Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Солженицын Александр. Раковый корпус -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  -
крохи, чтоб свое образование расширить. Ему достался один курс геофизического в 1938 году да неполный один курс геодезического с 46-го на 47-й год, между ними была армия и война, мало приспособленные для успеха в науках. Но всегда Костоглотов помнил пословицу своего любимого деда: дурак любит учить, а умный любит учиться -- и даже в армейские годы всегда вбирал, что было полезно знать, и приклонял ухо к разумной речи, рассказывал ли что офицер из чужого полка или солдат его взвода. Правда, он так ухо приклонял, чтобы гордости не ущербнуть -- слушал вбирчиво, а вроде не очень ему это и нужно. Но зато при знакомстве с человеком никогда не спешил Костоглотов представить себя и порисоваться, а сразу доведывался, кто его знакомец, чей, откуда и каков. Это много помогало ему услышать и узнать. А уж где пришлось набраться вдосыть -- это в переполненных послевоенных бутырских камерах. Там каждый вечер читались у них лекции профессорами, кандидатами и просто знающими людьми -- по атомной физике, западной архитектуре, по генетике, поэтике, пчеловодству -- и Костоглотов был первый слушатель всех этих лекций. Еще под нарами Красной Пресни и на нетесаных нарах теплушек, и когда в этапах сажали задницей на землю, и в лагерном строю -- всюду он по той же дедушкиной пословице старался добрать, чего не удалось ему в институтских аудиториях. Так и в лагере он расспросил медстатистика -- пожилого робкого человечка, который в санчасти писал бумажки, а то и слали его за кипятком сбегать, и оказался тот преподавателем классической филологии и античных литератур ленинградского университета. Костоглотов придумал брать у него уроки латинского языка. Для этого пришлось ходить в мороз по зоне туда-сюда, ни карандаша, ни бумаги при том не было, а медстатистик иногда снимал рукавичку и пальцем по снегу что-нибудь писал. (Медстатистик давал те уроки совершенно бескорыстно: он просто чувствовал себя на короткий час человеком. Да Костоглотову и платить было бы нечем. Но едва они не поплатились у опера: он порознь вызывал их и допрашивал, подозревая, что готовят побег и на снегу чертят план местности. В латынь он так и не поверил. Уроки прекратились.) От тех уроков и сохранилось у Костоглотова, что casus -- это "случай", in -- приставка отрицательная. И cor, cordis он оттуда знал, а если б и не знал, то не было большой догадкой сообразить, что кардиограмма -- от того же корня. А слово tumor встречалось ему на каждой странице "Патологической анатомии", взятой у Зои. Так без труда он понял сейчас диагноз Прошки: Опухоль сердца, случай, не поддающийся операции. Не только операции, но и никакому лечению, если ему прописывали аскорбинку. Так что, наклонясь над лестницей, Костоглотов думал не о переводе с латыни, а о принципе своем, который он вчера выставлял Людмиле Афанасьевне -- что больной должен все знать. Но то был принцип для таких видалых, как он. -- А -- Прошке? Прошка ничего почти и в руках не нес -- не было у него имущества. Его провожали Сибгатов, Демка, Ахмаджан. Все трое шли осторожно: один берег спину, другой -- ногу, третий все-таки с костыльком. А Прошка шел весело, и белые зубы его сверкали. Вот так вот, когда приходилось изредка, провожали и на волю. И -- сказать, что сейчас, за воротами его арестуют опять?.. -- Так шо там написано? -- беспечно спросил Прошка, забирая справку. -- Ч-черт его знает,-- скривил рот Костоглотов, и шрам его скривился тоже.-- Такие хитрые врачи стали, не прочтешь. -- Ну, выздоравливайтэ! И вы уси выздоравливайтэ, хлопцы! Та до хаты! Та до жинки! -- Прошка всем им пожал руки и еще с лестницы весело оборачиваясь, весело оборачиваясь, помахивал им. И уверенно спускался. К смерти. 10 Только обошла она пальцами Демкину опухоль, да приобняла за плечи -- и пошла дальше. Но тем случилось что-то роковое, Демка почувствовал. Он не сразу это почувствовал -- сперва были в палате обсуждения и проводы Прошки, потом он примерялся перебраться на его уже теперь счастливую койку к, окну -- там светлей читать и близко с Костоглотовым заниматься стереометрией, а тут вошел новенький. Это был темно-загоревший молодой человек со смоляными опрятными волосами, чуть завойчатыми. Лет ему было, наверно, уже двадцать со многим. Он тащил под левой мышкой три книги и под правой мышкой три книги. -- Привет, друзья! -- объявил он с порога, и очень понравился Демке, так просто держался и смотрел искренно.-- Куда мне? А сам почему-то оглядел не койки, а стены. -- Вы -- много читать будете? -- спросил Демка. -- Все время! Подумал Демка. -- По делу или так? -- По делу! -- Ну, ложитесь вон около окна, ладно. Сейчас вам постелят. А книги у вас о чем? -- Геология, браток,-- ответил новенький. И Демка прочел на одной: "Геохимические поиски рудных месторождений". -- Ложитесь к окну, ладно. А болит что? -- Нога. -- И у меня нога. Да, ногу одну новичок бережно переставлял, а фигура была -- хоть на льду танцевать. Новенькому постелили, и он, верно, как будто за тем и приехал: тут же разложил пять книг по подоконнику, а в шестую уткнулся. Почитал часок, ничего не спрашивая, никому не рассказывая, и его вызвали к врачам. Демка тоже старался читать. Сперва стереометрию и строить фигуры из карандашей. Но теоремы ему в голову не шли. А чертежи -- отсеченные отрезки прямых, зазубристо обломанные плоскости -- напоминали и намекали Демке все на то же. Тогда он взял книжку полегче, "Живая вода", получила сталинскую премию. Книг очень много издавалось, прочесть их все никто не мог бы успеть. А какую прочтешь -- так вроде мог бы и не читать. Но по крайней мере положил Демка прочитывать все книги, получившие сталинскую премию. Таких было в год до сорока, их тоже Демка не успевал. В Демкиной голове путались даже названия. И понятия тоже путались. Только-только он усвоил, что разбирать объективно -- значит видеть вещи, как они есть в жизни, и тут же читал, как ругали писательницу, что она "стала на зыбкую засасывающую почву объективизма". Читал Демка "Живую воду" и не мог разобрать, чего у него на душе такая нудь и муть. В нем нарастало давление ущерба, тоска. Хотелось ему то ли посоветоваться? то ли пожаловаться? А то просто человечески поговорить, чтоб даже его немножко пожалели. Конечно, он читал и слышал, что жалость -- чувство унижающее: и того унижающее, кто жалеет, и того, кого жалеют. А все-таки хотелось, чтобы пожалели. Здесь, в палате, было интересно послушать и поговорить, но не о том и не так, как хотелось сейчас. С мужчинами надо держать себя как мужчина. Женщин в клинике было много, очень много, но Дема не решился бы переступить порог их большой шумной палаты. Если бы столько было собрано там здоровых женщин -- занятно было бы, идя мимо, ненароком туда заглянуть и что-нибудь увидеть. Но перед таким гнездилищем больных женщин он отводил глаза, боясь увидеть что-нибудь. Болезнь их была завесой запрета, более сильного, чем простой стыд. Некоторые из этих женщин, встречавшиеся Деме на лестнице и в вестибюлях, были так опущены, подавлены, что плохо запахивали халаты, и ему приходилось видеть их нижние сорочки то на груди, то ниже пояса. Однако эти случаи вызывали в нем ощущение боли. И так всегда он опускал глаза перед ними. И вовсе не просто было здесь познакомиться. Только тетя Стефа сама его заметила, стала расспрашивать, и он с ней подружился. Тетя Стефа была уже и мать, и бабушка, и с этими общими чертами бабушек -- морщинками и улыбкой, снисходящей к слабостям, только голос мужской. Становились они с тетей Стефой где-нибудь около верха лестницы и говорили подолгу. Никто никогда не слушал Дему с таким участием, будто ей и ближе не было никого, как он. И ему легко было рассказывать ей о себе и даже о матери такое, чего б он не открыл никому. Двух лет был Демка, когда убили отца на войне. Потом был отчим, хоть не ласковый, однако справедливый, с ним вполне можно было бы жить, но мать -- тете Стефе он этого слова не выговаривал, а для себя давно и твердо заключил -- скурвилась. Отчим бросил ее и правильно сделал. С тех пор мать приводила мужиков в единственную с Демой комнату, тут они выпивали обязательно (и Деме навязывали пить, да он не принимал), и мужики оставались у нее разно: кто до полуночи, кто до утра. И разгородки в комнате не было никакой, и темноты не было, потому что засвечивали с улицы фонари. И так это Демке опостыло, что пойлом свиным казалось ему то, о чем его сверстники думали с задрогом. Прошел так пятый класс и шестой, а в седьмом Демка ушел жить к школьному сторожу, старику. Два раза в день школа кормила Демку. Мать и не старалась его вернуть -- сдыхалась и рада была. Дема говорил о матери зло, не мог спокойно. Тетя Стефа выслушивала, головой кивала, а заключала странно: -- На белом свете все живут. Белый свет всем один. С прошлого года Дема переехал в заводской поселок, где была вечерняя школа, ему дали общежитие. Работал Дема учеником токаря, потом получил второй разряд. Не очень хорошо у него работа шла, но наперекор материному шалопутству он водки не пил, песен не орал, а занимался. Хорошо кончил восьмой класс и одно полугодие девятого. И только в футбол -- в футбол он изредка бегал с ребятами. И за это одно маленькое удовольствие судьба его наказала: кто-то в суматохе с мячом не нарочно стукнул Демку бутсой по голени, Демка и внимания не придал, похромал, потом прошло. А осенью нога разбаливалась и разбаливалась, он еще долго не показывал врачам, потом ногу грели, стало хуже, послали по врачебной эстафете, в областной город и потом сюда. И почему же, спрашивал теперь Демка тетю Стефу, почему такая несправедливость и в самой судьбе? Ведь есть же люди, которым так и выстилает гладенько всю жизнь, а другим -- все перекромсано. И говорят -- от человека самого зависит его судьба. Ничего не от него. -- От Бога зависит,-- знала тетя Стефа.-- Богу все видно. Надо покориться, Демуша. -- Так тем более, если от Бога, если ему все видно -- зачем же тогда на одного валить? Ведь надо ж распределять как-то... Но что покориться надо -- против этого спорить не приходилось. А если не покориться -- так что другое делать? Тетя Стефа была здешняя, ее дочери, сыновья и невестки часто приходили проведать ее и передать гостинца. Гостинцы эти у тети Стефы не задерживались, она угощала соседок и санитарок, а вызвав Дему из палаты, и ему совала яичко или пирожок. Дема был всегда не сыт, он недоедал всю жизнь. Из-за постоянных настороженных мыслей о еде голод казался ему больше, чем был на самом деле. Но все же обирать тетю Стефу он стеснялся, и если яичко брал, то пирожок пытался отвергнуть. -- Бери, бери! -- махала она.-- Пирожок-то с мясом. Пота и есть его, пока мясоед. -- А что, потом не будет? -- Конечно, неужли не знаешь? -- И что ж после мясоеда? -- Масленица, что! -- Так еще лучше, тетя Стефа! Масленица-то еще лучше?! -- Каждое своим хорошо. Лучше, хуже -- а мяса нельзя. -- Ну, а масленица-то хоть не кончится? -- Как не кончится! В неделю пролетит. -- И что ж потом будем делать? -- весело спрашивал Дема, уже уминая домашний пахучий пирожок, каких в его доме никогда не пекли. -- Вот нехристи растут, ничего не знают. А потом -- великий пост. -- А зачем он сдался, великий пост? Пост, да еще великий! -- А потому, Демуша, что брюхо натолочишь -- сильно к земле клонит. Не всегда так, просветы тоже нужны. -- На кой они, просветы? -- Дема одни только просветы и знал. -- На то и просветы, чтобы просветляться. Натощак-то свежей, не замечал разве? -- Нет, тетя Стефа, никогда не замечал. С самого первого класса, еще и читать-писать не умел, а уже научен был Дема, и знал твердо и понимал ясно, что религия есть дурман, трижды реакционное учение, выгодное только мошенникам. Из-за религии кое-где трудящиеся и не могут еще освободиться от эксплуатации. А как с религией рассчитаются -- так и оружие в руки, так и свобода. И сама тетя Стефа с ее смешным календарем, с ее Богом на каждом слове, с ее незаботной улыбкой даже в этой мрачной клинике и вот с этим пирожком была фигурой как бы не реакционной. И тем не менее сейчас, в субботу после обеда, когда разошлись врачи, оставив каждому больному свою думку, когда хмурый денек еще давал кой-какой свет в палаты, а в вестибюлях и коридорах уже горели лампы, Дема ходил, прихрамывая, и всюду искал именно тетю Стефу, которая и посоветовать-то ему ничего дельно не могла, кроме как смириться. А как бы не отняли. Как бы не отрезали. Как бы не пришлось отдать. Отдать? -- не отдать? Отдать? -- не отдать?.. Хотя от этой грызучей боли, пожалуй, и отдать легче. Но тети Стефы нигде на обычных местах не было. Зато в нижнем коридоре, где он расширялся, образуя маленький вестибюльчик, который считался в клинике красным уголком, хотя там же стоял и стол нижней дежурной медсестры и ее шкаф с медикаментами, Дема увидел девушку, даже девченку -- в таком же застиранном сером халате, а сама -- как из кинофильма: с желтыми волосами, каких не бывает, и еще из этих волос было что-то состроено легкое шевелящееся. Дема еще вчера ее видел мельком первый раз, и от этой желтой клумбы волос даже моргнул. Девушка показалась ему такой красивой, что задержаться на ней взглядом он не посмел -- отвел и прошел. Хотя по возрасту изо всей клиники она была ему ближе всех (еще-Сурхан с отрезанной ногой),--но такие девушки вообще были ему недостижимы. А сегодня утром он ее еще разок видел в спину. Даже в больничном халате она была как осочка, сразу узнаешь. И подрагивал снопик желтых волос. Наверняка Дема ее сейчас не искал, потому что не мог бы решиться с ней знакомиться: он знал, что рот ему свяжет как тестом, будет мычать что-нибудь неразборчивое и глупое. Но он увидел ее -- ив груди екнуло. И стараясь не хромать, стараясь ровней пройти, он свернул в красный уголок и стал перелистывать подшивку республиканской "Правды", прореженную больными на обертку и другие нужды. Половину того стола, застеленного кумачом, занимал бронзированный бюст Сталина -- крупней головой и плечами, чем обычный человек. А рядом со Сталиным стояла нянечка, тоже дородная, широкогубая. По-субботнему не ожидая себе никакой гонки, она перед собой на столе расстелила газету, высыпала туда семячек и сочно лускала их на ту же газету, сплевывая без помощи рук. Она, может, и подошла-то на минутку, но никак не могла отстать от семячек. Репродуктор со стены хрипленько давал танцевальную музыку. Еще за столиком двое больных играли в шашки. А девушка, как Дема видел уголком глаза, сидела на стуле у стенки просто так, ничего не делая, но сидела пряменькая, и одной рукой стягивала халат у шеи, где никогда не бывало застежек, если женщины сами не пришивали. Сидел желтоволосый тающий ангел, руками нельзя прикоснуться. А как славно было бы потолковать о чем-нибудь!.. Да и о ноге. Сам на себя сердясь, Демка просматривал газеты. Еще спохватился он сейчас, что бережа время, никакого не делал зачеса на лбу, просто стригся под машинку сплошь. И теперь выглядел перед ней как болван. И вдруг ангел сам сказал: -- Что ты робкий такой? Второй день ходишь -- не подойдешь. Дема взрогнул, окинулся. Да! -- кому ж еще? Это ему говорили! Хохолок или султанчик, как на цветке, качался на голове. -- Ты что -- пуганый, да? Бери стул, волоки сюда, познакомимся. -- Я -- не пуганый.-- Но в голосе подвернулось что-то и помешало ему сказать звонко. -- Ну так тащи, мостись. Он взял стул и, вдвое стараясь не хромать, понес его к ней в одной руке, поставил у стенки рядом. И руку протянул: -- Дема. -- Ася,-- вложила та свою мягонькую и вынула. Он сел, и оказалось совсем смешно -- ровно рядышком сидят, как жених и невеста. Да и смотреть на нее плохо. Приподнялся, переставил стул вольней. -- Ты что ж сидишь, ничего не делаешь? -- спросил Дема. -- А зачем делать? Я делаю. -- А что ты делаешь? -- Музыку слушаю. Танцую мысленно. А ты, небось, не умеешь? -- Мысленно? -- Да хоть ногами! Демка чмокнул отрицательно. -- Я сразу вижу, не протертый. Мы б с тобой тут покрутились,-- огляделась Ася,-- да негде. Да и что это за танцы? Просто так слушаю, потому что молчание меня всегда угнетает. -- А какие танцы хорошие? -- с удовольствием разговаривал Демка.-- Танго? Ася вздохнула: -- Какое танго, это бабушки танцевали! Настоящий танец сейчас рок-н-ролл. У нас его еще не танцуют. В Москве, и то мастера. Дема не все слова ее улавливал, а просто приятно было разговаривать и прямо на нее иметь право смотреть. Глаза у нее были странные -- с призеленью. Но ведь глаза не покрасишь, какие есть. А все равно приятные. -- Тот еще танец! -- прищелкнула Ася.-- Только точно не могу показать, сама не видела. А как же ты время проводишь? Песни поешь? -- Да не. Песен не пою. -- Отчего, мы -- поем. Когда молчание угнетает. Что ж ты делаешь? На аккордеоне? -- Не...-- застыживался Демка. Никуда он против нее не годился. Не мог же он ей так прямо ляпнуть, что его разжигает общественная жизнь!.. Ася просто-таки недоумевала: вот интересный попался тип! -- Ты, может, в атлетике работаешь? Я, между прочим, в пятиборьи неплохо работаю. Я сто сорок сантимертов делаю и тринадцать две десятых делаю. -- Я -- не...-- Горько было Демке сознавать, какой он перед ней ничтожный. Вот умеют же люди создавать себе развязную жизнь! А Демка никогда не сумеет...-- В футбол немножко... И то доигрался. -- Ну, хоть куришь? Пьешь? -- еще с надеждой спрашивала Ася.-- Или пиво одно? -- Пиво,-- вздохнул Демка. (Он и пива в рот не брал, но нельзя ж было до конца позориться.) -- О-о-ох! -- простонала Ася, будто ей в подвздошье ударили.-- Какие вы все еще, ядрена палка, маменькины сынки! Никакой спортивной чести! Вот и в школе у нас такие. Нас в сентябре в мужскую перевели -- так директор себе одних прибитых оставил да отличников. А всех лучших ребят в женскую спихнул. Она не унизить его хотела, а жалела, но все ж он за прибитых обиделся. -- А ты в каком классе? -- спросил он. -- В десятом. -- И кто ж вам такие прически разрешает? -- Где разрешают! Бо-о-орются!.. Ну, и мы боремся! Нет, она простодушно говорила. Да хоть бы зубоскалила, хоть бы она Демку кулаками колоти, а хорошо, что разговорились. Танцевальная музыка кончилась, и стал диктор выступать о борьбе народов против позорных парижских соглашений, опасных для Франции тем, что отдавали ее во власть Германии, но и для Германии невыносимых тем, что отдавали ее во власть Франции. -- А что ты вообще делаешь? -- допытывалась Ася свое. -- Вообще -- токарем работаю,-- небрежно-достойно сказал Демка. Но и токарь не поразил Асю. -- А сколько получаешь? Демка очень уважал свою зарплату, потому что она была кровная и первая. Но сейчас почувствовал, что -- не выговорит, сколько. -- Да чепуху, конечно,-- выдавил

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору