Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Манн Томас. Будденброки -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  -
сть о злом и могущественном волшебнике, который, обратив прекрасного и высокоодаренного принца по имени Иозефус в пеструю птицу, держал его в плену и мучил всех людей своими коварными чарами. Но где-то вдали уже подрастал тот, избранный, кто во главе непобедимой армии собак, кур и морских свинок бесстрашно двинется на волшебника и своим мечом освободит от злых чар не только принца, но всех людей, и прежде всего, конечно, Ганно Будденброка. Тогда расколдованный Иозефус вновь примет человеческий образ, воротится в свое царство и сделает Ганно и Кая знатными вельможами. Сенатор Будденброк, мимоходом заглядывая в детскую, видел обоих мальчиков вместе и не возражал против этой дружбы, так как было очевидно, что они благотворно влияют друг на друга. Ганно оказывал умиротворяющее, облагораживающее и усмиряющее влияние на Кая, который его нежно любил, восхищался белизной его рук и, чтобы сделать ему приятное, покорно подставлял мамзель Юнгман свои, которые она усиленно отмывала щеткой и мылом. И если бы Ганно, со своей стороны, заимствовал у маленького графа толику его живости и необузданности, это можно было бы только приветствовать. Сенатор сознавал, что женское попечение, которому был вверен мальчик, вряд ли способно пробудить и развить в нем мужественность характера. Самоотверженную преданность Иды Юнгман, вот уже более трех десятилетий служившей Будденброкам, конечно, никакими деньгами оплатить было нельзя. Не щадя своих сил, она вырастила и выходила предшествующее поколение; но Ганно она буквально носила на руках, окружала его тепличной атмосферой бесконечной нежности и заботливости, боготворила его и в своей наивной и непоколебимой вере в его исключительное, привилегированное положение в мира нередко доходила до абсурда. Если надо было сделать что-либо в его интересах, она проявляла поразительную, порою даже предосудительную бесцеремонность. Зайдя, например, с ним в кондитерскую купить каких-нибудь сластей, она, нимало не церемонясь, запускала руку в вазы на прилавке, чтобы сунуть Ганно еще что-нибудь повкуснее, и денег за это не платила, - ведь хозяин должен быть только польщен! Перед витриной, у которой толпился народ, она на своем западнопрусском диалекте учтиво, но решительно просила людей посторониться и пропустить ее питомца. В глазах Иды Юнгман он был созданием таким необыкновенным, что ни одного ребенка она не считала достойным к нему приблизиться. Только в случае с маленьким Каем взаимная склонность мальчиков одержала верх над ее недоверчивостью; впрочем, отчасти ее подкупал графский титул. Но если на Мельничном валу, когда она сидела с Ганно на скамейке, к ним подсаживались другие дети со своими провожатыми, мамзель Юнгман в ту же минуту вставала и удалялась под предлогом позднего часа или сквозного ветра. Объяснения, которые она по этому случаю давала маленькому Ганно, должны были вызвать в нем представление, что, кроме него, все дети на свете поражены золотухой или худосочием, - что, разумеется, не способствовало повышению его и так-то не сильно развитой доверчивости и общительности. Сенатор Будденброк ничего не знал об этих подробностях, но он видел, что сын, как в силу врожденных свойств, так и вследствие внешних влияний, развивается отнюдь не в том направлении, которое он считал желательным. Ах, если бы взять воспитание мальчика в свои руки, ежедневно, ежечасно влиять на его душу! Но времени у него не было, и он только с болью убеждался, что все его от случая к случаю предпринимаемые попытки терпят самую жалкую неудачу и делают отношения отца и сына еще более холодными и отчужденными. Один образ всегда стоял перед его мысленным взором - образ прадеда Ганно, каким он сам в детстве знал его и по чьему подобию мечтал вырастить сына: светлая голова, веселый, простой, сильный, с развитым чувством юмора... Возможно ли, чтобы Ганно стал таким? Нет, видимо невозможно! Но почему?.. Если бы хоть подавить в нем страсть к музыке, изгнать музыку из дома, - ведь это она отчуждает мальчика от практической жизни, вредит его физическому здоровью, подтачивает душевные силы! Не граничит ли иной раз его мечтательная самоуглубленность с невменяемостью? Однажды, минут за сорок до обеда, который подавался в четыре часа, Ганно один спустился во второй этаж. Сыграв несколько упражнений на рояле, он от нечего делать прошел в маленькую гостиную. Растянувшись на оттоманке, Ганно потеребил угол своего матросского галстука на груди и, бесцельно скользнув взглядом по комнате, заметил на изящном письменном столике матери раскрытый кожаный бювар с семейными документами. Подпершись кулачком, он некоторое время издали созерцал его: наверно, папа что-то вписывал туда после второго завтрака, не успел кончить и оставил его лежать до своего возвращения из конторы. Кое-какие бумаги были убраны в бювар, остальные лежали рядом с ним, под металлической линейкой. Толстая золотообрезная тетрадь с неодинаковыми по формату и цвету страницами была раскрыта. Ганно беспечно соскользнул с оттоманки и направился к письменному столу. Тетрадь была раскрыта на той самой странице, где почерком его предков, а под конец рукой его отца было нарисовано родословное древо Будденброков со всеми подобающими рубриками, скобками и четко проставленными датами. Стоя одним коленом на стуле и подперев ладонью русую кудрявую голову, Ганно смотрел на рукопись как-то сбоку, с безотчетно критической и слегка презрительной серьезностью полнейшего безразличия, в то время как свободная его рука играла маминой ручкой из отправленного в золото черного дерева. Он пробежал глазами по всем этим мужским и женским именам, выведенным одно под другим или рядом. Многие из них были начертаны по-старомодному затейливо, с размашистыми росчерками, поблекшими или, напротив, густо-черными чернилами, к которым пристали крупинки тонкого золотистого песка. Под конец он прочитал написанное папиным мелким, торопливым почерком под именами Томаса и Герды свое собственное имя: "Юстус-Иоганн-Каспар, род. 15 апреля 1861 года". Это его позабавило. Он выпрямился, небрежным движением взял в руки линейку и перо, приложил линейку чуть пониже своего имени, еще раз окинул взглядом все это генеалогическое хитросплетение и спокойно, ни о чем при этом не думая, почти машинально, провел поперек всей страницы аккуратно двойную черту, сделав верхнюю линию несколько более толстой, чем нижнюю, как полагалось в арифметических тетрадках. Затем он склонил голову набок и испытующим взглядом посмотрел на-свою работу. После обеда сенатор позвал его к себе и, нахмурив брови, крикнул: - Что это такое? Откуда это взялось? Это ты сделал? На мгновение Ганно даже задумался - он или не он? - но тут же ответил робко, боязливо: - Да! - Что это значит? Зачем ты это сделал? Отвечай! Как ты смел позволить себе такое безобразие? - и сенатор ударил Ганно свернутой тетрадью по лицу. Маленький Иоганн отпрянул и, схватившись рукой за щеку, пролепетал: - Я думал... я думал, что дальше уже ничего не будет... 8 С недавних пор у семьи Будденброков, обедавшей по четвергам в окружении спокойно улыбавшихся богов на шпалерах, появился новый, весьма серьезный предмет разговора, вызывавший на лицах дам Будденброк с Брейтенштрассе выражение холодной сдержанности, а в мимике и движениях г-жи Перманедер необычайную горячность. Она начинала говорить, откинув голову, вытянув обе руки вперед или воздев их к небесам, со злобой, с негодованием, с неподдельным, глубоко прочувствованным возмущением. От частного случая, о котором шла речь, г-жа Перманедер, то и дело закашливаясь сухим нервическим кашлем, - следствие ее желудочного недомогания, - переходила к общему, распространялась о плохих людях вообще и гортанным голосом, который появлялся у нее в минуты гнева, издавала звуки, напоминавшие короткий воинственный зов фанфары. Так она некогда произносила: "Слезливый Тришке!" "Грюнлих!" "Перманедер!" Но примечательно было то, что к этим словам присоединилось новое, которое она выговаривала с неописуемым презрением и ненавистью. И это слово было "прокурор". Когда же директор Гуго Вейншенк - как всегда с опозданием, ибо он был обременен делами, - входил в столовую, неся перед собою сжатые в кулаки руки, самоуверенно ухмыляясь, вихляющей походкой направлялся к своему месту, разговор прекращался, и за столом воцарялось напряженное, тягостное молчание, покуда сенатор не выводил всех из замешательства, самым непринужденным гоном, словно речь шла об обыденном деле, спрашивая директора, что у него слышно нового. Гуго Вейншенк заверял, что все обстоит очень хорошо, как нельзя лучше, и тотчас же спешил заговорить о другом. Он теперь бывал много оживленнее, чем прежде, и взгляд его с каким-то неистребимым простодушием блуждал по сторонам, когда он несколько раз подряд, не получая, впрочем, ответа, спрашивал Герду Будденброк о "самочувствии" ее скрипки. Вообще он стал очень разговорчив, даже боек на язык; неприятно было только, что от избытка веселости и простодушия он недостаточно обдумывал свои слова и нередко пускался в довольно неуместные рассказы. Так, например, в одном из его анекдотов фигурировала кормилица, страдавшая ветровой немощью и тем наносившая ущерб здоровью своего питомца. Господин Вейншенк с большим юмором, как он полагал, воспроизводил восклицания домашнего врача: "Кто это здесь так воняет? Нет, кто же все-таки так навонял?", не замечая, или замечая уже слишком поздно, что его супруга, Эрика, заливалась краскою, консульша, Томас и Герда замирали в неподвижности, дамы Будденброк обменивались колкими взглядами, даже Рикхен Зеверин на нижнем конце стола строила обиженную мину, и только старый консул Крегер тихонько фыркал. Что же случилось с директором Вейшенком? Этот солидный, работящий, положительный и несветский человек, душой и телом преданный своей работе, якобы допустил - и не однажды! - тяжкий проступок и теперь официально обвинялся в совершении не только сомнительной, но более того - неблаговидной, даже преступной сделки. Против него было возбуждено судебное преследование, исход которого невозможно было предвидеть. В чем же, собственно, была суть предъявленного ему обвинения? А вот в чем: в ряде местностей произошли большие пожары; страховому обществу предстояло выплатить погорельцам весьма крупные суммы; и директор Вейншенк, своевременно получив от своих агентов донесения о катастрофах, а следовательно пустившись на заведомый обман, будто бы перестраховывал своих клиентов в других обществах, тем самым перелагая на них все убытки. Дело его было передано прокурору, доктору прав Морицу Хагенштрему. - Томас, - сказала консульша, оставшись как-то раз вдвоем с сыном, - скажи на милость, я ровно ничего не понимаю... Как нам отнестись к этому делу? - Что мне тебе сказать, милая мама! - отвечал он. - Утверждать, что все будет в порядке, я, к сожалению, не берусь. Но чтобы Вейншенк был так уж виноват, как кое-кому угодно это изображать, мне тоже не думается. В современной деловой жизни существует понятие, называемое "usance" [обычай (фр.)]. Это... как бы мне тебе объяснить... ну, скажем, маневр не вполне безупречный, не в полном смысле слова законный; человеку непосвященному он может даже показаться бесчестным, но тем не менее, по какому-то молчаливому соглашению, вполне принятый в деловом мире. Провести границу между "usance" и прямым правонарушением не так-то легко. Но неважно! Если Вейншенк и поступил не вполне благовидно, то все же, надо думать, сделал не многим больше того, что делали его коллеги, вышедшие сухими из воды. И тем не менее... в благоприятный исход процесса я не верю. Может быть, в большом городе его бы и оправдали, но не у нас, где все руководствуются групповыми интересами и личными мотивами... Ему следовало бы это учесть при выборе защитника. У нас в городе нет ни одного выдающегося, по-настоящему умного адвоката, достаточно талантливого, красноречивого и опытного, чтобы распутать такое сомнительное дело. Зато все наши господа юристы тесно связаны друг с другом общностью интересов, совместными обедами, частично даже родством и, конечно, друг с другом считаются. По-моему, Вейншенк поступил бы умнее, пригласив одного из здешних адвокатов. А он что сделал? Он счел нужным, - я сказал: счел нужным, - и это в конце концов говорит за то, что совесть у него чиста, - выписать себе защитника из Берлина, некоего доктора Бреслауэра, прожженную бестию, ловкача, виртуозно перетолковывающего законы, о котором говорят, что он немало злостных банкротов избавил от скамьи подсудимых. За очень крупный гонорар он, конечно, поведет дело, и поведет достаточно хитро... Но будет ли от этого какой-нибудь толк? Я предвижу, что наши почтенные юристы станут руками и ногами противиться успеху "чужака" и что состав суда весьма благосклонно отнесется к речи доктора Хагенштрема... А свидетели? Не думаю, чтобы сослуживцы Вейншенка особенно горячо за него ратовали. То, что даже мы, люди благожелательно к нему настроенные, называем его "внешней грубостью", да он и сам это так называет, не обогатило его друзьями... Словом, мама, я ничего хорошего не жду. Ужасно, конечно, для Эрики, если произойдет несчастье, но больше всего я болею душой за Тони. Ведь она, понимаешь, права, говоря, что Хагенштрем с радостью взялся за это дело. Оно всех нас касается, как коснется всех нас и его позорный исход. Вейншенк, что ни говори, принадлежит к нашей семье, сидит за нашим столом. Я лично сумею стать выше этого. Я знаю, как мне себя повести. В глазах города я буду в стороне от этого дела, не пойду даже на разбирательство - хотя мне было бы очень интересно послушать Бреслауэра - и, чтобы избежать малейшего упрека в желании как-то воздействовать на суд, вообще от всего устранюсь. Но Тони? Мне страшно даже подумать, чем был бы для нее обвинительный приговор. Разве ты не понимаешь, что кроется под всеми ее протестами, под всеми разговорами о клевете и зависти? Страх. Страх после всех несчастий и потерь, выпавших на ее долю, потерять и это последнее - достойное семейное положение дочери. Вот посмотришь, чем глубже начнут в нее закрадываться сомнения, тем ретивее она будет отстаивать невиновность Вейншенка. Возможно, впрочем, что он и вправду не виновен... Как знать? Нам остается только дожидаться, мама, и стараться как можно тактичнее обходиться с ним, с Тони и с Эрикой. Но я лично ни на что доброе не надеюсь. Вот при каких обстоятельствах на сей раз наступало рождество. Маленький Иоганн с помощью отрывного календаря, склеенного Идой, на последнем листке которого была нарисована елка, с бьющимся сердцем следил за приближением счастливой поры. Предвестья ее множились... С первого дня рождественского поста в большой столовой у бабушки повесили на стену картину с изображением дедушки Рупрехта (*63) во весь рост. Однажды поутру Ганно обнаружил, что его одеяло, коврик перед постелью и платье посыпаны хрустящим сусальным золотом. А несколькими днями позднее, когда папа с газетой в руках лежал после обеда на оттоманке в маленькой гостиной и Ганно читал в Героковых "Пальмблеттер" (*64) стихотворение об Андорской волшебнице (*65), доложили, как то бывало каждый год - и все-таки неожиданно, - о "старике", который спрашивает здешнего "мальчика". Разумеется, его попросили в гостиную, этого старика, и он вошел шаркающей походкой, в длиннополой шубе мехом вверх, весь обсыпанный золотой мишурой и снегом, в такой же шапке, с полосами сажи на лице и с громадной белой бородой, в которой, так же как и в его противоестественно густых бровях, искрились блестки. Низким басом он объяснил, так же как объяснял всякий год, что вот _этот_ мешок на левом его плече, с яблоками и золочеными орехами, предназначается для добрых детей, которые молятся богу, а розга, что торчит у него за правым плечом, - для злых... Это был дедушка Рупрехт. Может быть, конечно, и не самый настоящий, может быть, даже просто цирюльник Венцель в вывороченной папиной шубе, - но если уж дедушка Рупрехт существует, так значит это он. И Ганно, потрясенный до глубины души, только раз или два запнувшись от нервического, полубессознательного всхлипывания, опять, как в прошлые годы, прочитал "Отче наш", после чего ему было разрешено запустить руку в мешок для добрых детей; а уходя, старик и вовсе позабыл захватить этот мешок с собой. Наступили рождественские каникулы. Первый день, когда папа прочитал отметки в школьном дневнике, которые обязательно выставлялись перед рождеством Христовым, сошел благополучно. Уже были таинственно закрыты двери в большую столовую, уже к столу начали подавать марципан и коричневые пряники... И на улицах тоже стояло рождество. Морозило, шел снег. В колючем прозрачном воздухе разносились бравурные или тоскливые мелодии черноусых итальянских шарманщиков в бархатных куртках, прибывших сюда на праздник. Окна магазинов ломились от рождественских товаров. Вокруг высокого готического фонтана на Рыночной площади выстроились пестрые балаганы рождественской ярмарки. И вместе с запахами выставленных на продажу елок жители города везде, везде, где бы они ни проходили, вдыхали запах праздника. И вот наконец настал вечер двадцать третьего декабря и вместе с ними раздача рождественских даров дома, на Фишергрубе, в большом зале - церемония, совершавшаяся в самом узком семейном кругу и бывшая только началом, прелюдией, прологом, ибо сочельник всей семьей неизменно справлялся у консульши. Вечером двадцать четвертого в ландшафтной собралось общество, обычно собиравшееся здесь по четвергам, да еще Юрген Крегер, приехавший из Висмара, а также Тереза Вейхбродт и мадам Кетельсен. В полосатом - черном с серым - платье из тяжелого шелка, раскрасневшаяся, с горящим взором, распространяя вокруг себя чуть слышный аромат пачулей, встречала старая дама прибывавших гостей, и когда она безмолвно заключала их в объятия, браслеты на ее руках тихонько звенели. В этот вечер ею владело какое-то необычное, хотя и молчаливое возбуждение. - Бог мой, да никак у тебя жар, мама? - сказал сенатор, вошедший вместе с Гердой и Ганно. - Я уверен, что все сегодня сойдет премило. Но консульша, целуя всех трех, прошептала: - Во славу господа нашего Иисуса Христа. Ведь мой милый, покойный Жан... И правда, чтобы соблюсти ту благоговейную торжественность, которую покойный консул умел придать сочельнику, и ничем не омрачить глубокой, серьезной, искренней радости, которая, по его мнению, должна была наполнять все сердца в этот вечер, консульше приходилось наведываться во все концы дома - в ротонду, где уже собрались мальчики-певчие из Мариенкирхе, в большую столовую, где Рикхен Зеверин кончала раскладывать подарки, оттуда в коридор, где смущенно переминались с ноги на ногу какие-то бедные старики и старушки, постоянно приходившие на Менгштрассе в этот день, - им тоже были приготовлены подарки, - и потом снова в ландшафтную, чтобы укоризненным взглядом пресечь хотя бы малейший шу

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору