Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Наука. Техника. Медицина
   История
      Умберто Эко. Имя розы -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  -
го рынка кричали из толпы: "Покайся, покайся!", а он отвечал: "Сами покайтесь в лихоимстве". На паперти Св. Креста он увидел монахов своего братства; он задрал голову и изругал их, что они изменили правилу Св. Франциска. Одни монахи на это пожимали плечами и отворачивались, другие закрывали от стыда лицо куколем. На пути к воротам Правосудия многие окликали его: "Отрекись, отрекись, зачем тебе умирать!" А он: "Христос за вас умер". Они: "Но ты не Христос, не надо умирать за нас". Он в ответ: "А я хочу за вас умереть!" На площади Правосудия его спросили, почему он не поступает как один из начальников его братства, который отрекся, но Михаил возразил, что тот и не думал отрекаться; я обратил внимание на то, что многие в толпе поддерживают Михаила и желают ему быть сильным и все перетерпеть; тут и мы с остальными поняли, что это его люди, и дали им пройти. Наконец процессия миновала ворота Правосудия и нашему взору открылся костер, или же "куща", как тут его называли, потому что бревна были уложены в виде некоей сени; лучники, потесняя народ, оцепили костер широким кругом, чтоб никто к нему не приближался. Михаила возвели и привязали к брусу. Прозвучал последний выкрик, обращенный из толпы: "Да что это, за что ты умираешь?" Он ответил: "Это истина, которая внутри меня, и этой истине присягают только смертью". Бревна подожгли. Брат Михаил мерно читал "Верую", потом стал читать "Тебя Бога хвалим". Он прочел стихов восемь, потом перегнулся в пояснице, будто собираясь чихнуть, и рухнул на 'землю, потому что прогорели веревки. И он был уже мертвый, потому что до того, как сгорает тело, человек умирает от чрезмерного нагрева, у него разрывается сердце и дымом заполняется грудь. Потом деревянный шалашик вспыхнул ослепительно, как факел, и засиял ярчайшим светом, и, если бы не почерневшее бедное тело, еле видное среди пылающих поленьев, я поверил бы, что предо мной неопалимая купина. Я до того был близок к наваждению, что на лестнице, подымаясь в библиотеку, вдруг осознал, что уста мои шевелятся, шепча те слова об экстатическом восторге, которые я некогда читал у Св. Гильдегарды: "Сие слагается пламя из дивного свечения, из внутреннего сияния и из огненного пылания. Однако дивное свечение палит, пока не ослепнешь, а огненное пылание жжет, пока не сгоришь". Вставали в памяти и Убертиновы речи о кровавом горении любви. Я видел, как пляшет пламя на костре еретика Михаила, и это видение сливалось с образом Дольчина на его костре, а образ Дольчина с образом красавицы Маргариты. И опять мною овладело то же беспокойство, которое было в церкви. Я запретил себе думать обо всем этом и полный решимости вступил в библиотеку-лабиринт. Я впервые входил в библиотеку один. Бегающие по полу продолговатые тени от фонаря казались такими же страшными, как вчерашние призраки. Больше всего я боялся наткнуться на какое-нибудь новое зеркало. Ибо такова уж магия зеркал: даже когда знаешь, что это только зеркала, -- они все равно пугают. В то же время я не пытался понять, где я, куда мне идти, я не боялся той комнаты, в которой курится дурман и родятся видения. Я бьтл как в лихорадке и шел, не зная, куда мне надо. При этом, как оказалось, далеко от входа я не ушел, .так как через некоторое время, завершив круг, снова увидел перед собой семиугольную комнату с лестницей. В ней на одном из столов я заметил кучу книг, которых, по-видимому, вчера не было. Я догадался, что это тома, собранные Малахией в скриптории, но еще не расставленные по местам. Я нс понимал, далеко ли нахожусь от комнаты с воскурениями, но голова моя кружилась и тяжелела -- надо думать, все-таки от дурманных ароматов, хотя может статься, что дело было в тех чувствах и мыслях, коими я был переполнен. Я стал листать богато иллюстрированную книгу, изготовленную, по миниатюрам судя, где-нибудь в монастырях самого крайнего севера Европы. И сразу же был потрясен, увидев на первой странице, в начале, перед текстом Евангелия от апостола Марка, изображение льва. Это несомненно был лев. Хотя львов во плоти и крови я не видал никогда. Но миниатюрист, конечно, в точности воспроизвел его телосложение, вдохновясь созерцанием местных львов, поскольку Иберния,1 как мы знаем, населена чудовищными животными. И я воочию убедился, что оный зверь (это сообщает и Физиолог) собрал в себе все самое жуткое и в то же время все самое величественное. Поэтому его изображение наводило на мысли и о враге рода человеческого, и в то же время о Господе нашем Иисусе Христе. И я не мог догадаться, какой символический ключ следует применять к этой миниатюре, и весь трясся -- отчасти со страху, отчасти из-за ветра, проникавшего через амбразуры стен. У льва вся пасть была усеяна острейшими клыками, а голова одета в броню, как головы змей. Огромное тулово опиралось на четыре свирепые когтистые лапы, и кудлатое руно походило на иные драгоценные ковры, которые я видал позднее, привезенные с Востока, в изумрудных и алых чешуях, и сквозь чешуи проглядывали рыжие, как чумной бубон, мощные, ужасные сопряжения костей. Рыжим был и хвост, вившийся по всему телу вплоть до головы, возле которой последняя извилина венчалась бело-черным пуком шерсти. От этого льва я пришел в такой ужас и так часто озирался по сторонам, будто ожидая, что подобное существо внезапно бросится из темноты, что не сразу решился заглянуть на другие страницы. Новая открывшаяся миниатюра предваряла собою Евангелие от Матфея. Тут изображался уже не зверь, а человек. Не могу сказать отчего, но вид его устрашил меня еще больше, нежели львиный. У него была голова мужчины, но дальше -- вниз от шеи -- он был закован в некое подобие плотной ризы, покрывавшей тело до самых пяток, и этот покров, или же этот панцирь, был осыпан твердыми каменьями алой и желтой воды. Голова, загадочно посаженная над башней из рубинов и топазов, представилась мне вдруг (вот к каким богохульствам привел меня страх!) головой того таинственного убийцы, по чьим неуловимым следам мы пытались идти. Позднее я догадался, отчего так накрепко связались в моем сознании и зверь и закованный -- с лабиринтом. Дело в том, что оба они, подобно всем остальным фигурам в этой рукописи, вырисовывались из густейшего узора, из тысячи переплетенных лабиринтов, в коих линии цвета оникса и смарагда, нити цвета хризопраза и ленты цвета берилла, струясь и перевиваясь, наводили на воспоминание о путанице переходов и коридоров, среди которой я находился. Глаз плутал по странице, метался по сияющим тропам, как метался я по библиотеке, путаясь в хитром расположении комнат. И увидев на пергаменте картину собственных злоключений, я снова затрепетал в тревожном предчувствии и сказал себе, что каждый из тут собранных манускриптов, должно быть, содержит таинственные намеки о моей судьбе, причем именно в этот день, час и минуту. "De te fabula narratur",2 -- сказал я сам к себе, не решаясь гадать -- имеются ли на этих листах и предсказания грядущих событий моей жизни. Я обратился к следующей книге. Она, судя по всему, была испанской работы. Ее краски поражали резкостью, алый цвет отдавал кровью, пламенем. Это было откровение апостола, и опять, как накануне, распахнулся лист с изображением жены, одетой в солнце. Но рукопись была другая, и по-другому выглядела жена. Здесь художник больше позаботился о пышности ее облика. Я сравнивают лицо, груди, округленные бедра с очертаниями статуи Богоматери, которую рассматривал с Убертином. Фигура у нее была совсем другая. Но и эта жена показалась мне весьма красивой. Я сказал себе, что не следует сосредоточиваться на подобных предметах, и перевернул несколько страниц. Там была еще одна женщина -- на сей раз блудница Вавилонская. Ее вид был не так уж привлекателен. Но я подумал: вот ведь и она тоже женщина, как та, первая, однако эта -- сосуд всех пороков, а та -- вместилище всех добродетелей. Впрочем, фигуры у обеих были чрезвычайно женственны, и в какую-то минуту я перестают понимать, что же их различает. Я снова испытывал огромное внутреннее возбуждение. Образ Приснодевы сливался в моем понятии с образом прекрасной Маргариты. "Я погиб!" -- сказал я себе. Или: "Я безумный". И понял, что долее в библиотеке оставаться нельзя. К счастью, лестница была недалеко. Я бросился вниз, рискуя сломать шею и загасить фонарь. Вот широкие своды скриптория; но и там я не стал задерживаться и скатятся по ступеням еще ниже -- в трапезную. И остановился перевести дух. Через окна просачивался лунный свет той сияющей дивной ночи. Здесь я даже мог бы обойтись без фонаря, столь необходимого в закоулках и переходах библиотеки. Однако я не стал его гасить. С ним было как-то надежнее. Но дыхание все не успокаивалось. Я решил попить воды -- заглушить тревогу. Кухня была напротив. Я пересек трапезную и медленно приоткрыл створку двери, выходившей во вторую половину нижней части Храмины. И в этот миг мой страх не только не прошел, а безмерно возрос. Ибо я моментально понял, что на кухне кто-то есть. В самом дальнем углу, у хлебной печи. Прежде всего я увидел, что там мерцает фонарь, и сейчас же в ужасе дунул на собственный. Вероятно, испугался не только я, но и тот, другой (или другие): их светильник тоже погас. Однако свет полнолуния так ярко освещал залу, что я отчетливо видел возле печи, на полу, не то какую-то тень, не то две неподвижные тени. Похолодев, я не смел шевельнуться. Послышалось шуршание, я вроде бы уловил сдавленный женский голос. Потом от непонятного пятна, черневшего на полу перед печкой, отделилась темная приземистая тень и побежала к наружной двери, которая оказалась не заперта. Выскользнула и захлопнула дверь за собой. Теперь оставался только я, замерший на пороге трапезной и кухни, и что-то неясное у печи. Что-то неясное и, как бы это назвать? -- поскуливающее. Из темной кучи несся тихий писк, что-то вроде полузадушенных рыданий, равномерные всхлипывания насмерть перепуганного существа. Ничто так не подбадривает струсившего, как трусость другого человека. Но нс внезапно обретенная смелость повела меня навстречу этому созданию, а что-то иное. Какой-то хмельной восторг, похожий на тот, который овладевал мною во время видений. В кухне витали непонятные запахи, вроде тех дурманных трав, что были в библиотеке. Во всяком случае, на мои перевозбужденные чувства эти запахи оказали точно такое же действие. Я опьянялся терпким духом траганта, квасцов и кремотартара, которые служат поварам для ароматизации вин. К тому же, как я узнал впоследствии, на кухне тогда выстаивалось вересковое пиво. В их стороне, на севере полуострова, это пиво ценилось очень высоко. Варили его по обычаю, завезенному с моей родины: вереск, болотный мирт и розмарин, растущий на лесных озерах. Эти-то испарения, пронзая мои ноздри, доходили до мозга и туманили его. И поэтому, хотя рациональный инстинкт убеждал меня вскричать "Изыди!" и бежать не оглядываясь от попискивающей груды (поскольку, вне всякого сомнения, это был суккуб, подосланный ко мне нечистым), но что-то в моей vis appetitiva1 толкало и толкало меня вперед. Какая-то тяга к сверхъестественному. И я стал все ближе подступать к странной тени, и постепенно в зыбком ночном свете, проходившем сквозь огромные окна, увидел, что это женщина. Трясясь и прижимая к груди какой-то узел, она с плачем отползала к устью хлебной печи. Господь Бог наш, Пресвятая Матерь Божия и все святые угодники, ныне укрепите меня в решимости рассказать, что случилось в дальнейшем. Стыдливость вкупе с достоинством моего нынешнего сана (в бытности теперь монахом-старцем нашего милого Мелькского монастыря, сего оплота мира, прибежища задумчивости) должны бы понудить меня к благонамереннейшему умолчанию. Мне следовало бы ограничиться сообщением, что совершилось кое-что предосудительное, чего описание тут неуместно, -- и не смущать ни себя, ни читателя. Но я обязался рассказывать о тех давешних делах всю правду. А правда неделима, се величие -- в ее полноте, и нельзя расчленять правду ради нашей пользы или из-за нашего стыда. Трудность еще и в ином. Следует рассказать все события не так, как я вижу и представляю их себе сейчас (хотя я и вижу и представляю их с неумолимой живостью; угрызения ли совести тому причиной, навеки закрепившие в моем сознании все обстоятельства и все помышления тех минут? Или, напротив, недостаточность угрызений? Но и сейчас, надрывая душу, я ворошу в памяти подробности моего грехопадения). Нет, я должен рассказывать в точности то, что видел и представлял себе тогда, в .тот вечер. И я способен сделать это с величайшей точностью, потому что стоит закрыть глаза -- и передо мной снова воскресает не только все, что я делал, но и все, что я думал в каждую отдельную секунду. Остается только переписать насвежо, не изменяя ни слова, очень давнюю запись. Так и обязан я поступить, и да хранит меня Св. Михаил Архангел, ибо ради воспитания грядущих читателей и бичевания собственной слабости я намерен поведать, какими путями попадает юноша в силки лукавого, даже когда они и явны и вполне заметны. И пускай тот, кто снова в них попадется, сумеет побороть зло. Итак, это была женщина. Что я говорю! Девица. Имевши до оных пор (как и, благодарение Господу, с оных пор поныне) мало опыта в обращении с созданиями их пола, я не могу судить, сколько ей было от роду. Знаю только, что она была юна, может быть, шестнадцати, может, восемнадцати весен, но, возможно, и двадцати. Меня сразу изумило жезнеподобие дьявольского призрака... Нет, она не была видением! В любом случае, я почувствовал, что это valde bona.2 Может быть, потому, что она трепетала как воробушек, и всхлипывала, и страшилась меня. И тогда, зная, что долг доброго христианина в любых обстоятельствах помогать ближнему, я очень ласково заговорил с нею на самой лучшей латыни и постарался убедить, что меня не следует бояться, потому что я -- Друг, ну во всяком случае не враг, никак не враг, которого она опасается. Очевидно, заметив мой благодушный вид, она перестала плакать и даже подвинулась ближе. Я догадался, что моя латынь ей непонятна, и непроизвольно перешел на родной немецкий. Но она испугалась еще сильнее, не знаю уж чего -- то ли резкости звуков, непривычной для обитателей того края, то ли самой немецкой речи, напомнившей ей что-то давнее, связанное с моими соотечественниками-солдатами. Я успокоил ее улыбкой и убедился, что язык движений и глаз гораздо понятнее языка слов. Она снова утихла. И даже улыбнулась и произнесла несколько фраз. Я почти не понимал, что она толкует. В любом случае, ее наречие сильно отличалось от того местного языка, которому я пытался научиться, живя в Пизе. Но по голосу чувствовал, что говорит она что-то ласковое. Я даже вроде бы уловил слова: "Ты молодой... красивый..." Не часто приводится послушнику, с раннего детства живущему в монастырских стенах, слышать о собственной миловидности. Напротив, нас постоянно остерегают, что телесные совершенства бренны и их следует презирать. Однако хитрости врага неисчислимы -- ибо должен признаться, что похвала моей внешности, сколь обманчива ни была, медом влилась в мои уши и бесконечно меня обрадовала. Тем более что девица, хваля меня, протянула руку и подушечками пальцев дотронулась до моей щеки, в то время еще по-детски гладкой. Я почувствовал будто удар... И все же упорно не замечал, как греховное помышление укореняется в моем сердце. Вот до чего силен нечистый, когда берется искушать нас и губить в нашей душе ростки добропорядочности. Что я чувствовал? Что видел? Помню только, что в первое мгновение чувства не имели и не могли иметь словесного соответствия, так как ни язык, ни ум не умели именовать ощущения подобного свойства. Я бы в немоте -- а затем в памяти всплыли другие сокровенные слова, услышанные в другие времена, в других местах и произносившиеся явно с другими намерениями, -- но несмотря на все это они дивно сочетались с моим упоением в те минуты, как будто были созданы и составлены именно для меня, для моего счастья. Слова эти долго вылеживались в тайных норах памяти -- а ныне, оставив свои укрытия, бились у меня в немом рту, и я уж, вспоминал, что в Писании, а также у святых, эти слова предназначались выражать более сиятельные понятия. Да и существовала ли на самом деле разница между восторгами, описанными у святых, и теми, которые испытывал мой растревоженный дух? Я утратил бдительность, понятие о границах, что свидетельствует, очевидно, о погружении в самые глубины собственного существа. Внезапно девица предстала предо мною той самой -- черной, но прекрасной -- возлюбленной Песни Песней. На ней было заношенное платьишко из грубой ткани, не слишком благопристойно расходившееся на груди. На шее бусы из цветных камешков, я думаю -- самые дешевые. Но голова гордо возвышалась на шее, белой, как столп из слоновой кости, очи были светлы, как озерки Есевонские, нос -- как башня Ливанская, волосы на голове ее, как пурпур. Да, кудри ее показались мне будто бы стадом коз, зубы -- стадом овечек, выходящих из купальни, выходящих стройными парами, и ни одна не опережает подругу. "Ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна!" -- сорвалось с моим уст. -- Волосы твои как стадо коз, сходящих с горы Галаадской, как лента алая губы твои, половинки гранатового яблока -- твои ланиты под кудрями твоими. Шея твоя как столп Давидов, тысяча щитов висит на нем". И я спрашивал себя в ужасе и в восхищении, кто же эта стоящая передо мною, блистающая как заря, прекрасная как луна, светлая как солнце, грозная, как выстроенные к битве войско. Тогда она подошла еще ближе, швырнула в угол темный узел, который до того прижимала к себе, и снова подняла руку, чтобы меня погладить, и снова повторила уже слышанные мною слова. И пока я не мог решить, бежать ли прочь или броситься к ней навстречу, и кровь гремела в моих висках, как трубы Навиновых армий, повалившие стены Иерихонские, и пока я жаждал коснуться ее и страшился этого, она улыбнулась, будто в великой радости, тихо что-то простонала, как нежная козочка, и взялась за тесемки возле шеи, державшие ее платье, и распустила их, и платье соскользнуло вдоль тела, как туника, и она стала передо мною как Ева перед Адамом в Эдемском саду. "Те сосцы пригожи, что выпирают не сильно... Что вызвышаются еле..." -- шептал я фразу, услышанную от Убертина, ибо перси ее походили на двойни молодой серны, пасущиеся в лилиях, и живот -- на круглую чашу, в которой не истощается ароматное вино, чрево же -- на ворох пшеницы, обставленный лилиями. "О звездочка моя, девица, -- рвалось из моей груди, -- о запертый сад, сестра моя, невеста, заключенный колодезь, запечатанный источник!" -- и, желая ли того, нет ли, я оказался сплетен с нею, и ощущал ее жар, и обонял терпкий запах неизвестных мне мастей. Вспомнились слова: "Дети,

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору