Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
луги еще так
незначительны...
- О господин консул, после той вашей речи в городской думе...
- Да, тогда мне действительно удалось произвести некоторое впечатление
или хотя бы доказать наличие доброй воли с моей стороны. Я должен быть
всей душой благодарен отцу, деду и прадеду за то, что они проложили мне
путь: большая доля доверия и уважения, которое они снискали в городе,
теперь механически переносится на меня, иначе разве бы мне удалось развить
такую энергичную деятельность?.. Чего только не сделал мой отец после
сорок восьмого года и в начале этого десятилетия для преобразования нашего
почтового ведомства. Вспомните-ка, Венцель, как он настаивал в городской
думе на объединении почты с компанией гамбургских дилижансов, а в
пятидесятом году без устали осаждал сенат, в те времена еще возмутительно
неповоротливый, своими проектами присоединения к германо-австрийскому
почтовому союзу... (*47) Если у нас теперь низкая пошлина на письма и
бандероли, если у нас есть почтовые ящики и телеграфная связь с Берлином и
Травемюнде, то, право же, отец не последний, кому мы этим обязаны, - если
бы он и еще несколько человек не докучали непрестанно сенату, то мы так до
сих пор и оставались бы при датской и турн-таксийской почте (*48). И
конечно, теперь, когда я высказываю свое мнение по таким вопросам, к нему
прислушиваются...
- Да, видит бог, господин консул, тут вы правы. А что касается
гамбургской железной дороги, то не далее как третьего дня бургомистр
доктор Эвердик говорил мне: "Когда дело дойдет до подыскания в Гамбурге
подходящего участка для вокзала, мы пошлем туда консула Будденброка, в
таких делах он смыслит больше любого юриста". Это были его точные слова.
- Что ж, я чувствую себя польщенным, Венцель. Вон тут, на подбородке,
помыльте еще, а то будет недостаточно чисто... Да, короче говоря, надо нам
пошевеливаться! Не хочу сказать ничего дурного об Эвердике, он уже стар,
но, будь я бургомистром, многое, думается мне, пошло бы значительно
быстрее. Не можете себе представить, какое я испытываю удовлетворение от
того, что у нас уже ведутся работы по устройству газового освещения и
наконец-то исчезнут эти дурацкие керосиновые фонари на цепях; а в этом
деле, откровенно говоря, есть доля и моего участия... Но сколько же еще
необходимо сделать, Венцель! Времена меняются и налагают на нас множество
новых обязательств. Когда я вспоминаю свое отрочество... ну, да вы лучше
меня знаете, как все у нас тогда выглядело. Улицы без тротуаров, на
мостовой трава по щиколотку, дома с бесконечными и самыми разнородными
выступами... Средневековые здания, обезображенные пристройками, постепенно
разваливались, потому что у отдельных горожан, конечно, водились денежки,
да и вообще никто с голоду не умирал, но у государства ломаного гроша не
было, и все шло настолько "шаля-валя", как говорит мой зять, господин
Перманедер, что о ремонте и благоустройстве города нечего было и думать.
Это были счастливые, довольные жизнью поколения! Помните закадычного друга
моего дедушки Жан-Жака Гофштеде? Он только и знал, что разгуливать по
городу и переводить непристойные стишки с французского... Но дольше так
продолжаться не могло; многое с тех пор изменилось и еще изменится. У нас
уже не тридцать семь тысяч жителей, но пятьдесят, как вам известно, - а
следовательно, и весь облик города должен стать другим. Везде выросли
новые здания, пригороды расширились, улицы стали благоустроеннее, у нас
появилась возможность реставрировать памятники былого величия... Но все
это в конце концов внешнее. Самое важное еще только предстоит нам,
любезный мой Венцель. И вот я, в свою очередь, возвращаюсь к ceterum
censeo (*49) моего покойного отца - к таможенному союзу! Таможенный союз
нам жизненно необходим, Венцель, это уже не подлежит обсуждению; и вы все
должны меня поддержать в моей борьбе за него... Можете быть уверены, что в
качестве коммерсанта я лучше разбираюсь в этих делах, чем наши дипломаты;
их страх утратить свободу и самостоятельность в данном случае просто
смешон. Так мы установим связи с остальными немецкими землями, не говоря
уж о Мекленбурге и Шлезвиг-Голштинии, что было бы тем более желательно
теперь, когда наши торговые отношения с севером в известной степени
разладились... Все в порядке, берите полотенце, Венцель, - заключал
консул.
После этого они перебрасывались еще несколькими словами о ценах на
рожь, скатившихся уже до пятидесяти пяти талеров и, увы, обнаруживавших
дальнейшую тенденцию к понижению, или о каком-нибудь семейном событии,
после чего Венцель удалялся по винтовой лестнице и выплескивал на улицу
пену из блестящего маленького тазика, а консул поднимался наверх в
спальню, целовал в лоб Герду, к этому времени уже проснувшуюся, и начинал
одеваться.
Эти утренние беседы с просвещенным парикмахером служили вступлением к
оживленным деятельным дням, насыщенным размышлениями, разговорами, делами,
писаньем бумаг, производством расчетов, хожденьем по городу и приемом
посетителей в конторе. Благодаря своим путешествиям, знаниям, обширному
кругу своих интересов Томас Будденброк не был так по-бюргерски ограничен,
как большинство людей, его окружавших, и, может быть, больше других ощущал
узость и мелочность жизни своего родного города. Но и за пределами этого
города, в обширном его отечестве, после подъема общественной жизни -
естественного следствия революционных годов, наступил период
расслабленности, застоя и реакции, слишком бессодержательный, чтобы дать
пищу живой мысли. И у Томаса достало ума сделать своим девизом известное
изречение о том, что вся человеческая деятельность лишь символ, и всю свою
волю, способности, воодушевление и временами даже практическое вдохновение
поставить на службу маленькой общине, где его имя произносилось в числе
первых, а также на службу семье и фирме, которую он унаследовал; достало
ума, чтобы одновременно иронизировать над своим стремлением достичь
величия и мощи в этом маленьком мирке и принимать это стремление всерьез.
Едва окончив поданный ему Антоном завтрак, консул надевал пальто и
отправлялся в контору на Менгштрассе. Там он обычно оставался не больше
часа: писал два-три неотложных письма, составлял несколько телеграмм,
делал то или иное указание - словно маховое колесо, давал толчок всему
механизму предприятия, предоставляя надзор за дальнейшей его работой
вдумчивому г-ну Маркусу.
Он посещал различные собрания и заседания, проводил немало времени под
готическими аркадами биржи на Рыночной площади, с инспекционными целями
отправлялся в гавань и амбары, выполняя свои обязанности судохозяина,
совещался с капитанами. И так до самого вечера, с небольшим перерывом для
завтрака со старой консульшей и обеда с Гердой, после которого он позволял
себе полчаса посидеть на диване с сигарой в зубах, читая газету. Одно дело
сменяло другое: были ли то хлопоты, связанные с его собственной фирмой,
либо вопросы пошлин, налогов, городского строительства, железных дорог,
почты, общественной благотворительности. Он старался вникнуть даже в
области ему чуждые, отведенные "ученым"; и в одной из них, а именно в
финансовой, проявил поистине блестящие способности.
Светской жизнью консул тоже остерегался пренебрегать. Правда, большим
рвением в исполнении этих своих обязанностей он не отличался; он торопливо
входил в последнюю секунду, когда жена его бывала уже совсем одета, а
экипаж с добрых полчаса дожидался у подъезда, и со словами: "Прошу
прощенья, Герда, дела", спешно облачался во фрак. Но когда сборы уже
оставались позади, на обедах, балах и раутах он умел живо интересоваться
всем, что творилось вокруг, и быть неизменно галантным и занимательным
собеседником. Дом его и Герды в светском отношении нимало не уступал
другим богатым домам, их кухня и погреб считались "тип-топ"; сам консул
Будденброк слыл радушным и любезным хозяином, а остроумие его тостов
значительно превышало средний уровень. Свободные от выездов или приемов
вечера он проводил наедине с Гердой, курил, слушая ее игру на скрипке, или
же читал ей вслух немецкие, французские и русские романы, по ее выбору.
Так он работал, добиваясь успеха, и уважение к нему все возрастало.
Несмотря на уменьшение капитала вследствие выдела Христиана и второго
замужества Тони, дела фирмы в эти годы шли превосходно. И все же заботы
временами лишали консула мужества, ослабляли остроту его мысли, омрачали
состояние духа.
Заботило его положение Христиана в Гамбурге, компаньон которого, г-н
Бурмистер, весною 1858 года скоропостижно скончался от удара. Наследники
покойного изъяли у фирмы его капитал, и консул весьма настойчиво советовал
брату выйти из предприятия, зная, как трудно вести дело сравнительно
крупного масштаба при внезапном и резком уменьшении оборотного капитала.
Но Христиан упрямо держался за свою самостоятельность; он принял на себя
актив и пассив фирмы "Бурмистер и Кь", и теперь оставалось ждать
неприятностей.
Далее, сестра консула Клара в Риге... О том, что господь не благословил
детьми ее брак с пастором Тибуртиусом, особенно горевать не приходилось;
Клара Будденброк никогда о детях не мечтала, и материнство, бесспорно, не
было ее призванием. Куда больше тревожило консула то, что, судя по ее
письмам и письмам ее мужа, головные боли, которыми Клара страдала еще
молодой девушкой, теперь стали периодически возвращаться, причиняя ей
невыносимые мученья.
Третья забота состояла в том, что и здесь, в собственном доме консула,
еще не утвердилась надежда на продолжение рода. Герда относилась к этому
вопросу с надменным безразличием, граничившим с уклончивой брезгливостью.
Томас молчал, скрывая свою скорбь, так что старая консульша почла долгом
вмешаться и однажды отвела в сторону доктора Грабова.
- Между нами, доктор: надо что-нибудь предпринять. Ясно, что горный
воздух в Крейте или морской в Глюксбурге и Травемюнде особой пользы не
принесли. Как вы считаете?
И Грабов, понимая, что его благой рецепт - "строгая диета: кусочек
голубя, ломтик французской булки" в этом случае вряд ли окажется
достаточно эффективным, порекомендовал Пирмонт и Шлангенбад.
Таковы были три главные заботы консула. Ну а Тони? Бедная Тони!
8
Тони писала: "Когда я говорю "фрикадельки", она меня не понимает, -
потому что здесь это называется "клецки"; а когда она говорит "карфиоль",
то, право, ни один человек на свете не может догадаться, что речь идет о
цветной капусте; если же я заказываю жареный картофель, она до тех пор
кричит "че-его?", пока я не скажу: "картофель с корочкой", - так они его
называют, а "че-его" здесь означает "что прикажете". И это уже вторая!
Первую такую особу, по имени Кати, я выставила из дому, потому что она
вечно мне грубила; а может быть, это мне только казалось, как я теперь
думаю, - потому что здесь вообще не разберешь, грубят тебе люди или
разговаривают вежливо. У теперешней, которую зовут Бабетта (выговаривается
Бабетт), очень приятная внешность, совсем уже южная, в Мюнхене много таких
встречается; она черноволосая, черноглазая, а зубы у нее... остается
только позавидовать. Бабетта довольно услужлива и готовит под моим
руководством наши северные блюда. Так, например, вчера у нас был щавель с
коринкой, но ничего, кроме неприятности, из этого не вышло. Перманедер так
из-за него разозлился (хотя и выковырял вилкой все коринки), что до самого
вечера со мной не разговаривал, а только ворчал. В общем, мама, надо
признаться: жизнь нелегкая штука".
Но увы, не только клецки и щавель портили ей жизнь. Уже в медовый месяц
ее постиг удар - нечто непредвиденное, нечаянное, непостижимое, что сразу
лишило ее всей жизнерадостности и с чем она так и не смогла примириться...
Произошло следующее. Спустя две или три недели после того, как чета
Перманедеров поселилась в Мюнхене, консул Будденброк сумел высвободить
пятьдесят одну тысячу марок, согласно завещанию отца назначавшихся в
приданое Тони, и вся эта сумма, пересчитанная на гульдены, была вручена
г-ну Перманедеру. Он поместил ее надежно и небезвыгодно, но после этого
решительно и нимало не смущаясь объявил своей супруге:
- Тонерль... - он звал ее Тонерль, - Тонерль, с нас хватит. Больше нам
и не надо. Довольно я намаялся, теперь, черт побери, можно и с прохладцей
пожить. Мы сдадим первый и второй этаж, хорошая квартира нам все равно
останется, на свининку хватит, а щеголять да пускать пыль в глаза нам с
тобой ни к чему... По вечерам я буду ходить в погребок. В богачи я не
мечу, денег копить не собираюсь, а спокойное житье - дело хорошее! С
завтрашнего дня кончаю все дела, и заживем с тобой на проценты!
- Перманедер! - воскликнула она впервые тем гортанным голосом, которым
восклицала "Грюнлих!". Но он ограничился ответом: "А, да ну тебя!" И тут
возник спор - непримиримый, яростный, один из тех первых супружеских
споров, которые навек расшатывают семейное счастье... Перманедер остался
победителем. Ее страстное сопротивление сломилось о его тягу к спокойному
житью, и все кончилось тем, что г-н Перманедер забрал капитал из
хмелеторгового дела, - так что г-н Ноппе мог теперь, в свою очередь,
зачеркнуть синим карандашом "Кь" на своей визитной карточке. И с тех пор,
как и большинство его приятелей, в компании которых он каждый вечер играл
в карты и выпивал три литра пива, супруг Тони ограничил свою деятельность
тем, что время от времени повышал квартирную плату жильцам да мирно и
скромно стриг купоны.
Консульше об этом было сообщено без особых комментариев. Но в письмах,
которые г-жа Перманедер по этому поводу писала брату, чувствовалось, какую
она испытывает боль. Бедная Тони! Действительность превзошла самые мрачные
ее опасения! Она заранее знала, что г-н Перманедер ни в малейшей степени
не наделен той "подвижностью", которую в столь неумеренном масштабе
проявлял ее первый супруг; но что он _так_ посрамит ожидания, о которых
она накануне своей помолвки поведала мамзель Юнгман, с такой
беззастенчивостью отречется от обязанностей, налагаемых на него
супружеством с урожденной Будденброк, этого она не предвидела!
Надо было смириться, и родные по письмам Тони могли судить, как она с
собой боролась. Она жила довольно однообразно со своим мужем и Эрикой,
учившейся в школе, занималась хозяйством, дружила с жильцами первого и
второго этажей, навещала Нидерпауров на Мариенплаце, время от времени
писала о посещениях придворного театра, куда она ездила вдвоем с Евой, так
как г-н Перманедер подобных удовольствий не признавал и, как выяснилось,
прожив сорок лет в своем милом Мюнхене, не удосужился побывать в
Пинакотеке.
Время шло... Но Тони уже не могла радоваться своей новой жизни с тех
пор, как г-н Перманедер, едва получив на руки ее приданое, ушел на покой.
Надежды не окрыляли ее. Никогда уже не суждено будет ей сообщить своим об
успехе, о расцвете. Как сейчас все шло спокойно, умеренно и, право, очень
уж "не аристократично", так оно и останется до конца жизни. Вот что
угнетало ее. Из писем Тони явствовало, что именно такое подавленное
состояние духа не давало ей свыкнуться с жизнью в Южной Германии. К
мелочам еще можно было привыкнуть: она научилась объясняться со служанками
и поставщиками, говорить "клецки" вместо "фрикадельки" и не кормить своего
мужа фруктовым супом, после того как он обозвал это блюдо "чертовым
пойлом". И все-таки жила как чужая в своем новом отечестве, ибо сознание,
что урожденная Будденброк здесь ни во что не ставится, означало для нее
постоянное, непрекращающееся унижение. И когда она в письме рассказывала,
что какой-то каменщик с кружкой пива в одной руке и редиской, которую он
держал за хвостик в другой, остановил ее на улице вопросом: "Который час,
хозяюшка?", то, несмотря на шутливый тон письма, между строк читалось
возмущение и можно было с уверенностью сказать, что она закинула голову и
не удостоила непочтительного парня не то что ответом, но и взглядом. К
сожалению, не только непринужденность и вольность обращения отталкивали и
отчуждали ее. Она не слишком глубоко соприкасалась с жизнью Мюнхена, и все
же мюнхенский воздух окружал ее - воздух большого города, переполненного
художниками и праздными обывателями, воздух, отдающий известной легкостью
нравов, вдыхать который с должным юмором ей мешало душевное уныние.
Время шло... И вот проглянул луч счастья, того счастья, о котором
тщетно мечтали на Брейтенштрассе и Менгштрассе, - незадолго до наступления
1859 года надежда Тони на вторичное материнство претворилась в
уверенность.
Радостью дышали теперь ее письма, опять, как некогда, исполненные
задора, ребячливости и спеси. Консульша, которая никуда больше не
выезжала, если не считать летних поездок, да и то в последние годы
ограничивавшихся Балтийским побережьем, выражала сожаление, что не может
быть с дочерью в это время, и в письмах призывала на нее благословение
божие. Зато Том и Герда обещали приехать на крестины, и мысли Тони были
заняты мельчайшими подробностями "аристократического" приема... Бедная
Тони! Этому приему суждено было стать бесконечно печальным, а крестинам,
которые ей представлялись очаровательным семейным празднеством - с
цветами, конфетами и шоколадом в маленьких чашках, и вовсе не суждено было
осуществиться: ребенок - девочка - появился на свет лишь для того, чтобы
через какие-то четверть часа, в течение которых врач тщетно пытался
поддержать жизнь в бессильном маленьком тельце, вновь уйти из него.
Когда консул Будденброк и его супруга прибыли в Мюнхен, сама Тони еще
находилась в опасности. Она лежала гораздо более измученная, чем после
первых родов; желудок ее, уже раньше подверженный приступам нервной
слабости, в течение нескольких дней вообще отказывался принимать пищу. И
все же она выздоровела - в этом отношении Будденброки могли уехать
успокоенными; но они увозили с собой другую тревогу: слишком ясно они
поняли, в особенности консул, что даже общее горе не смогло по-настоящему
сблизить супругов.
Г-на Перманедера нельзя было упрекнуть в черствости сердца: он был
глубоко потрясен; при виде бездыханного ребенка крупные слезы полились из
его заплывших глазок по жирным щекам на бахромчатые усы; много раз подряд
он испускал тяжелые вздохи: "Ой, беда, беда! Вот так беда, ай-ай-ай!" Но
любовь к спокойному житью, по мнению Тони, слишком скоро возобладала над
его скорбью - вечера в погребке вытеснили горестные мысли, и он продолжал
жить по-прежнему, "шаля-валя", с тем благодушным, иногда ворчливым и
немножко туповатым фатализмом, который находил себе выражение в его
вздохах: "Вот окаянство какое, черт возьми!"
В письмах Тони отныне уже неизменно слышалась безнадежность, даже
ропот. "Ах, мама, - писала она, - что только на меня не валится! Сначала
Грюнлих со своим злосчастным банкротством, потом Перманедер и его уход на
покой, а теперь еще мертвый ребенок! Чем я заслужила эти несчастья?"
Читая ее излияния, консул не мог удержаться от улыбки, ибо, несмотря на
боль, сквозившую в этих строках, он улавливал в них забавную гордость и
отлично знал, что Тони Будденброк в качестве мадам Грюнлих и мадам
Перманедер все равно оставалась ребенко