Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
мисс Литлпо
и вернулся. С фотокопиями и письменными показаниями.
Вернувшись, я нашел в почтовом ящике телефонный вызов.
Это был номер Анны, потом в трубке раздался голос Анны, и, как всегда,
в груди у меня что-то подскочило и плюхнулось, будто лягушка нырнула в
пруд с кувшинками. И побежали круги.
Анна сказала, что ей надо меня видеть. Я ответил, что нет ничего проще,
она может видеть меня до конца своих дней. Она пропустила мимо ушей мою
незамысловатую шутку (которая большего, разумеется, и не заслуживала) и
сказала, что хочет встретиться сейчас же. В "Бухте", предложил я, и она
согласилась. "Бухтой" назывался ресторан Слейда.
Я пришел раньше Анны и выпил со Слейдом. Нежно играла музыка, матово
светили лампы, блестел хром, и, глядя на круглый, цвета слоновой кости
череп Слейда, на его дорогой костюм, на белокурую фаворитку за кассой, я с
грустью вспоминал то далекое утро во времена сухого закона, когда в
засиженной мухами пивной Слейд, еще при волосах и без гроша в кармане,
отказался пособничать Крошке, пытавшемуся влить пиво в дядю Вилли из
деревни, который хотел лимонаду и оказался впоследствии Вилли Старком. Это
решило судьбу Слейда. И теперь я пил с ним и, глядя на него, дивился, от
какой же малости зависит спасение и погибель человека.
Я посмотрел в зеркало за стойкой и увидел, что в дверь входит Анна.
Вернее, что ее отражение входит в отражение двери. Я не сразу обернулся,
чтобы взглянуть в лицо действительности. Вместо этого я смотрел на ее
отражение в стекле, словно на образ прошлого, вмерзший в память, - вот так
бывает, зимой ты увидишь в чистом льду застывшего ручья багровый с золотом
лист и вспомнишь дни, когда все эти багровые и золотые листья висели на
ветвях и солнечный свет лился на них таким потоком, что, казалось, конца
ему не будет. Но тут было не прошлое - сама Анна Стентон стояла в
прохладном пространстве зеркала над строем блестящих бутылок и сифонов, в
конце синего ковра - девушка, ну, не совсем уже девушка - молодая женщина,
ростом в метр шестьдесят три, с тонкими крепкими лодыжками, узковатыми
бедрами, но такими круглыми, словно их вытачивали на токарном станке, с
талией, которую, казалось, можно обхватить пальцами, - все это в сером
фланелевом костюме, скроенном якобы по-мужски строго, но на самом деле
кричащем - иначе не скажешь - о некоторых отнюдь не мужских
приспособлениях, спрятанных внутри.
Она стояла у входа и, правда, еще не постукивала от нетерпения носком
по синему ковру, но уже оглядывала зал, медленно поворачивая из стороны в
сторону гладкое, свежее лицо (под голубой шляпой). В зеркале блеснули
голубым ее глаза.
Потом она заметила мою спину возле бара и пошла ко мне. Я не оглянулся
и не встретил ее взгляда в зеркале. Подойдя сзади, она позвала меня:
- Джек.
Я не обернулся.
- Слейд, - сказал я, - незнакомая женщина ходит за мной по пятам, а я
думал, у вас приличное заведение. Примите же наконец меры.
Слейд повернулся к незнакомой женщине, чье лицо сразу побелело, а глаза
вспыхнули, как пара дуговых ламп.
- Леди, - сказал Слейд, - послушайте-ка, леди...
Тут леди поборола внезапную немоту и густо покраснела.
- Джек Берден! - сказала она. - Если ты не...
- Она знает ваше имя, - сказал Слейд.
Я обернулся, чтобы взглянуть в лицо действительности - не заледенелому
следу в памяти, но чему-то раскаленному, кошачьему, смертоносному,
электрическому, пережигающему пробки.
- Вот так штука, - обратился я к Слейду, - ведь это моя невеста!
Познакомьтесь, Слейд, - Анна Стентон. Мы хотим пожениться.
- Вон что, - произнес Слейд с каменным лицом. - Очень...
- Мы поженимся в две тысячи пятидесятом году, - сказал я. - Это будет
веселая весенняя свадьба...
- Не свадьба, а убийство, - сказала Анна, - и прямо сейчас. - Щеки ее
приняли нормальный цвет, и она, улыбнувшись, протянула руку Слейду.
- Очень рад с вами познакомиться, - сказал Слейд, и, хотя лицо его было
неподвижно, как у деревянного индейца на табачком киоске, глаза не
упустили ни одной подробности под фланелевым жакетом. - Выпьете? -
предложил он.
- Спасибо, - ответила Анна и попросила мартини.
Когда мы выпили, она сказала: "Надо идти, Джек" - и вывела меня в ночь,
полную неоновых огней, бензиновых паров, автомобильных гудков и запаха
жареного кофе.
- У тебя замечательное чувство юмора, - сказала она.
- Куда мы идем? - попробовал уклониться я.
- Хлыщ.
- Куда мы идем?
- Ты когда-нибудь повзрослеешь?
- Куда мы идем?
Мы шли бесцельно по переулку, мимо пивных с дверями-вертушками, мимо
устричных баров, газетных киосков и старух цветочниц. Я купил ей гардении
и сказал:
- Наверно, я хлыщ, но это тоже способ убивать время.
Мы прошли еще полквартала в толпе, втекавшей и вытекавшей через
стеклянные вертушки баров.
- Куда мы идем?
- Я бы никуда с тобой не пошла, - сказала Анна, - но надо поговорить.
Мы проходили мимо очередной цветочницы, поэтому я взял еще букет
гардений, выложил сорок центов и сунул цветы Анне.
- Если ты не будешь вести себя вежливо, - сказал я, - удушу тебя этими
проклятыми растениями.
- Хорошо, - сказала она и засмеялась, - буду вести себя вежливо. - Она
взяла меня под руку, приноровила свой шаг к моему, держа цветы в свободной
руке, а сумку под мышкой.
Еще полквартала мы шли в ногу, не разговаривая. Я смотрел вниз,
наблюдал, как мелькают ее ноги - раз-два, раз-два. Ее черные замшевые
туфли, очень простые, очень строгие, отстукивали по тротуару властно, но
они были маленькие, и тонкие щиколотки мелькали завораживающе - раз-два,
раз-два.
Потом я спросил:
- Куда мы идем?
- Никуда, - сказала она, - гуляем. Не могу сидеть на месте,
беспокойство какое-то.
Мы шли к реке.
- Я хочу с тобой поговорить, - сказала она.
- Так говори. Пой. Декламируй.
- Не сейчас, - серьезно сказала она, посмотрев на меня, и при свете
уличного фонаря я увидел, что лицо у нее озабоченное. Кожа на лице была
гладкая, как будто натянутая на безупречную лепку костяка. В этом лице не
было ничего лишнего и всегда угадывалось напряжение, долгой тренировкой
загнанное внутрь, спрятанное под невозмутимой гладкой оболочкой, как пламя
под стеклом. Но я видел, что сегодня она напряжена больше обычного.
Казалось, если вывернуть фитиль еще чуть-чуть, стекло лопнет.
Я молчал. Мы сделали еще несколько шагов, и она сказала:
- Потом. Пройдемся немного.
Мы шли. Позади остались бары, бильярдные и рестораны, где за
вращающимися дверьми гоготала и хныкала музыка. Мы шагали по грязной
темной улочке, а в тени стен неслись двое мальчишек, перебрасываясь
краткими, глухими, одиноко звучавшими окликами, как болотные птицы. Все
ставни были заперты, кое-где сквозь них проникало тонкое лезвие света или
слабый звук голосов. Ближе к лету, когда потеплеет, здесь на крылечках по
вечерам будут сидеть и переговариваться люди, а изредка - если вы мужчина
и проходите мимо - женщина позовет вас скучным голосом: "Эй, дорогой,
хочешь?" Потому что здесь начинается район притонов и некоторые из этих
домов - притоны. Но в начале весны, ночью, всякая жизнь - и хорошая жизнь,
и плохая - прячется в скорлупки из мокрого щербатого кирпича и трухлявого
дерева. А через месяц, в начале апреля, когда за городом водяные гиацинты
покроют каждый вершок черной воды в старице, заводи, ручье и лагуне диким
мясом всех оттенков от церковно-лилового до похабно-багрового; когда
свежая зелень на старых кипарисах, туманная и томительная, как девичий
сон, станет хвоей, а не черт знает чем; когда глянцевые, склизкие,
красно-бурые мокасиновые змеи толщиной в руку потянутся из болота,
поползут через шоссе и передняя шина - крраш, - переехав одну из них,
шваркнет ею по изнанке крыла; когда мошкара закипит над болотами, днем и
ночью будоража воздух шумом электрического вентилятора; когда совы в
болотах заухают и заплачут голосами любви, смерти и вечного проклятия или
одна из них вплывет из кромешной тьмы в луч вашей фары и взорвется на
радиаторе, словно вспоротая перьевая подушка; когда поля утонут в буйной
ворсистой или клейкой сочной траве, которую скотина жрет и жрет и не
нагуливает мяса, потому что трава растет из чернозема и, куда бы ни шли ее
корни, в какую бы ни забирались глубь, они не находят ничего, кроме жирной
черной комковатой земли - ни камушка, чтобы отдал траве кальций, - так
вот, через месяц, в начале апреля, когда все это будет твориться за
городом, треснут скорлупки старых домов на улице, где очутились мы с Анной
Стентон, и выплеснется на ступеньки и тротуар закупоренная в скорлупках
жизнь.
Но теперь улица была пуста и темна, в конце квартала стоял покосившийся
фонарь, маслянисто блестел в его лучах булыжник, и все это, вместе с
запертыми ставнями, напоминало декорацию. Сейчас ленивой походкой выйдет
героиня, прислонится к фонарному столбу и закурит сигарету. Однако героиня
не появилась, и мы с Анной продолжали идти среди декораций, которые только
тогда переставали казаться картонными, когда ты трогал бархатистый влажный
кирпич или шершавую штукатурку. Мы молчали. Может быть, потому, что любое
слово, произнесенное в таком похожем на декорацию месте и таком безумно
коло-ри-итном, прозвучит так, будто его написал патлатый, вихлявый в
бедрах молодой человек, ютящийся в мансарде одного из этих картонных домов
(с окнами на внутренний дворик - о господи, непременно на внутренний
дворик) и сочинивший для театра-студии пьесу, в начале которой героиня
идет ленивой походкой по темной улочке между картонных домов и
прислоняется к покосившемуся фонарю, чтобы закурить сигарету. Но Анна
Стентон не была героиней - она не прислонилась к столбу и не произнесла ни
слова.
Наконец мы вышли к реке, где стояли склады и пирсы выдавались в воду,
точно пальцы. Железные крыши тускло поблескивали в лучах фонарей. Над
громадами пирсов плавал и клубился густой туман; в редких его разрывах то
отливала бархатом, то мерцала, как железо, то лоснилась, как черный
прилизанный мех котика, неподвижная поверхность воды. В темном небе за
доками едва виднелись куцые трубы грузовых пароходов. Где-то ниже по
течению вскрикивал и жаловался гудок. Мы шли мимо пирсов и смотрели на
черную реку, застланную ватным, клочковатым одеялом тумана. Туман висел
над самой водой, и, глядя на него сверху, легко было вообразить, что ты
стоишь ночью на горе и под тобой - земля, затянутая облаками. На том
берегу горело несколько огоньков.
Мы вышли к пристани, где летом, в поту и сутолоке, с детьми на руках,
грузятся на ночную прогулку при луне толпы орущих, пьющих виски и лимонад
экскурсантов. Но сейчас тут не было большого колесного парохода, белого,
как свадебный торт, с золотыми и красными украшениями, вычурного и
неправдоподобного; не слышалось ни свистков, ни каллиопы, играющей
"Дикси". Тут было тихо, как в могиле, и пусто, как в Гоби безлунной ночью.
Мы дошли до конца причала и прислонились к перилам.
- Ну так что? - сказал я.
Она не ответила.
- Ну так что? - повторил я. - Мы, кажется, хотели поговорить?
- Насчет Адама, - сказала она.
- Что насчет Адама? - спокойно спросил я.
- Сам знаешь - прекрасно знаешь, ты был у него и...
- Слушай, - сказал я, чувствуя, что голос мой стал резким, а в голову
бросилась кровь, - да, я был у него и предложил ему работу. Он - взрослый
человек и, если работа ему не нравится, пусть не берет. Чем же я
виноват...
- Я тебя не виню, - сказала она.
- Нечего на меня наскакивать, - сказал я, - если Адам не может ни на
что решиться и ему нужна нянька, я не виноват.
- Я тебя не виню, Джек. Какой ты стал раздражительный и обидчивый. -
Она накрыла ладонью мою руку на перилах, похлопала, и я почувствовал, что
давление во мне упало на несколько атмосфер.
- Если он не может о себе позаботиться, ты... - начал я.
Но она резко оборвала меня:
- Не может. В том-то и беда.
- Да пойми, я просто предложил ему работу.
Рука, которая должна была успокоить меня и сбавить давление, внезапно
сжалась и запустила пальцы дьявольски глубоко в мое мясо. Я вздрогнул, но,
даже вздрогнув, расслышал, как она произнесла, тихо и напряженно, почти
шепотом:
- Ты можешь его убедить.
- У него своя голова на... - начал я.
Но она опять меня перебила:
- Ты должен его уговорить - должен.
- Что за чертовщина! - сказал я.
- Должен, - повторила она прежним голосом, и под ее пальцами на моей
руке, наверно, выступила кровь.
- Минуту назад ты набросилась на меня за то, что я предложил ему
работу, - сказал я, - а теперь, выходит, я же должен его уговаривать.
- Надо, чтобы он согласился, - сказала она, отпустив мою руку.
- Ничего не понимаю, - пробормотал я, обращаясь к черному межзвездному
пространству, и посмотрел на нее. Было темно - я различал только ее
неестественно белое, меловое лицо и темный блеск глаз, но видел, что ей не
до шуток. - Значит, ты хочешь, чтобы он согласился? - медленно проговорил
я. - Ты, дочь губернатора Стентона и сестра Адама Стентона, хочешь, чтобы
он пошел на эту работу?
- Ему это необходимо, - сказала она, и я увидел, как ее маленькие руки
в перчатках сжали перила, и пожалел перила. Она смотрела на клубящийся
ковер тумана, словно на ночной мир под горой, скрытый облаками.
- Почему? - спросил я.
- Я пошла к нему, - сказала она, по-прежнему глядя на реку, - чтобы
поговорить об этом. Когда я к нему шла, я еще не была уверена, что ему это
нужно. Но когда я его увидела, я поняла.
Что-то в ее словах меня беспокоило, как шум за сценой, как соринка в
углу глаза, как зуд, когда у тебя заняты руки и ты не можешь почесаться. Я
прислушивался к ее словам, но дело было не в них. В чем-то другом. Я не
мог понять в чем. Тогда я на время отодвинул этот вопрос и стал слушать
дальше.
- Сразу поняла, как только его увидела, - продолжала она. - Джек, он
был такой взвинченный, это ненормально - я ведь только спросила его. Он
отгородился от всего, от всех. Даже от меня. Ну, не совсем... но у нас все
не так, как раньше.
- Он страшно занят, - вяло возразил я.
- Занят, - откликнулась она, - занят, да, он занят. Он со студенческих
лет работает, как негр. Что-то подхлестывает его... подхлестывает. Не
деньги, не репутация, не... Я не знаю что... - Голос ее затих.
- Все очень просто, - сказал я. - Он хочет творить добро.
- Добро, - повторила она. - Раньше я тоже так думала... Да, он делает
много добра... Но...
- Но что?
- Ну, я не знаю... Нехорошо так говорить... Нехорошо... Но иногда мне
кажется, что работа... желание приносить пользу... все это для того, чтобы
отгородиться. Даже от меня... Даже от меня...
Потом она сказала:
- Ох, Джек, мы так поссорились. Это было ужасно. Я пришла домой и
проплакала всю ночь. Ты знаешь, как мы всегда дружили. И такая ссора. Ты
знаешь, как мы относились друг к другу? Знаешь? - Она схватила меня за
руку, словно принуждая меня признать, подтвердить, как они дружили.
- Да, - сказал я, - знаю. - Я посмотрел на нее и вдруг испугался, что
она опять заплачет, но она не заплакала, я зря испугался, потому что такие
плачут только ночью, в подушку. Если вообще плачут.
- Я сказала ему... сказала, что если он хочет приносить пользу -
действительно приносить пользу, - то это самое подходящее место. И самый
подходящий случай. Взять в свои руки медицинский центр. И даже расширить
его. Словом, понимаешь. А он сразу стал как чужой... сказал, что близко не
подойдет к этому месту. Я упрекала его в эгоизме, в эгоизме и гордости -
что он свою гордость ставит выше всего. Выше общей пользы, выше своего
долга. А он посмотрел на меня с такой яростью, потом схватил меня за руку
и сказал, что я ничего не понимаю, что у человека есть перед собой
обязательства. Я сказала, что это гордыня, просто гордыня, а он сказал: "Я
горжусь тем, что не пачкался в грязи, и, если тебе это не нравится,
можешь..." - Она замолчала и вздохнула, по-видимому набираясь духу, чтобы
закончить фразу. - В общем, он хотел сказать, чтобы я убиралась. Но не
сказал. Слава богу... - она снова замолчала, - слава богу, не сказал. Хотя
бы этого не сказал.
- Да он и не хотел сказать.
- Не знаю... Не знаю. Ты бы видел, какие злые у него были глаза и какое
белое, искаженное лицо. Джек, - она дернула меня за руку, словно я
увиливал от ответа, - почему он не хочет? Почему он так ведет себя?
Неужели он не понимает, что это его долг? Что лучше его никто с этим не
справится? Почему. Джек? Почему?
- Если говорить грубо, - ответил я, - потому что он - Адам Стентон, сын
губернатора Стентона, внук судьи Пейтона Стентона и правнук генерала
Моргана Стентона и всю свою жизнь прожил с мыслью, что был такой век,
когда всем распоряжались возвышенные, симпатичные люди в чулках и башмаках
с серебряными пряжками, в мундирах континентальной армии, или во фраках,
или даже в енотовых и оленьих шапках - могло быть и так, ведь Адам Стентон
у нас не сноб, - которые собирались за круглым столом и пеклись о народном
благе. Потому что он - романтик, он создал в своей голове картину мира, и,
когда мир не похож на эту картину, ему хочется послать мир к чертям. Даже
если придется выплеснуть с водой ребенка. А этого, - добавил я, - не
миновать.
Она слушала меня внимательно. Потом отвернулась, посмотрела на
затянутую туманом реку и прошептала:
- Надо, чтобы он согласился.
- Ну, - сказал я, - если ты хочешь, чтобы он согласился, ты должна
изменить картину мира в его голове. Насколько я знаю Адама Стентона. - А я
знал Адама Стентона и в эту минуту мысленно видел его худое, жесткое лицо
с сильным ртом, похожим на аккуратно зашитую рану, и глубоко посаженные
глаза, сверкающие, как голубой лед.
Она не ответила.
- Другого способа нет, - сказал я, - и советую тебе примириться с этой
мыслью.
- Надо, чтобы он согласился, - прошептала она, глядя на реку.
- Ты очень этого хочешь?
Она повернулась ко мне, и я внимательно посмотрел на ее лицо. Потом она
сказала:
- Больше всего на свете.
- Ты серьезно говоришь? - сказал я.
- Серьезно. Он должен. Для своего же спасения. - Она опять схватила
меня за руку. - Это нужно ему. Больше чем кому бы то ни было. Ему.
- Ты уверена?
- Да, да, - сказала она с жаром.
- Значит, ты правда хочешь, чтобы он согласился? Больше всего на свете?
- Да, - ответила она.
Я вглядывался в ее лицо. Это было прекрасное лицо - а если не
прекрасное, то лучше, чем прекрасное: гладкое, вылепленное экономно и
безупречно, матово-белое в сумраке, с темными мерцающими глазами. Я
вглядывался в ее лицо, забыв обо всем, и все вопросы уплыли куда-то,
словно упали в туман под нами и их унесло масляное беззвучное течение.
- Да, - повторила она шепотом.
Но я продолжал вглядываться в ее лицо - теперь я видел его
по-настоящему, впервые за все эти годы, ибо верно, вблизи можно увидеть
предмет, только отшелушив его от времени и вопросов.
- Да, - прошептала она и мягко опустила руку на мой рукав.
Это прикосновение заставило меня очнуться.
- Хорошо, - сказал я, встряхнувшись, - но ты не знаешь, о чем просишь.
- Это неважно. Ты можешь его убедить?
- Могу.
- Почему же ты этого не сделал? Чего... чего ты ждал?
- Вряд ли... - медленно начал я, - ...вряд