Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
забыть смерть отца, но
никогда - потерю вотчины, сказал суровый флорентинец, отец-основатель
нашего нового мира, и он сказал золотые слова.
Штат беден, всегда кричала оппозиция. А Хозяин говорил: "Бедных людей в
штате полно, это правда; но штат не беден. Весь вопрос в том, кто
прорвется к корыту, когда принесут хлебово. Так что придется мне
поработать локтями, расквасить рыло-другое". И, наклонившись к толпе, с
выпученными глазами и растрепанным чубом, он вопрошал у нее и у жаркого
неба: "А вы со мной? Вы со мной?" И поднимался рев.
"Налоги застревают в карманах взяточников!" - всегда кричала оппозиция.
"Верно, - говорил Хозяин, принимая ленивую позу, - случаются и взятки, но
ровно столько, сколько нужно, чтобы колесики вертелись без скрипа. И
помните. Еще не изобрел человек такой машины, в которой не было бы потерь
энергии. Сколько энергии вы получаете из куска угля в паровозе или на
электростанции по сравнению с тем, что было в куске угля на самом деле?
Кот наплакал. А мы работаем куда лучше всякого паровоза или
электростанции. Да, тут у нас есть кучка ворья, но она чересчур трусливая,
чтобы воровать всерьез. Я за ней присматриваю. А дал я что-нибудь штату?
Дал, черт возьми!"
Теория исторических издержек - можете назвать это так. И выписать
издержки против прибылей. Не исключено, что перемены в нашем штате могли
прийти только таким путем, каким пришли, - а перемены были большие. Теория
моральной нейтральности истории - можете назвать ее и так. Процесс как
таковой не бывает ни нравственным, ни безнравственным. Мы можем оценивать
результаты, но не процесс. Безнравственный фактор может привести к
нравственному результату. Нравственный фактор может привести к
безнравственному результату. Может быть, только в обмен на душу человек
получает власть творить добро.
Теория исторических издержек. Теория моральной нейтральности истории.
Все это - высокий исторический взгляд на мир с вершины холодного утеса.
Может быть, только гений способен его так увидеть. Действительно увидеть.
Может быть, нужно, чтобы тебя приковали к утесу и орлы клевали твой ливер
- тогда ты его так увидишь. Может быть, только гений способен его так
увидеть. Может быть, только герой способен поступать соответственно.
Но я сидел в холле, ждал звонка, которого все не было, и не хотел
углубляться в такие размышления. Я вернулся к передовице. Передовица эта
была настоящим боем с тенью. Боем с тенью она была потому, что в эту
минуту в Капитолии, наверно, началось голосование, и теперь, когда люди
Макмерфи использовали все оттяжки, только нечистая сила могла изменить его
исход.
Меня вызвали около девяти. Но это был не Адам. Звонили из Капитолия:
пришел Хозяин и хочет меня видеть. Я сказал портье, что, если позвонит
Адам, я в Капитолии, на коммутаторе будут знать мой номер. Затем я
позвонил Анне, чтобы сообщить ей о результатах, вернее, безрезультатности
своих поисков. Голос у нее был спокойный и усталый. Я сел в машину. Опять
шел дождь, и вдоль тротуара бежал черный ручеек, блестевший под фонарями,
как масло.
Когда я въехал в парк Капитолия, я увидел, что, несмотря на поздний
час, весь дом освещен. В этом не было ничего удивительного - шла сессия
законодательного собрания. Я попал в самую толчею. Солоны закрыли лавочку
и циркулировали по коридору, скопляясь в тех стратегических пунктах, где
стояли латунные плевательницы. Много было и другого народу. Стаи
репортеров и гурты болельщиков - людей, которым приятно сознавать, что
великие события происходят у них на глазах.
Я пробился к кабинету Хозяина. Мне сказали, что он отправился с кем-то
в сенат.
- Гладко прошел закон о налогах? - спросил я у девушки в приемной.
- Не задавайте наивных вопросов, - ответила она.
Я хотел было ей сказать, что появился здесь, когда она под стол пешком
ходила, но передумал. Вместо этого я попросил ее договориться с
телефонисткой на тот случай, если будет звонить Адам, и пошел в сенат.
Хозяина я заметил не сразу. Он стоял в стороне с несколькими сенаторами
и Калвином Сперлингом, а на почтительном отдалении толклись зеваки,
нежившиеся в лучах славы. Сбоку я увидел Рафинада - он прислонился к стене
и втянул щеки, обсасывая кусок сахара, который, должно быть, растекался
нектаром по его пищеводу. Хозяин стоял, сцепив руки за спиной и опустив
голову. Он слушал одного из сенаторов.
Я приблизился к ним и стал неподалеку. Вскоре взгляд Хозяина скользнул
по мне. Убедившись, что он меня заметил, я отошел к Рафинаду и сказал:
"Здравствуй".
После нескольких попыток он мне ответил. И возобновил свои занятия с
сахаром. Я прислонился к стенке и стал ждать.
Прошло четыре или пять минут, а Хозяин все стоял, потупившись, и
слушал. Он мог долго слушать, не произнося ни слова и не мешая собеседнику
изливать мысли. Мысли изливались и изливались, а Хозяин ждал, когда
покажется то, что на донышке. Наконец я увидел, что с него хватит. Он
понял, что было на донышке или что на донышке ничего не было. Разговор
заканчивался - Хозяин вскинул голову и глянул сенатору в лицо. Это был
верный признак. Я отодвинулся от стенки. Я видел, что Хозяин собирается
уходить.
Он посмотрел на сенатора и покачал головой.
- Этот номер не пройдет, - сказал он вполне дружелюбным тоном. Я
расслышал эти слова - он произнес их достаточно громко. Сенатор говорил
тихо и торопливо.
Хозяин оглянулся на меня и позвал:
- Джек.
Я подошел.
- Поднимемся наверх. Я хочу тебе кое-что сказать.
- Пошли, - сказал я и двинулся к выходу.
Он оставил сенаторов и нагнал меня в дверях. Рафинад шел за ним, по
другую руку и немного сзади.
Я хотел спросить у Хозяина о здоровье мальчика, но подумал, что лучше
не надо. Речь могла идти лишь о том, насколько он плох, и спрашивать не
стоило. Мы шли по коридору к большому вестибюлю, чтобы подняться оттуда на
лифте. Люди, слонявшиеся по коридору, расступались и говорили:
"Здравствуйте, губернатор", или: "Привет, Хозяин", но Хозяин лишь кивал в
ответ. Другие ничего не говорили и только провожали его взглядом. В этом
не было ничего необычного. Наверно тысячу раз проходил он по этому
коридору, и так же, как сегодня, одни здоровались с ним, а другие молчали
и поворачивали головы, следя, как он шагает по блестящему мрамору.
Мы вышли в большой вестибюль с куполом, где над людьми возвышались
залитые ярким светом статуи государственных мужей, важностью своей
напоминавшие о характере этого места. Мы шли вдоль восточной стены туда,
где были встроены лифты. Когда мы приближались к статуе генерала Мофата
(великого истребителя индейцев, удачливого земельного спекулянта, первого
губернатора штата), я заметил прислонившегося к пьедесталу человека.
Это был Адам Стентон. Я увидел, что он мокрый насквозь и брюки его до
половины икр заляпаны грязью. Я понял, почему так стояла его машина. Он
бросил ее и пошел пешком в дождь. Как только я его заметил, он повернул к
нам голову. Но глаза его смотрели не на меня, а на Хозяина.
- Адам, - сказал я. - Адам!
Он шагнул к нам, но на меня не взглянул.
Хозяин свернул к нему и протянул руку, собираясь поздороваться.
- Добрый вечер, доктор, - сказал он, протягивая руку.
Какой-то миг Адам стоял неподвижно, словно решил не подавать руки
подходившему человеку. Потом он протянул руку, и, когда он сделал это, я с
облегчением перевел дух и подумал: "Он подал ему руку, слава богу, он
успокоился, он успокоился".
Тут я увидел, что он держит в руке, и в тот миг, когда мои глаза узнали
предмет, но раньше, чем мозг и нервы успели проникнуться его значением, я
увидел, как дуло дважды плюнуло бледно-оранжевым пламенем.
Я не услышал звука, потому что он утонул в более громком стаккато
выстрелов, раздавшихся слева от меня. Так и не опустив руки, Адам
качнулся, отступил на шаг, остановил на мне укоризненный, затуманенный
мукой взгляд, и тут же вторая очередь швырнула его на пол.
В гробовой тишине я бросился к Адаму. Потом я услышал женский крик в
вестибюле, шарканье многих ног, гул голосов. Адам обливался кровью. Пули
прострочили его грудь от бока до бока. Вся грудь была вдавлена. Он уже
умер.
Я поднял голову и увидел Рафинада и дымящийся ствол его
автоматического, а подальше, справа у лифта - патрульного дорожной полиции
с пистолетом в руке.
Хозяина я не увидел. "Не попал", - подумал я.
Но я ошибся. Едва я подумал о Хозяине и оглянулся, как Рафинад выронил
пистолет, лязгнувший о мрамор, и с придушенным животным криком бросился за
статую генерала Мофата.
Я опустил голову Адама на пол и обошел статую. Люди сгрудились так, что
мне пришлось их расталкивать. Кто-то кричал: "Отойдите, отойдите, дайте
ему вздохнуть!" Но люди теснились по-прежнему, и новые сбегались со всех
концов вестибюля и из коридора.
Когда я пробился к Хозяину, он сидел на полу, тяжело дыша и глядя прямо
перед собой. Обе его ладони были прижаты к нижней части груди, посередине.
Никаких признаков ранения я не заметил. Потом я увидел маленькую струйку
крови, просочившуюся между двумя пальцами, - совсем маленькую.
Наклонившись над ним, стоял Рафинад, он плакал и хватал ртом воздух,
пытаясь заговорить. Наконец он вытолкнул из себя: "Очень б-б-болит,
Х-хозяин... б-б-болит?"
Хозяин не умер в вестибюле под куполом. Нет, он прожил еще несколько
дней и умер в стерильно чистой постели, на попечении науки. В первые дни
обещали, что он вовсе не умрет. Он был тяжело ранен, в нем сидели две
маленькие пули калибра 6,35 мм - пули из игрушечного спортивного
пистолетика, который Адаму подарили в детстве, - но его собирались
оперировать, и он был очень сильным человеком.
Снова началось сидение в приемной с акварелями, цветочными горшками и
искусственными чурками в камине. В день операции с Люси Старк приехала ее
сестра. Дед Старк, отец Хозяина, совсем одряхлел и не выезжал из
Мейзон-Сити. Видно было, что сестра Люси, женщина много старше ее, одетая
в черное деревенское платье, в мягких черных башмаках с высокой шнуровкой,
- женщина здравомыслящая, энергичная, что она и сама хлебнула горя на
своем веку и твердо знает, как помочь чужому горю. Если бы вы увидели ее
широкие, красноватые, загрубелые руки с квадратно остриженными ногтями, вы
поняли бы, что у них хорошая хватка. Когда она вошла в приемную и кинула
не то чтобы презрительный, но критический, оценивающий взгляд на горшки с
цветами, было в ней что-то от пилота, который влезает в свою кабину и
берется за штурвал.
Суровая и чопорная, она села в кресло, но не в одно из тех мягких, на
которых были ситцевые чехлы. Она не собиралась давать волю чувствам в этой
чужой комнате и в это время дня, время, когда в обычный день надо было
готовить завтрак, собирать детей, отправлять на работу мужчин. Найдется
более подходящее место и время. Когда все кончится, она привезет Люси
домой, разберет ей постель в комнате с опущенными шторами, положит ей на
лоб салфетку, смоченную в уксусе, сядет рядом, возьмет Люси за руку и
скажет: "А теперь поплачь, детка, если хочется, тебе будет легче, и полежи
спокойно, а я посижу тут, я никуда не уйду, детка". Но это будет позже. А
сейчас Люси то и дело поглядывала украдкой на иссеченное морщинами лицо
сестры. Лицо не казалось особенно симпатичным, но, видно, в нем было то,
чего искала Люси.
Я сидел на кушетке и просматривал все те же старые журналы. Я
определенно чувствовал себя лишним. Но Люси просила меня прийти.
- Он захочет вас видеть, - сказала она.
- Я подожду в вестибюле, - сказал я.
Она покачала головой.
- Поднимитесь наверх.
- Я не хочу путаться под ногами. Вы сказали, там будет ваша сестра.
- Я прошу вас, - сказала она, и я покорился. "Лучше быть лишним там, -
решил я, - чем сидеть в вестибюле с газетчиками, политиканами и
любопытными".
Ждать нам пришлось не очень долго. Сообщили, что операция прошла
удачно. Услышав от санитарки это известие, Люси осела в кресле и
всхлипнула. Ее сестра, которая тоже как будто слегка обмякла, строго
посмотрела на Люси.
- Люси, - произнесла она негромко, но с некоторой суровостью, - Люси!
Люси подняла голову и, встретив осуждающий взгляд сестры, покорно
ответила:
- Извини, Элли, извини. Я просто... просто...
- Мы должны благодарить господа, - объявила Элли. Она быстро встала,
словно собиралась тут же осуществить свое намерение, пока не забыла. Но
вместо этого она повернулась к санитарке: - Когда она может увидеть мужа?
- Немного позже, - ответила та. - Не могу сказать вам точно, но сейчас
еще рано. Если вы подождете здесь, я узнаю. - Подойдя к двери, она
обернулась: - Я могу вам что-нибудь принести? Лимонаду? Кофе?
- Это очень любезно и внимательно, - ответила Элли, - но мы
поблагодарим и откажемся, сейчас не время.
Медсестра вышла, я извинился и последовал за ней. Я спустился в кабинет
доктора Симонса, который делал операцию. Я встречался с ним в городе. Его
можно было назвать приятелем Адама - в той мере, в какой это вообще было
возможно, потому что Адам ни с кем не дружил, вернее, ни с кем, кроме
меня, а я в счет не шел, я был его Другом Детства. Я знал доктора Симонса.
Нас познакомил Адам.
Доктор Симонс, худой, седоватый человек, сидел за столом и что-то писал
в большой карте. Я сказал ему, чтобы он занимался своим делом и не обращал
на меня внимания. Он ответил, что уже кончает, секретарша забрала карту,
поставила в картотеку, и он повернулся ко мне. Я спросил, как здоровье
губернатора.
- Операция прошла удачно, - ответил он.
- Вы хотите сказать, что вынули пули? - спросил я. Он улыбнулся немного
сухо и ответил, что едва ли может сказать больше.
- Но надежда есть. Он очень крепкий человек.
- Очень, - согласился я.
Доктор Симонс взял со стола конвертик и вытряхнул на руку его
содержимое.
- Каким бы ты ни был крепким, такую диету трудно переварить, - сказал
он и протянул мне ладонь, на которой лежали две пульки. Пули калибра 6,35
- действительно маленькие, но эти показались мне еще меньше и безобиднее,
чем я ожидал.
Я взял одну пулю и рассмотрел ее. Это был маленький сплющенный кусочек
свинца. Вертя его в пальцах, я вспомнил, как много лет назад, еще
ребятами, мы с Адамом стреляли в сосновую доску и иногда выковыривали пулю
из дерева перочинным ножом. Дерево было такое мягкое, что некоторые пули
сплющивались ничуть не больше, чем эта.
- Мерзавец, - сказал доктор Симонс без всякой связи с предыдущим.
Я вернул ему пулю и спустился в вестибюль. Публика рассосалась.
Политиканы ушли. Остались два или три репортера, ожидавшие новостей.
Новостей в тот день не было. И на другой день - тоже. Дело как будто
шло на поправку. Но на третий день Хозяину стало хуже. Началось
воспаление. Оно быстро распространялось. Доктор Симонс ничего особенного
не сказал, но по лицу его я понял, что дело мертвое.
Вечером, вскоре после того, как я приехал в больницу и поднялся в
приемную повидать Люси, мне передали, что Хозяин просит меня прийти. "Ему
полегчало", - сказали мне.
Когда я вошел, вид у него был совсем нехороший. Лицо заострилось, кожа
одрябла и висела, как у старика. Он стал похож на деда Старка, каким я его
видел в Мейзон-Сити. Он был белый, как мел.
Глаза на белом лице казались мутными, невидящими. Когда я шел к
кровати, они повернулись в мою сторону и чуть-чуть прояснились. Его губы
слегка искривились - я понял это как бледный стенографический знак улыбки.
Я подошел к кровати.
- Привет, Хозяин, - сказал я, изобразив на лице то, что рассчитывал
выдать за улыбку.
Он поднял два пальца правой руки, лежавшей поверх простыни, -
карликовое приветствие; потом пальцы опустились. Мускулы, искривившие его
рот, тоже расслабились, улыбка сползла, лицо обмякло.
Я стоял над кроватью, смотрел на него и мучительно придумывал, что
сказать. Но мой мозг пересох, словно губка, долгое время пролежавшая на
солнце.
Наконец он проговорил еле слышно:
- Джек, я хотел тебя видеть.
- Я тоже хотел тебя видеть. Хозяин.
С минуту он молчал, но глаза смотрели на меня ясно. Он опять заговорил:
- Почему он это сделал?
- А-а, будь я проклят. - Я не выдержал и заговорил очень громко. - Не
знаю.
Сиделка посмотрела на меня предостерегающе.
- Я ничего ему не сделал, - сказал он.
- Ничего, да.
Он снова умолк, глаза его помутнели. Потом он сказал:
- Он был ничего. Док.
Я кивнул.
Я ждал, но казалось, что он больше не заговорит. Его глаза были
обращены к потолку, я едва мог расслышать его дыхание. Наконец глаза опять
повернулись ко мне, очень медленно, и мне почудилось, что я слышу тихий
болезненный скрип яблок в глазницах. Но глаза снова просветлели. Он
сказал:
- Все могло пойти по-другому, Джек.
Я опять кивнул.
Он напрягся. Казалось, что он пытается приподнять голову с подушки.
- Ты должен в это верить, - сказал он сипло.
Сиделка шагнула к кровати и посмотрела на меня со значением.
- Да, - сказал я человеку в постели.
- Ты должен, - настаивал он. - Ты должен в это верить.
- Хорошо.
Он смотрел на меня, и это опять был его прежний, испытующий,
требовательный взгляд. Но когда он заговорил, голос был очень слабый.
- Даже теперь все могло бы пойти по-другому, - прошептал он. - Если бы
не это, все могло бы пойти по-другому... даже теперь.
Он едва выговорил последние слова - так он был слаб.
Сиделка делала мне знаки.
Я нагнулся и взял с простыни его руку. Она была как будто без костей.
- До свиданья, Хозяин, - сказал я. - Я приду еще.
Он не ответил - я даже не был уверен, что он узнает меня. Я повернулся
и вышел.
Он умер на другое утро. Похороны получились грандиозные. Город был
битком набит народом, самым разным народом: пронырами из окружных советов,
провинциалами, деревенскими, людьми, никогда прежде не видевшими
тротуаров. И с ними были женщины. Они заполнили все пространство вокруг
Капитолия, затопили прилегающие улицы, а с неба сыпалась изморось, и
громкоговорители орали со столбов и деревьев слова, от которых хотелось
блевать.
Потом, когда гроб снесли по большой лестнице Капитолия и погрузили на
катафалк, когда пешие и конные полицейские пробили ему дорогу, процессия
медленно потекла к кладбищу. Толпа хлынула следом. На кладбище ее мотало
взад и вперед по траве, она затаптывала могилы и выворачивала кустарник.
Некоторые надгробья были опрокинуты и разбиты. Только через два часа после
погребения полиции удалось расчистить место.
У меня это были вторые похороны за неделю. Первые прошли совсем иначе.
Я имею в виду похороны Адама Стентона в Берденс-Лендинге.
10
После того как Хозяина зарыли в землю и потные пузатые городские
полисмены вместе с поджарыми молодцеватыми патрульными и конными на
холеных нетерпеливых лошадях, чьи ноги по щетку увязали в клумбах, молча
вытеснили с кладбища толпу, - но гораздо раньше, чем начала подниматься
притоптанная трава и смотрители занялись ремонтом опрокинутых памятников,
- я уехал в Берденс-Лендинг. Для этого были две причины. Во-первых,
оставаться в городе было выше моих сил. Во-вторых, в Лендинге жила Анна
Стентон.
Она осталась там после похорон Адама. Она приехала в Лендинг вслед за
дорогим ла