и в глазах у него слезы, пот и слезы текут по мясистым щекам, и он вопит: "Это мой сын - другого такого нет - он будет в сборной Америки - Люси хочет, чтоб я ему запретил - жена хочет, чтобы он перестал играть - говорит, это губит его - губит его - ни черта, он будет в сборной Америки - ты видишь - быстрый - быстрый - быстрый сукин сын! Ты видишь, видишь?" - Да, - сказал я, и это было правдой. Он был быстрый, и он был сукин сын. По крайней мере если он и не был еще сукиным сыном, то продемонстрировал хорошие задатки в этой области. Трудно было винить Люси за то, что она восставала против футбола: его имя - на всех спортивных страницах газет - фотографии - Чудо первокурсников - Молния второкурсников - приветствия - большие жирные руки, вечно хлопающие по плечу - рука Крошки Дафи - да, Хозяин, у него папашина закваска - придорожные кабаки - тонконогие, тугогрудые девочки, взвизги: "Ах, Том, ох, Том!" - бутылки - охотничьи домики - рев толпы, и обязательно - женский крик, рассыпающийся во внезапной тишине, как проклятье. Но Люси была бессильна. Потому что его ожидала сборная Америки. Любая команда возьмет его куотербеком. Если бутылка и постель не расстроят прежде времени этот точный, как часы, и четкий, как курок, взрывчатый восьмидесятикилограммовый механизм, которым был сын Хозяина, Молния второкурсников. Папина радость, Том Старк. В тот вечер он стоял посреди гостиничного номера с полоской пластыря на носу и самоуверенной улыбкой на чистом, красивом мальчишеском лице - а оно было и чистым, и красивым, и мальчишеским, - и руки папиных друзей хватали его и колотили его по плечам, Крошка Дафи хлопал его по плечу, Сэди Берк, а сидевшая несколько в стороне от взволнованной группы, в своем персональном облаке табачного дыма и спиртных паров, с недвусмысленным выражением на рябом, ярком лице, сказала: - Верно, Том, кто-то мне говорил, что ты сегодня играл в футбол. Но Том Старк едва ли мог услышать и оценить ее иронию - он был окружен своим собственным, золотым облаком того, что он - Том Старк, который играл сегодня в футбол. Наконец Хозяин сказал: - А теперь иди спать, сынок. Тебе надо выспаться. Отдохни, чтобы накидать им как следует в будущую субботу. - Он положил руку на плечо Тому и сказал: - Мы очень гордимся тобой, мальчик. А я сказал себе: "Если его глаза опять подернутся влагой, меня вырвет". - Ложись спать, сынок, - сказал Хозяин. Том Старк процедил: "Ага" - и пошел к двери. Меня окружал мир настоящего. Но было еще и прошлое. Был вопрос. Была дохлая киска, закопанная в куче золы. Поэтому немного погодя я стоял перед большим окном-фонарем и смотрел туда, где с жестяных листьев магнолий соскальзывали последние отблески дневного света и в сгущавшихся сумерках тускнела пена прибоя. За спиной у меня была комната, немногим отличавшаяся от той длинной белой комнаты у моря, где, может быть, в эту самую минуту моя мать подносила помадочноволосому Молодому Администратору свое лицо, как дьявольски дорогой подарок, при виде которого было бы дьявольски неразумно сдерживать свое восхищение. Здесь же, в комнате, едва освещенной огарком свечи на каминной доске, мебель была закутана в саваны и дедушкины часы в углу безмолвствовали так же непоправимо, как сам дедушка. Но я знал, что если обернусь, то, кроме погребальных чехлов и тишины остановившегося времени, здесь будет женщина, которая стоит на коленях перед холодной черной дырой камина и засовывает под поленья сосновые шишки и щепки. Она сказала мне: "Нет, дай я сама. Ведь это мой дом, понимаешь, я сама должна растопить камин, когда возвращаюсь. Понимаешь - ритуал. Я сама хочу. Адам мне всегда разрешает. Когда мы приезжаем вместе". Эта женщина была Анной Стентон, а дом - домом губернатора Стентона, чье лицо, мраморно-невозмутимое над квадратной черной бородой и черным фраком, смотрело при свете огарка из золотой массивной рамы вниз, на камин, где, словно у его ног, сидела его дочь и чиркала спичкой. Я знал эту комнату с тех времен, когда губернатор был не мраморным ликом в массивной золотой раме, а высоким мужчиной и сам сидел у камина, осторожно перебирая рукой распущенные шелковистые волосы маленькой девочки, которая смотрела в огонь, прислонясь головой к его колену. А сейчас я был здесь потому, что Анна Стентон - уже не маленькая девочка - сказала: "Приезжай в Берденс-Лендинг, мы собираемся туда в субботу вечером на воскресенье - просто затопить камин, перекусить какими-нибудь консервами и переночевать под старой крышей. У Адама всего полтора дня свободных. А теперь это редко бывает". И я приехал вместе со своим вопросом. Я услышал, как чиркнула спичка, и отвернулся от окна, за которым было темное море. Смолистые щепки занялись, огонь запрыгал по ним, выплевывая маленькие звездочки, теплый свет заплясал сначала на лбу Анны, а потом, когда я подошел к камину и она, не вставая, повернулась ко мне, - на ее щеке и шее. Глаза ее заблестели, как у ребенка, которому сделали сюрприз, и она вдруг рассмеялась гортанным звенящим смехом. Так смеются женщины от счастья. Они никогда не смеются так из вежливости или над шуткой. Женщина смеется так всего несколько раз в жизни. Она смеется так только тогда, когда что-то затронет самые глубины ее души, и счастье, выплеснувшееся наружу, так же естественно, как дыхание, как первые нарциссы или горный ручей. Когда женщина так смеется, что-то происходит и с вами. И неважно, какое у нее лицо. Вы слышите этот смех и чувствуете, что постигли какую-то чистую и прекрасную истину. Чувствуете потому, что этот смех - откровение. Это - великая, не обращенная ни к кому искренность. Это - свежий цветок на побеге, отходящем от ствола Всебытия, и имя женщины, ее адрес ни черта тут не значат. Вот почему такой смех нельзя подделать. Если бы женщина научилась подделывать этот смех, то рядом с ней Нелл Гвин [Элеонора Гвин - английская актриса XVII века, любовница Карла II] и мадам Помпадур были бы парой туристок-кашеварок в бифокальных очках, бутсах и с шинами на челюстях. Из-за нее передрался бы весь свет. Ибо единственное, чего, в сущности, хочет мужчина, - это услышать такой вот смех. Анна обернулась ко мне, подставив щеку свету камина, и, блестя глазами, рассмеялась. Я тоже рассмеялся, глядя на нее сверху. Она протянула мне руку, чтобы я помог ей встать, поднялась легко и ловко - господи, до чего я ненавижу женщин, которые, вставая, собирают себя по частям, - и слегка качнулась, выпрямившись во весь рост. Она стояла очень близко ко мне, все еще смеясь, и ее смех отзывался эхом у меня внутри; я держал ее за руку так, как держал давным-давно, пятнадцать лет назад, двадцать лет назад, когда помогал ей встать и ловил ее откачнувшуюся талию, чувствуя, как она подается под моей рукой. Так было раньше. Теперь я тоже наклонился к ней, глядя на ее смеющееся лицо, и ее голова немного запрокинулась, как запрокидывается голова девушки, когда она знает, что сейчас вы ее обнимете, и не имеет ничего против. Но вдруг ее смех оборвался. Словно кто-то опустил штору перед ее лицом. Я почувствовал себя так, как бывает, когда, проходя по темной улице, ты заглянешь в освещенное окно - там, в комнате, люди разговаривают, поют, смеются, по ним пробегают волнами отсветы камина, и сюда, на улицу, доносятся звуки музыки; а потом рука - ты никогда не узнаешь, чья она, - опускает штору. И ты остаешься один, снаружи. И я остался один снаружи. Может, мне все равно надо было это сделать - обнять ее. Но я не обнял. Да, она обернулась ко мне и засмеялась. Но не мне. Она была счастлива оттого, что вернулась в комнату, где еще сохранилось прошлое, частью которого я был когда-то, но перестал быть, и сидела возле камина, ощущая на лице его тепло, как ладонь. Этот смех предназначался не мне. Поэтому я отпустил ее руку, сделал шаг назад и спросил: - Судья Ирвин когда-нибудь разорялся? По-настоящему? Я спросил ее внезапно и резко, потому что, если вопрос ваш внезапен и резок, как гром среди ясного неба, вам, может быть, удастся получить ответ, которого вы никак иначе не получите. Если человек, которого вы спрашиваете, все забыл, то внезапный и резкий вопрос может пришпорить его память, вырвать ответ из трясины забвения, а если человек помнит, но не хочет вам рассказать, то внезапный и резкий вопрос может поймать его врасплох, и он ответит, не успев подумать. Но ничего не вышло. Либо она не знала, либо ее нельзя было застать врасплох. Мне следовало бы раньше догадаться, что такой человек, как она, - человек с глубокой внутренней уверенностью в себе, проистекающей из того, что он сделан целиком из одного куска, а не составлен из лоскутов, обрывков и старых шестеренок, скрепленных ржавой колючей проволокой, бечевками и слюнями, как большинство из нас, - мне следовало бы догадаться, что такого человека нельзя застать врасплох и вырвать ответ против его воли. Это - если она знала ответ. Но может, она и не знала. Она удивилась. - Что? - спросила она. Я повторил. Она отвернулась, подошла к кушетке, села, зажгла сигарету и спокойно на меня посмотрела. - Почему тебя это интересует? - спросила она. Глядя ей в глаза, я ответил: - Это не меня интересует. Одного моего друга. Он мой лучший друг. Он платит мне по первым числам. - Джек! - воскликнула она и, швырнув только что зажженную сигарету в камин, встала с кушетки. - Почему тебе надо все портить! Только-только мы вспомнили прошлое. А ты все портишь. У нас... - У нас? - сказал я. - ...тогда что-то было, а ты хочешь все испортить, помогаешь ему все испортить - этому человеку - он... - У нас? - переспросил я. - ...задумал что-то плохое... - У нас! - сказал я. - Если у нас было такое замечательно прекрасное прошлое, почему ты не вышла за меня замуж? - При чем тут это? Я говорю тебе... - Да, ты мне говоришь, что у нас было замечательное и прекрасное прошлое, а я тебе говорю: если у нас было такое замечательное, прекрасное прошлое, то откуда, черт подери, взялось это совсем не замечательное и не прекрасное настоящее - откуда, если этого незамечательного и непрекрасного не было у нас в прошлом? Объясни мне. - Не надо, - сказала она, - не надо, Джек. - Нет, ты объясни. Ведь не скажешь

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору