Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
тупает горздрав -- ну, там: плохо воспитываем врачей, плохо воспитываем
больных, мало профсоюзных собраний. И в заключение выступает главный хирург
города! И что ж он из всего вывел? что понял? Судить врачей,-- говорит,--
это хорошее начинание, товарищи, очень хорошее!..
27
Был обычный будний день и обход обычный: Вера Корнильевна шла к своим
лучевым одна, и в верхнем вестибюле к ней присоединилась сестра.
Сестра же была -- Зоя.
Они постояли немного около Сибгатова, но так как здесь всякий новый шаг
решался самою Людмилой Афанасьевной, то долго не задержались и вошли в
палату.
Они, оказывается, были в точности одинакового роста: на одном и том же
уровне и губы, и глаза, и шапочки. Но так как Зоя была гораздо плотней, то
казалась и крупнее. Можно было представить, что через два года, когда она
будет сама врачом, она будет выглядеть осанистее Веры Корнильевны.
Они пошли по другому ряду, и все время Олег видел только их спины, да
чернорусый узелок волос из-под шапочки Веры Корнильевны, да золотые колечки
из-под шапочки Зои.
Но и на эти колечки он уже два ночных ее дежурства не выходил. Никогда
она не сказала, но зинуло вдруг ему, что вся неуступчивость ее, такая
досадно-промедлительная, так обижавшая его -- совсем не кокетство, а страх:
переступить черту от невечного -- к вечному. Он ведь -- вечный. С вечным --
какая игра?
А уж на этой черте Олег трезвел во мгновение: уж какие мы есть.
Весь тот ряд был сегодня лучевой, и они медленно продвигались, Вера
Корнильевна садилась около каждого, смотрела, разговаривала.
Ахмаджану, осмотрев его кожу и все цифры в истории болезни и на
последнем анализе крови, Вера Корнильевна сказала:
-- Ну, скоро кончим рентген! Домой поедешь! Ахмаджан сиял зубами.
-- Ты где живешь?
-- Карабаир.
-- Ну, вот и поедешь.
-- Выздоровел? -- сиял Ахмаджан.
-- Выздоровел.
-- Совсем?
-- Пока совсем.
-- Значит, не приеду больше?
-- Через полгода приедешь.
-- Зачем, если совсем?
-- Покажешься.
Так и прошла она весь ряд, ни разу не повернувшись в сторону Олега, все
время спиной. И всего разок в его угол глянула Зоя.
Она посмотрела с особенной легкостью, ею усвоенной с какого-то времени.
И на обходах она всегда находила такой момент, когда он один видел ее глаза
-- и тогда посылала ему, как сигналы Морзе, коротенькие вспышки веселости в
глазах, вспышки-тире и вспышки-точки.
Но именно по этой возросшей легкости Олег однажды и догадался: что это
-- не колесо дальше прокатывалось, а потому так легко, что уж чересчур
трудно, по добровольности -- переступ невозможный.
Да ведь правда, если это вольное племя не может бросить квартиру
в Ленинграде -- то ведь и здесь? Конечно, счастье -- с кем, а не где, но все
же в большом городе...
Близ Вадима Вера Корнильевна задержалась надолго. Она смотрела его ногу
и щупала пах, оба паха, и потом живот, и подвздошье, все время спрашивая,
что он чувствует, и еще новый для Вадима задавала вопрос: что он чувствует
после еды, после разной еды.
Вадим был сосредоточен, она тихо спрашивала, он тихо отвечал. Когда
начались неожиданные для него прощупывания в правом подвздошьи и вопросы о
еде, он спросил:
-- Вы -- печень смотрите?
Он вспомнил, что мама перед отъездом как бы невзначай там же прощупала
его.
-- Все ему надо знать,-- покрутила головой Вера Корнильевна.-- Такие
грамотные больные стали -- хоть белый халат вам отдавай.
С белой подушки, смоляноволосый, изжелта-смуглый, с прямо лежащею
головой, Вадим смотрел на врача со строгим проницанием, как иконный отрок.
-- Я ведь понимаю,-- сказал он тихо.-- Я ведь читал, в чем дело.
Так это без напора было сказано, без претензии, чтоб Гангарт с ним
соглашалась или тотчас же бы ему все объясняла, что она смутилась и слов не
нашла, сидя на его кровати перед ним как виноватая. Он хорош был собой, и
молод, и наверно очень способен -- и напоминал ей одного молодого человека в
близко знакомой им семье, который долго умирал, с ясным сознанием, и никакие
врачи не умели ему помочь, и именно из-за него Вера, еще тогда
восьмиклассница, передумала быть инженером и решила -- врачом.
Но вот и она не могла помочь.
В баночке на окне у Вадима стоял черно-бурый настой чаги, на который с
завистью приходили посмотреть другие больные.
-- Пьете?
-- Пью.
Сама Гангарт не верила в чагу -- просто никогда о ней раньше не
слышали, не говорили, но во всяком случае она была безвредна, это не
иссык-кульский корень. А если больной верил -- то тем самым и полезна.
-- Как с радиоактивным золотом? -- спросила она.
-- Все-таки обещают. Может быть, на днях дадут,-- также собранно и
сумрачно говорил он.-- Но ведь это, оказывается, не на руки, это еще будут
пересылать служебным порядком. Скажите,-- он требовательно смотрел в глаза
Гангарт,-- через... две недели если привезут -- метастазы уже будут в
печени, да?
-- Да нет, что вы! Конечно нет! -- очень уверенно и оживленно солгала
Гангарт и, кажется, убедила его.-- Если уж хотите знать, то это измеряется
месяцами.
(Но зачем тогда она щупала подвздошье? Зачем спрашивала, как переносит
еду?..)
Склонялся Вадим поверить ей.
Если поверить -- легче...
За то время, что Гангарт сидела на койке Вадима, Зоя от нечего делать,
по соседству, повернула голову и посмотрела избоку книжку Олега на окне,
потом на него самого и глазами что-то спросила. Но -- непонятно что. Ее
спрашивающие глаза с поднятыми бровками выглядели очень мило, но Олег
смотрел без выражения, без ответа. Зачем теперь была вослед игра глазами,
напоенный рентгеном, он не понимал. Для чего-чего, но для такой игры он
считал себя староватым.
Он приготовился к подробному осмотру, как это шло сегодня, снял
пижамную курточку и готов был стащить нижнюю сорочку.
Но Вера Корнильевна, кончив с Зацырко, вытирая руки и повернувшись
лицом сюда, не только не улыбнулась Костоглотову, не только не пригласила
его к подробному рассказу, не присела к нему на койку, но и взглянула на
него лишь очень мельком, лишь столько, сколько надо было, чтоб отметить, что
теперь речь пойдет о нем. Однако и за этот короткий перевод глаз Костоглотов
мог увидеть, как они отчуждены. Та особенная светлость и радость, которую
они излучали в день перелива ему крови, и даже прежняя ласковая
расположенность, и еще прежнее внимательное сочувствие -- все разом ушло из
них. Глаза опустели.
-- Костоглотов,-- отметила Гангарт, смотря скорее на Русанова.--
Лечение -- то же. Вот странно,-- и она посмотрела на Зою,-- слабо выражена
реакция на гормонотерапию.
Зоя пожала плечами:
-- Может быть, частная особенность организма? Она так, очевидно,
поняла, что с ней, студенткой предпоследнего курса, доктор Гангарт
консультируется как с коллегой.
Но прослушав Зоину идею мимо, Гангарт спросила ее, явно не
консультируясь:
-- Насколько аккуратно делаются ему уколы? Быстрая на понимание, Зоя
чуть откинула голову, чуть расширила глаза и -- желто-карими, выкаченными,
честно-удивленными -- открыто в упор смотрела на врача:
-- А какое может быть сомнение?.. Все процедуры, какие полагаются...
всегда! -- Еще бы немножко, и она была бы просто оскорблена.-- Во всяком
случае в мои дежурства...
О других дежурствах ее и не могли спрашивать, это понятно. А вот это
"во всяком случае" она произнесла одним свистом, и именно слившиеся
торопливые звуки убедили почему-то Гангарт, что Зоя лжет. Да кто-то же
должен был пропускать уколы, если они не действовали во всю полноту! Это не
могла быть Мария. Не могла быть Олимпиада Владиславовна. А на ночных
дежурствах Зои, как известно...
Но по смелому, готовому к отпору взгляду Зои Вера Корнильевна видела,
что доказать ей этого будет нельзя, что Зоя уже решила: этого ей не докажут!
И вся сила отпора и вся решимость Зои отрекаться были таковы, что Вера
Корнильевна не выдержала и опустила глаза.
Она всегда опускала их, если думала о человеке неприятное.
Она виновато опустила глаза, а Зоя, победив, еще продолжала испытывать
ее оскорбленным прямодушным взглядом.
Зоя победила -- но и тут же поняла, что нельзя так рисковать: что если
приступит с расспросами Донцова, а кто-нибудь из больных, например Русанов,
подтвердит, что она никаких уколов Костоглотову не делает -- ведь так можно
и потерять место в клинике, и получить дурной отзыв в институт.
Риск -- а во имя чего? Колесу игры было некуда дальше катиться. И
взглядом, расторгающим условие не делать уколов, Зоя прошлась по Олегу.
Олег же явно видел, что Вега не хочет на него даже смотреть, но
совершенно не мог понять -- отчего это, почему так внезапно? Кажется, ничего
не произошло. И никакого перехода не было. Вчера, правда, она отвернулась от
него в вестибюле, но он думал -- случайность.
Это -- женские характеры, он совсем их забыл! Все в них так: дунул -- и
уже нету. Только с мужиками и могут быть долгие ровные нормальные отношения.
Вот и Зоя, взмахнув ресницами, уже его упрекала. Струсила. И если
начнутся уколы -- что между ними еще может остаться, какая тайна?
Но что хочет Гангарт? -- чтоб он обязательно делал все уколы? Да почему
они ей так дались? За ее расположение -- не велика ли цена?.. Пошла она...
дальше!
А Вера Корнильевна тем временем заботливо, тепло разговаривала с
Русановым. Этой теплотой особенно выделялось, как же она была обрывиста с
Олегом.
-- Вы у нас теперь к уколам привыкли. Переносите свободно, наверно -- и
кончать не захотите,-- шутила она.
(Ну, и лебези, подумаешь!)
Ожидая врача к себе, Русанов видел и слышал, как перерекнулись Гангарт
и Зоя. Он-то, по соседству, хорошо знал, что девченка врет ради своего
кобеля, это у них сговор с Оглоедом. И если б только шло об одном Оглоеде,
Павел Николаевич наверно бы шепнул врачам -- ну, не открыто на обходе, а
хотя бы в их кабинете. Но Зойке он портить не решался, вот странно: за
месячное лежание тут он понял, что даже ничтожная сестра может очень больно
досадить отомстить. Здесь, в больнице, своя система подчинения, и пока он
тут лежал -- не следовало заводиться даже и с сестрой из-за постороннего
пустяка.
А если Оглоед по дурости отказывается от уколов -- так пусть ему и
будет хуже. Пусть он хоть и подохнет.
Про себя же Русанов знал твердо, что он теперь не умрет. Опухоль быстро
спадала, и он с удовольствием ждал каждый день обхода, чтобы врачи
подтверждали ему это. Подтвердила и сегодня Вера Корнильевна, что опухоль
продолжает спадать, лечение идет хорошо, а слабость и головные боли -- это
он со временем переборет. И она еще крови ему перельет.
Теперь Павлу Николаевичу было дорого свидетельство тех больных,
которые знали его опухоль с самого начала. Если не считать Оглоеда, в палате
оставался такой Ахмаджан, да вот еще на днях вернулся и Федерау из
хирургической палаты. Заживление у него на шее шло хорошо, не как у Поддуева
когда-то, и бинтовой обмот от перевязки к перевязке уменьшался. Федерау
пришел на койку Чалого и так оказался вторым соседом Павла Николаевича.
Само по себе это было, конечно, унижение, издевательство судьбы:
Русанову лежать между двух ссыльных. И каким Павел Николаевич был до
больницы -- он пошел бы и ставил бы вопрос принципиально: можно ли так
перемешивать руководящих работников и темный социально-вредный элемент. Но
за эти пять недель, протащенный опухолью как крючком, Павел Николаевич
подобрел или попростел, что ли. К Оглоеду можно было держаться и спиной, да
он теперь был малозвучен и шевелился мало, все лежал. А Федерау, если к нему
отнестись снисходительно, был сосед терпимый. Прежде всего он восторгался,
как упала опухоль Павла Николаевича -- до одной трети прежней величины, и по
требованию Павла Николаевича снова и снова смотрел, снова и снова оценивал.
Он был терпелив, не дерзок, и, ничуть не возражая, всегда готов был слушать,
что Павел Николаевич ему рассказывает. О работе, по понятным соображениям,
Павел Николаевич не мог здесь распространяться, но отчего было не рассказать
подробно о квартире, которую он задушевно любил и куда скоро должен был
возвратиться? Здесь не было секрета, и Федерау конечно приятно было
послушать, как могут хорошо жить люди (как когда-нибудь и все будут жить).
После сорока лет о человеке, чего он заслужил, вполне можно судить по его
квартире. И Павел Николаевич рассказывал, не в один даже прием, как
расположена и чем обставлена у него одна комната, и другая, и третья, и
каков балкон и как оборудован. У Павла Николаевича была ясная память, он
хорошо помнил о каждом шкафе и диване -- где, когда, почем куплен и каковы
его достоинства. Тем более подробно рассказывал он соседу о своей ванной
комнате, какая плитка на полу уложена и какая по стенам, и о керамических
плинтусах, о площадочке для мыла, о закруглении под голову, о горячем кране,
о переключении на душ, о приспособлении для полотенец. Все это были не такие
уж мелочи, это составляло быт, бытие, а бытие определяет сознание, и надо,
чтобы быт был приятный, хороший, тогда и сознание будет правильное. Как
сказал Горький, в здоровом теле здоровый дух.
И белобрысый бесцветный Федерау, просто рот раззявя, слушал рассказы
Русанова, никогда не переча и даже кивая головой, сколько разрешала ему
обмотанная шея.
Хотя и немец, хотя и ссыльный, этот тихий человек был, можно сказать,
вполне приличный, с ним можно было лежать рядом. А формально ведь он был
даже и коммунист. Со своей обычной прямотой Павел Николаевич так ему и
резанул:
-- То, что вас сослали, Федерау, это -- государственная необходимость.
Вы -- понимаете?
-- Понимаю, понимаю,-- кланяется Федерау несгибаемой шеей.
-- Иначе ведь нельзя было поступить.
-- Конечно, конечно.
-- Все мероприятия надо правильно истолковывать, в том числе и ссылку.
Все-таки вы цените: ведь вас, можно сказать, оставили в партии.
-- Ну, еще бы! Конечно...
-- А партийных должностей у вас ведь и раньше не было?
-- Нет, не было.
-- Все время простым рабочим?
-- Все время механиком.
-- Я тоже был когда-то простым рабочим, но смотрите, как я выдвинулся!
Говорили подробно и о детях, и оказалось, что дочь Федерау Генриетта
учится уже на втором курсе областного учительского института.
-- Ну, подумайте! -- воскликнул Павел Николаевич, просто
растрогавшись.-- Ведь это ценить надо: вы -- ссыльный, а она институт
кончает! Кто мог бы об этом мечтать в царской России! Никаких препятствий,
никаких ограничений!
Первый раз тут возразил Генрих Якобович:
-- Только с этого года стало без ограничений. А то надо было разрешение
комендатуры. Да и институты бумаги возвращали: не прошла, мол, по конкурсу.
А там пойди проверь.
-- Но все-таки ваша -- на втором курсе!
-- Она, видите, в баскетбол хорошо играет. Ее за это взяли.
-- За что б там ни взяли -- надо быть справедливым, Федерау. А с этого
года -- вообще без ограничений.
В конце концов, Федерау был работник сельского хозяйства, и Русанову,
работнику промышленности, естественно было взять над ним шефство.
-- Теперь, после решений январского пленума, у вас дела гораздо лучше
пойдут,--доброжелательно разъяснял ему Павел Николаевич.
-- Конечно.
-- Потому что создание инструкторских групп по зонам МТС -- это
решающее звено. Оно все вытянет.
-- Да.
Но просто "да" мало сказать, надо понимать, и Павел Николаевич еще
обстоятельно объяснял сговорчивому соседу, почему именно МТС после создания
инструкторских групп превратятся в крепости. Обсуждал он с ним и призыв ЦК
ВЛКСМ о выращивании кукурузы, и как в этом году молодежь возьмется с
кукурузой -- и это тоже решительно изменит всю картину сельского хозяйства.
А из вчерашней газеты прочли они об изменении самой практики планирования
сельского хозяйства -- и теперь еще на много предстояло им разговоров!
В общем, Федерау оказался положительный сосед, и Павел Николаевич
иногда просто читал ему газетку вслух -- такое, до чего бы и сам без
больничного досуга не добрался: заявление, почему невозможно заключить
договор с Австрией без германского договора; речь Ракоши в Будапеште; и как
разгорается борьба против позорных парижских соглашений; и как мало, и как
либерально судят в Западной Германии тех, кто был причастен к
концентрационным лагерям. Иногда же он и угощал Федерау из избытка своих
продуктов, отдавал ему часть больничной еды.
Но как бы тихо они ни беседовали -- стесняло почему-то, что их беседу
очевидно слышал всегда Шулубин -- этот сыч, неподвижно и молчаливо сидевший
еще через кровать. С тех пор, как этот человек появился в палате, никогда
нельзя было забыть, что он -- есть, что он смотрит своими отягощенными
глазами и очевидно же все слышит и когда моргает -- может быть даже не
одобряет. Его присутствие стало постоянным давлением для Павла Николаевича.
Павел Николаевич пытался его разговорить, узнать -- что там за душой, или
хоть болен чем,-- но выговаривал Шулубин несколько угрюмых слов и даже об
опухоли своей рассказывать не считал нужным.
Он если и сидел, то в каком-то напряженном положении, не отдыхая, как
все сидят, а еще и сиденьем своим трудясь,--и напряженное сиденье Шулубина
тоже ощущалось как настороженность. Иногда утомлялся сидеть, вставал -- но и
ходить ему было больно, он ковылял -- и устанавливался стоять -- по полчаса
и по часу, неподвижно, и это тоже было необычно и угнетало. К тому ж стоять
около своей кровати Шулубин не мог -- он загораживал бы дверь, и в проходе
не мог -- перегораживал бы, и вот он излюбил и избрал простенок между окном
Костоглотова и окном Зацырко. Здесь и высился он как враждебный часовой надо
всем, что Павел Николаевич ел, делал и говорил. Едва прислонясь спиной к
стене, тут он и выстаивал подолгу.
И сегодня после обхода он так стал. Он стоял на простреле взглядов
Олега и Вадима, выступая из стены как горельеф.
Олег и Вадим по расположению своих коек часто встречались взглядами, но
разговаривали друг с другом немного. Во-первых, тошно было обоим, и трудно
лишние речи произносить. Во-вторых, Вадим давно всех оборвал заявлением:
-- Товарищи, чтобы стакан воды нагреть говорением, надо тихо говорить
две тысячи лет, а громко кричать -- семьдесят пять лет. И то, если из
стакана тепло не будет уходить. Вот и учитывайте, какая польза в болтовне.
А еще -- каждый из них досадное что-то сказал другому, может быть и не
нарочно. Вадим Олегу сказал: "Надо было бороться. Не понимаю, почему вы там
не боролись." (И это-правильно было. Но не смел еще Олег рта раскрыть и
рассказать, что они-таки боролись.) Олег же сказал Вадиму: "Кому ж они
золото берегут? Отец твой жизнь отдал за родину, почему тебе не дают?"
И это -- тоже было правильно, Вадим сам все чаще думал и спрашивал так.
Но услышать вопрос со стороны было обидно. Еще месяц назад он мог считать
хлопоты мамы избыточными, а прибеганье к памяти отца неловким. Но сейчас с
ногой в отхватывающем капкане, он метался, ожидая маминой радостной
телеграммы, он загадывал: только бы маме удалось! Получать спасение во имя
заслуг отца не