Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Солженицын Александр. Раковый корпус -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  -
ся! -- нет. Распухал язык. И уже не найдя в себе той силы воли, быковатую голову опустив на белый амбулаторный стол, Ефрем согласился. Операцию делал Лев Леонидович -- и замечательно сделал! Как обещал: укоротился язык, сузился, но быстро привыкал обращаться снова и все то же говорить, что и раньше, только может не так чисто. Еще покололи иголками, отпустили, вызвали, и Лев Леонидович сказал: "А теперь через три месяца приезжай и еще одну операцию сделаем -- на шее. Эта -- легкая будет." Но таких "легких" на шее Поддуев тут уже насмотрелся и не явился в срок. Ему присылали по почте вызовы -- он на них не отвечал. Он вообще привык на одном месте долго не жить и шутя мог сейчас заявиться хоть на Колыму, хоть в Хакассию. Нигде его не держало ни имущество, ни квартира, ни семья -- только любил он вольную жизнь да деньги в кармане. А из клиники писали: сами не явитесь, приведем через милицию. Вот какая власть была у ракового диспансера даже над теми, у кого вовсе не рак. Он поехал. Он мог, конечно, еще не дать согласия, но Лев Леонидович щупал его шею и крепко ругал за задержку. И Ефрема порезали справа и слева по шее, как режутся ножами блатари, и долго он тут лежал в обмоте, а выпустили, качая головами. Но уже в вольной жизни не нашел он прежнего вкуса: разонравилась ему и работа и гулянки, и питье и курье. На шее у него не мягчело, а брякло, и потягивало, и покалывало, и постреливало, даже и в голову. Болезнь поднималась по шее едва не к ушам. И когда месячишко назад он вернулся опять все к тому же старому зданию из серого кирпича с добротной открытой расшивкой швов, и взошел на то же полированное тысячами ног крылечко меж тополей, и хирурги тотчас за него схватились, как за родного, и опять он был в полосатом больничном и в той же палате близ операционной с окнами, упертыми в задний забор, и ожидал операцию, по бедной шее вторую, а общим счетом третью,-- Ефрем Поддуев больше не мог себе врать и не врал. Он сознался, что у него -- рак. И теперь, порываясь к равенству, он стал и всех соседей убеждать, что рак и у них. Что никому отсюда не вырваться. Что всем сюда вернуться. Не то, чтоб он находил удовольствие давить и слушать, как похрущивают, а пусть не врут, пусть правду думают. Ему сделали третью операцию, больней и глубже. Но после нее на перевязках доктора что-то не веселели, а буркали друг другу не по-русски и обматывали все плотней и выше, сращивая бинтами голову с туловищем. И в голову ему стреляло все сильней, все чаще, почти уже и подряд. Итак, что ж было прикидываться? За раком надо было принять и дальше -- то, от чего он жмурился и отворачивался два года: что пора Ефрему подыхать. Так, со злорадством, оно даже легче получалось: не умирать -- подыхать. Но это можно было только выговорить, а ни умом вообразить, ни сердцем представить: как же так может с ним, с Ефремом? Как же это будет? И что надо делать? От чего он прятался за работой и между людей,-- то подошло теперь один на один и душило повязкой по шее. И ничего он не мог услышать в помощь от соседей -- ни в палатах, ни в коридорах, ни на нижнем этаже, ни на верхнем. Все было переговорено -- а все не то. Вот тут его и замотало от окна к двери и обратно, по пять часов в день и по шесть. Это он бежал искать помощи. Сколько жил Ефрем и где ни бывал (а не бывал он только в главных городах, окраины все прочесал) -- и ему и другим всегда было ясно, что от человека требуется. От человека требуется или хорошая специальность или хорошая хватка в жизни. От того и другого идут деньги. И когда люди знакомятся, то за как зовут, сразу идет: кем работаешь, сколько получаешь. И если человек не успел в заработках, значит -- или глупой, или несчастный, а в общем так себе человечишко. И такую вполне понятную жизнь видел Поддуев все эти годы и на Воркуте, и на Енисее, и на Дальнем Востоке, и в Средней Азии. Люди зарабатывали большие деньги, а потом их тратили -- хоть по субботам, хоть в отпуск разом все. И было это складно, это годилось, пока не заболевали люди раком или другим смертельным. Когда ж заболевали, то становилось ничто и их специальность, и хватка, и должность, и зарплата. И по оказавшейся их тут беспомощности и по желанию врать себе до последнего, что у них не рак, выходило, что все они -- слабаки и что-то в жизни упустили. Но что же? Смолоду слышал Ефрем да и знал про себя и про товарищей, что они, молодые, росли умней своих стариков. Старики и до города за весь век не доезжали, боялись, а Ефрем в тринадцать лет уже скакал, из нагана стрелял, а к пятидесяти всю страну как бабу перещупал. Но вот сейчас, ходя по палате, он вспоминал, как умирали те старые в их местности на Каме -- хоть русские, хоть татары, хоть вотяки. Не пыжились они, не отбивались, не хвастали, что не умрут,-- все они принимали смерть спокойно. Не только не оттягивали расчет, а готовились потихоньку и загодя, назначали, кому кобыла, кому жеребенок, кому зипун, кому сапоги. И отходили облегченно, будто просто перебирались в другую избу. И никого из них нельзя было бы напугать раком. Да и рака-то ни у кого не было. А здесь, в клинике, уж кислородную подушку сосет, уж глазами еле ворочает, а языком все доказывает: не умру! у меня не рак! Будто куры. Ведь каждую ждет нож по глотке, а они все кудахчут, все за кормом роются. Унесут одну резать, а остальные роются. Так день за днем вышагивал Поддуев по старому полу, качая половицами, но ничуть ему не становилось ясней, чем же надо встречать смерть. Придумать этого было -- нельзя. Услышать было -- не от кого. И уж меньше всего ожидал бы он найти это в какой-нибудь книге. Когда-то он четыре класса кончил, когда-то и строительные курсы, но собственной тяги читать у него не было: заместо газет шло радио, а книги представлялись ему совсем лишними в обиходе, да в тех диковатых дальних местах, где протаскался он жизнь за то, что там платили много, он и не густо видал книгочеев. Поддуев читал по нужде -- брошюры по обмену опытом, описания подъемных механизмов, служебные инструкции, приказы и "Краткий Курс" до Четвертой главы. Тратить деньги на книги или в библиотеку за ними переться -- находил он просто смешным. Когда же в дальней дороге или в ожидании ему попадалась какая -- прочитывал он страниц двадцать-тридцать, но всегда бросал, ничего не найдя в ней по умному направлению жизни. И здесь, в больнице, лежали на тумбочках и на окнах -- он до них не дотрагивался. И эту синенькую с золотой росписью тоже бы не стал читать, да всучил ее Костоглотов в самый пустой тошный вечер. Подложил Ефрем две подушки под спину и стал просматривать. И тут еще он бы не стал читать, если б это был роман. Но это были рассказики маленькие, которых суть выяснялась в пяти-шести страницах, а иногда в одной. В оглавлении их было насыпано, как гравия. Стал читать Поддуев названия и повеяло на него сразу, что идет как бы о деле. "Труд, смерть и болезнь". "Главный закон". "Источник". "Упустишь огонь -- не потушишь". "Три старца". "Ходите в свете, пока есть свет". Ефрем раскрыл, какой поменьше. Прочел его. Захотелось подумать. Он подумал. Захотелось этот же рассказик еще раз перечесть. Перечел. Опять захотелось подумать. Опять подумал. Так же вышло и со вторым. Тут погасили свет. Чтобы книгу не уперли и утром не искать, Ефрем сунул ее к себе под матрас. В темноте он еще рассказывал Ахмаджану старую басню, как делил Аллах лета жизни и что много ненужных лет досталось человеку (впрочем, сам он не верил в это, никакие лета не представились бы ему ненужными, если бы здоровье). А перед сном еще думал о прочтенном. Только в голову шибко стреляло и мешало думать. Утро в пятницу было пасмурное и, как всякое больничное утро,-- тяжелое. Каждое утро в этой палате начиналось с мрачных речей Ефрема. Если кто высказывал какую надежду или желание, Ефрем тут же его охолаживал и давил. Но сегодня ему была нехоть смертная открывать рот, а приудобился он читать эту тихую спокойную книгу. Умываться ему было почти лишнее, потому что даже защечья его были подбинтованы; завтрак можно было съесть в постели; а обхода хирургических сегодня не было. И медленно переворачивая шершавую толстоватую бумагу этой книги, Ефрем помалкивал, почитывал да подумывал. Прошел обход лучевых, погавкал на врача этот золотоочкастый, потом струсил, его укололи; качал права Костоглотов, уходил, приходил; выписался Азовкин, попрощался, ушел согнутый, держась за живот; вызывали других -- на рентген, на вливания. А Поддуев так и не вылез топтать дорожку меж кроватей, читал себе и молчал. С ним разговаривала книга, не похожая ни на кого, занятно. Целую жизнь он прожил, а такая серьезная книга ему не попадалась. Хотя вряд ли бы он стал ее читать не на этой койке и не с этой шеей, стреляющей в голову. Рассказиками этими едва ли можно было прошибить здорового. Еще вчера заметил Ефрем такое название: "Чем люди живы?" До того это название было вылеплено, будто сам же Ефрем его и составил. Топча больничные полы и думая, не назвав,-- об этом самом он ведь и думал последние недели: чем люди живы? Рассказ был немаленький, но с первых же слов читался легко, ложился на сердце мягко и просто: "Жил сапожник с женой и детьми у мужика на квартере. Ни дома своего, ни земли у него не было, и кормился он с семьею сапожной работой. Хлеб был дорогой, а работа дешевая, и что заработает, то и проест. Была у сапожника одна шуба с женой, да и та износилась в лохмотья." Понятно это было все и дальше очень понятно: сам Семен поджарый и подмастерье Михаила худощавый, а барин: "как с другого света человек: морда красная, налитая, шея как у быка, весь как из чугуна вылит... С житья такого как им гладким не быть, этакого заклепа и смерть не возьмет". Повидал таких Ефрем довольно: Каращук, начальник угле треста, такой был, и Антонов такой, и Чечев, и Кухтиков. Да и сам Ефрем не начинал ли на такого вытягивать? Медленно, как по слогам разбирая, Поддуев прочел весь рассказ до конца. Это уж было к обеду. Не хотелось Ефрему ни ходить, ни говорить. Как будто что в него вошло и повернуло там. И где раньше были глаза -- теперь глаз не было. И где раньше рот приходился -- теперь не стало рта. Первую-то, грубую, стружку с Ефрема сняла больница. А теперь -- только строгай. Все так же, подмостясь подушками и подтянув колена, а при коленах держа закрытую книгу, Ефрем смотрел на пустую белую стенку. День наружный был без просвета. На койке против Ефрема с самого укола спал этот белорылый курортник. Накрыли его потяжелей от озноба. На соседней койке Ахмаджан играл с Сибгатовым в шашки. Языки их мало сходились, и разговаривали они друг с другом по-русски. Сибгатов сидел так, чтоб не кривить и не гнуть больную спину. Он еще был молодой, но на темени волосы прореженные-прореженные. А у Ефрема ни волосинки еще не упало, буйных бурых -- чаща, не продерешься. И до сих была при нем вся сила на баб. А как бы уже -- ни к чему. Сколько Ефрем этих баб охобачивал -- представить себе нельзя. Еще вначале вел им счет, женам -- особо, потом не утруждался. Первая его жена была -- Амина, белолицая татарка из Елабуги, чувствительная очень: кожа на лице такая тонкая, едва костяшками ее тронь -- и кровь. И еще непокорчивая -- сама ж с девченкой и ушла. С тех пор Ефрем позора не допускал и покидал баб всегда первый. Жизнь он вел перелетную, свободную, то вербовка, то договор, и семью за собой таскать было б ему несручно. Хозяйку он на всяком новом месте находил. А у других, встречных-поперечных, вольных и невольных, и имена не всегда спрашивал, а только расплачивался по уговору. И смешались теперь в его памяти лица, повадки и обстоятельства, и запоминалось только, если как-нибудь особенно. Так запомнил он Евдошку, инженерову жену, как во время войны на перроне станции Алма-Ата-1 стояла она под его окном, задом виляла и просилась. Их ехал целый штат в Или, открывать новый участок, и провожали их многие из треста. Тут же и муж Евдошки, затруханный, невдалеке стоял, кому-то что-то доказывал. А паровоз первый раз дернул. "Ну! -- крикнул Ефрем и вытянул руки.-- Если любишь -- полезай сюда, поехали!" И она уцепилась, вскарабкалась к нему в окно вагона на виду у треста и у мужа -- и поехала пожить с ним две недельки. Вот это он запомнил -- как втаскивал Евдошку в вагон. И так, что увидел Ефрем в бабах за всю жизнь, это привязчивость. Добыть бабу -- легко, а вот с рук скачать -- трудно. Хоть везде говорилось "равенство", и Ефрем не возражал, но нутром никогда он женщин за полных людей не считал -- кроме первой своей женки Амины. И удивился бы он, если б другой мужик стал ему серьезно доказывать, что плохо он поступает с бабами. А вот по этой чудной книге так получалось, что Ефрем же во всем и виноват. Зажгли прежде времени свет. Проснулся этот чистюля с желвью под челюстью, вылез лысой головенкой из-под одеяла и поскорей напялил очки, в которых выглядел профессором. Сразу всем объявил о радости: что укол перенес он ничего, думал хуже будет. И нырнул в тумбочку за курятиной. Этим хилякам, Ефрем замечал, только курятину подавай. На барашку и ту они говорят: "тяжелое мясо". На кого-нибудь другого хотел бы посмотреть Ефрем, но для того надо было всем корпусом поворачиваться. А прямо смотреть -- он видел только этого поносника, как тот глодает курячью косточку. Поддуев закряхтел и осторожно повернул себя направо. -- Вот,-- объявил и он громко.-- Тут рассказ есть. Называется: "Чем люди живы".-- И усмехнулся.-- Такой вопрос, кто ответит? -- чем люди живы? Сибгатов и Ахмаджан подняли головы от шашек. Ахмаджан ответил уверенно, весело, он выздоравливал: -- Довольствием. Продуктовым и вещевым. До армии он жил только в ауле и говорил по-узбекски. Все русские слова и понятия, всю дисциплину и всю развязность он принес из армии. -- Ну, еще кто? -- хрипло спрашивал Поддуев. Загадка книги, неожиданная для него, была-таки и для всех нелегкая.-- Кто еще? Чем люди живы? Старый Мурсалимов по-русски не понимал, хоть, может, ответил бы тут лучше всех. Но пришел делать ему укол медбрат Тургун, студент, и ответил: -- Зарплатой, чем! Прошка чернявый из угла навострился, как в магазинную витрину, даже рот приоткрыл, а ничего не высказывал. -- Ну, ну! -- требовал Ефрем. Демка отложил свою книгу и хмурился над вопросом. Ту, что была у Ефрема, тоже в палату Демка принес, но читать ее у него не получилось: она говорила совсем не о том, как глухой собеседник отвечает тебе не на вопрос. Она расслабляла и все запутывала, когда нужен был совет к действию. Поэтому он не прочел "Чем люди живы" и не знал ответа, ожидаемого Ефремом. Он готовил свой. -- Ну, пацан! -- подбодрял Ефрем. -- Так, по-моему,-- медленно выговаривал Демка, как учителю у доски, чтоб не ошибиться, и еще между словами додумывая.-- Раньше всего -- воздухом. Потом -- водой. Потом -- едой. Так бы и Ефрем ответил прежде, если б его спросили. Еще б только добавил -- спиртом. Но книга совсем не в ту сторону тянула. Он чмокнул. -- Ну, еще кто? Прошка решился: -- Квалификацией. Опять-таки верно, всю жизнь так думал и Ефрем. А Сибгатов вздохнул и сказал, стесняясь: -- Родиной. -- Как это? -- удивился Ефрем. -- Ну, родными местами... Чтоб жить, где родился. -- А-а-а... Ну, это не обязательно. Я с Камы молодым уехал и нипочем мне, есть она там, нет. Река и река, не все ль равно? -- В родных местах,-- тихо упорствовал Сибгатов,-- и болезнь не привяжется. В родных местах все легче. -- Ладно. Еще кто? -- А что? А что? -- отозвался приободренный Русанов.-- Какой там вопрос? Ефрем, кряхтя, повернул себя налево. У окон были койки пусты и оставался один только курортник. Он объедал куриную ножку, двумя руками держа ее за концы. Так и сидели они друг против друга, будто черт их назло посадил. Прищурился Ефрем. -- Вот так, профессор: чем люди живы? Ничуть не затруднился Павел Николаевич, даже и от курицы почти не оторвался: -- А в этом и сомнения быть не может. Запомните. Люди живут: идейностью и общественным благом. И выкусил самый тот сладкий хрящик в суставе. После чего кроме грубой кожи у лапы и висящих жилок ничего на костях не осталось. И он положил их поверх бумажки на тумбочку. Ефрем не ответил. Ему досадно стало, что хиляк вывернулся ловко. Уж где идейность -- тут заткнись. И раскрыв книгу, уставился опять. Сам для себя он хотел понять -- как же ответить правильно. -- А про что книга? Что пишут? -- спросил Сибгатов, останавливаясь в шашках. -- Да вот...-- Поддуев прочел первые строки.-- "Жил сапожник с женой и детьми у мужика на квартере. Ни дома своего, ни земли у него не было..." Но читать вслух было трудно и длинно, и подмощенный подушками он стал перелагать Сибгатову своими словами, сам стараясь еще раз охватить: -- В общем сапожник запивал. Вот шел он пьяненький и подобрал замерзающего, Михаилу. Жена ругалась -- куда, мол, еще дармоеда. А Михаила стал работать без разгиба и научился шить лучше сапожника. Раз, по зиме, приезжает к ним барин, дорогую кожу привозит и такой заказ: чтоб сапоги носились, не кривились, не поролись. А если кожу сапожник загубит -- с себя отдаст. А Михайла странно как-то улыбался: там, за барином, в углу видел что-то. Не успел барин уехать, Михаила эту кожу раскроил и испортил: уже не сапоги вытяжные на ранту могли получиться, а только вроде тапочек. Сапожник за голову схватился: ты ж, мол, зарезал меня, что ты делаешь? А Михаила говорит: припасает себе человек на год, а не знает, что не будет жив до вечера. И верно: еще в дороге барин окачурился. И барыня дослала к сапожнику пацана: мол, сапог шить не надо, а поскорей давайте тапочки. На мертвого. -- Ч-черт его знает, чушь какая! -- отозвался Русанов, с шипением и возмущением выговаривая "ч".-- Неужели другую пластинку завести нельзя? За километр несет, что мораль не наша. И чем же там -- люди живы? Ефрем перестал рассказывать и перевел набрякшие глаза на лысого. Ему то и досаждало, что лысый едва ли не угадал. В книге написано было, что живы люди не заботой о себе, а любовью к другим. Хиляк же сказал: общественным благом. Оно как-то сходилось. -- Живы чем? -- Даже и вслух это не выговаривалось. Неприлично вроде.-- Мол, любовью... -- Лю-бо-вью!?.. Не-ет, это не наша мораль! -- потешались золотые очки.-- Слушай, а кто это все написал? -- Чего? -- промычал Поддуев. Угибали его куда-то от сути в сторону. -- Ну, написал это все -- кто? Автор?.. Ну, там, вверху на первой странице посмотри. А что было в фамилии? Что она имела к сути -- к их болезням? к их жизни или смерти? Ефрем не имел привычки читать на книгах эту верхнюю фамилию, а если читал, то забывал тут же. Теперь он все же отлистнул первую страницу и прочел вслух: -- Толстой. -- Н-не может быть! -- запротестовал Русанов.-- Учтите: Толстой писал только оптимистические и патриотические вещи, иначе б его не печатали. "Хлеб". "Петр Первый

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору