Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Солженицын Александр. Раковый корпус -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  -
!" Поддуев взял мерный шест, где у него через каждые десять сантиметров была выжжена поперечная черная полоска, каждая пятая длинней, и они пошли мерить, увязая в размокшей, раскисшей глине, он -- сапогами, бригадир -- ботинками. В одном месте померили -- метр семьдесят. Пошли дальше. Тут копали трое: один длинный тощий мужик, черно заросший по лицу; один -- бывший военный, еще в фуражке, хоть и звездочка была с нее давно содрана, и лакированный ободок, и лакированный козырек, а околыш был весь в известке и глине; третий же, молоденький, был в кепочке и городском пальтишке (в те годы с обмундированием было трудно, и им казенного не выдали), да еще сшитом на него, наверно, когда он был школьником, коротком, тесном, изношенном. (Это его пальтишко Ефрем, кажется, только сейчас в первый раз так ясно увидел.) Первые два еще ковырялись, взмахивали наверх лопатами, хотя размокшая глина не отлипала от железа, а этот третий, птенец, стоял, грудью опершись о лопату, как будто проткнутый ею, свисая с нее как чучело, белое от снега, и руки собрав в рукавишки. На руки им ничего не выдали, на ногах же у военного были сапоги, а те двое -- в чунях из автомобильных покрышек. "Чего стоишь, раззепай? -- крикнул на малого бригадир.-- За штрафным пайком? Будет!" Малой только вздохнул и опал, и еще будто глубже вошел ему черенок в грудь. Бригадир тогда съездил его по шее, тот отряхнулся, взялся тыкать лопатой. Стали мерить. Земля была набросана с двух сторон вплоть к траншее, и чтоб верхнюю зарубку верно заметить на глаз, надо было наклониться туда сильно. Военный стал будто помогать, а на самом деле клонил рейку вбок, выгадывая лишних десять сантиметров. Поддуев матюгнулся на него, поставил рейку ровно, и явно получилось метр шестьдесят пять. -- Слушай, гражданин начальник,-- попросил тогда военный тихо.-- Эти последние сантиметры ты нам прости. Нам их не взять. Курсак пустой, сил нет. И погода -- видишь... -- А я за вас на скамью, да? Еще чего придумали! Есть проект. И чтоб откосы ровные были, а не желобком дно. Пока Поддуев разогнулся, выбрал наверх рейку и вытянул ноги из глины, они все трое задрали к нему лица -- одно чернобородое, другое как у загнанной борзой, третье в пушке, никогда не бритое, и падал снег на их лица как неживые, а они смотрели на него вверх. И малой разорвал губы, сказал: -- Ничего. И ты будешь умирать, десятник! А Поддуев не писал записку посадить их в карцер -- только оформил точно, что они заработали, чтоб не брать себе на шею их лихо. И уж если вспоминать, так были случаи покрутей. И с тех пор прошло десять лет, Поддуев уже не работал в лагерях, бригадир тот освободился, тот газопровод клали временно, и может он уже газу не подает, и трубы пошли на другое,-- а вот осталось, вынырнуло сегодня и первым звуком дня вступило в ухо: -- И ты будешь умирать, десятник! И ничем таким, что весит, Ефрем не мог от этого загородиться. Что он еще жить хочет? И малой хотел. Что у Ефрема сильная воля? Что он понял новое что-то и хотел бы иначе жить? Болезнь этого не слушает, у болезни свой проект. Вот эта книжечка синяя с золотым росчерком, четвертую ночь ночевавшая у Ефрема под матрасом, напевала что-то про индусов, как они верят, что умираем мы не целиком, а душа наша переселяется в животных или других людей. Такой проект нравился сейчас Поддуеву: хоть что-нибудь свое бы вынести, не дать ему накрыться. Хоть что-нибудь свое пронести бы через смерть. Только не верил он в это переселение душ ни на поросячий нос. Стреляло ему от шеи в голову, стреляло не переставая, да как-то ровно стало бить, на четыре удара. И четыре удара втола -- кивали ему: Умер.-- Ефрем.-- Поддуев.-- Точка. Умер -- Ефрем -- Поддуев -- Точка. И так без конца. И сам про себя он стал эти слова повторять. И чем больше повторял, тем как будто сам отделялся от Ефрема Поддуева, обреченного умереть. И привыкал к его смерти, как к смерти соседа. А то, что в нем размышляло о смерти Ефрема Поддуева, соседа,-- вот это, вроде, умереть бы было не должно. А Поддуеву, соседу? Ему спасенья, как будто, и не оставалось. Разве только если бы березовую трутовицу пить? Но написано в письме, что пить ее надо год, не прерываясь. Для этого надо высушенной трутовицы пуда два, а мокрой -- четыре. А посылок это будет, значит, восемь. И еще, чтоб трутовица не залеживалась, была бы недавно с дерева. Так не чохом все посылки, а в разрядочку, в месяц раз. Кто ж эти посылки будет ему собирать ко времени да присылать? Оттуда, из России? Это надо, чтоб свой человек, родной. Много-много людей перешло через Ефрема за жизнь, и ни один из них не зацепился как родной. Это бы первая женка его Амина могла бы собирать-присылать. Туда, за Урал, некому и написать, кроме как только ей. А она напишет: "Подыхай под забором, старый кобель!" И будет права. Права по тому, как это принято. А вот по этой синей книжечке неправа. По книжечке выходит, что Амина должна его пожалеть, и даже любить -- не как мужа, но как просто страдающего человека. И посылки с трутовицей -- слать. Книга-то получалась очень правильная, если б все сразу стали по ней жить... Тут наплыло Ефрему в отлеглые уши, как геолог говорил, что живет для работы. Ефрем ему по книжечке ногтем и постукал. А потом опять, не видя и не слыша, он погрузился в свое. И опять ему стрелило в голову. И только донимала его эта стрельба, а то легче и приятней всего ему было бы сейчас не двигаться, не лечиться, не есть, не разговаривать, не слышать, не видеть. Просто -- перестать быть. Но трясли его за ногу и за локоть, это Ахмаджан помогал, а девка из хирургической оказывается давно над ним стояла и звала на перевязку. И вот Ефрему надо было за чем-то ненужным подниматься. Шести пудам своего тела надо было передать эту волю -- встать: напрячься ногам, рукам, спине, и из покоя, куда стали погружаться кости, оброщенные мясом, заставить их сочленения работать, их тяжесть -- подняться, составить столб, облачить его в курточку и понести столб коридорами и лестницей для бесполезного мучения -- для размотки и потом замотки десятков метров бинтов. Это было все долго, больно и в каком-то сером шумке. Кроме Евгении Устиновны были еще два хирурга, которые сами операций никогда не делали, и она им что-то толковала, показывала, и Ефрему говорила, а он ей не отвечал. Он чувствовал так, что говорить им уже не о чем. Безразличный серый шумок обволакивал все речи. Его обмотали белым обручем мощнее прежнего, и так он вернулся в палату. То, что его обматывало, уже было больше его головы -- и только верх настоящей головы высовывался из обруча. Тут ему встретился Костоглотов. Он шел, достав кисет с махоркой. -- Ну, что решили? Ефрем подумал: а что, правда, решили? И хотя в перевязочной он как будто ни во что не вникал, но сейчас понял и ответил ясно: -- Удавись где хочешь, только не в нашем дворе. Федерау со страхом смотрел на чудовищную шею, которая, может, ждала и его, и спросил: -- Выписывают? И только этот вопрос объяснил Ефрему, что нельзя ему опять ложиться в постель, как он хотел, а надо собираться к выписке. А потом, когда и наклониться нельзя,-- переодеваться в свои обычные вещи. А потом через силу передвигать столб тела по улицам города. И ему нестерпимо представилось, что еще это все он должен напрягаться делать, неизвестно зачем и для кого. Костоглотов смотрел на него не с жалостью, нет, а -- с солдатским сочувствием: эта пуля твоя оказалась, а следующая, может, моя. Он не знал прошлой жизни Ефрема, не дружил с ним и в палате, а прямота его ему нравилась, и это был далеко не самый плохой человек из встречавшихся Олегу в жизни. -- Ну, держи, Ефрем! -- размахнулся он рукой. Ефрем, приняв пожатие, оскалился: -- Родится -- вертится, растет -- бесится, помрет -- туда дорога. Олег повернулся идти курить, но в дверь вошла лаборантка, разносившая газеты, и по близости протянула ему. Костоглотов принял, развернул, но доглядел Русанов и громко, с обидой, выговорил лаборантке, еще не успевшей ушмыгнуть: -- Послушайте! Послушайте! Но ведь я же ясно просил давать газету первому мне! Настоящая боль была в его голосе, но Костоглотов не пожалел его, а только отгавкнулся: -- А почему это вам первому? -- Ну, как почему? Как почему? -- вслух страдал Павел Николаевич, страдал от неоспоримости, ясной видимости своего права, но невозможности защитить его словами. Он испытывал не что иное как ревность, если кто-нибудь другой до него непосвященными пальцами разворачивал свежую газету. Никто из них тут не мог бы понять в газете того, что понимал Павел Николаевич. Он понимал газету как открыто распространяемую, а на самом деле зашифрованную инструкцию, где нельзя было высказать всего прямо, но где знающему умелому человеку можно было по разным мелким признакам, по расположению статей, по тому, что не указано и опущено,-- составить верное понятие о новейшем направлении. И именно поэтому Русанов должен был читать газету первый. Но высказать-то это здесь было нельзя! И Павел Николаевич только пожаловался: -- Мне ведь укол сейчас будут делать. Я до укола хочу посмотреть. -- Укол? -- Оглоед смягчился.-- Се-час... Он досматривал газету впробежь, материалы сессии и оттесненные ими другие сообщения. Он и шел-то курить. Он уже зашуршал было газетой, чтоб ее отдать -- и вдруг заметил что-то, влез в газету -- и почти сразу стал настороженным голосом выговаривать одно и то же длинное слово, будто протирая его между языком и небом: -- Ин-те-рес-нень-ко... Ин-те-рес-нень-ко... Четыре глухих бетховенских удара судьбы громыхнули у него над головой -- но никто не слышал в палате, может и не услышит -- и что другое он мог выразить вслух? -- Да что такое? -- взволновался Русанов вовсе.-- Да дайте же сюда газету! Костоглотов не потянулся никому ничего показывать. И Русанову ничего не ответил. Он соединил газетные листы, еще сложил газету вдвое и вчетверо, как она была, но со своими шестью страницами она не легла точно в прежние сгибы, а пузырилась. И сделав шаг к Русанову (а тот к нему), передал газету. И тут же, не выходя, растянул свой шелковый кисет и стал дрожащими руками сворачивать махорочную газетную цыгарку. И дрожащими руками разворачивал газету Павел Николаевич. Это "интересненько" Костоглотова пришлось ему как нож между ребрами. Что это могло быть Оглоеду "интересненько"? Умело и делово, он быстро проходил глазами по заголовкам, по материалам сессии и вдруг, и вдруг... Как? Как?.. Совсем не крупно набранный, совсем незначительный для тех, кто не понимает, со страницы кричал! кричал! небывалый! невозможный указ! -- о полной смене Верховного Суда! Верховного Суда Союза! Как?! Матулевич, заместитель Ульриха?! Детистов? Павленко? Клопов? И Клопов!! -- сколько стоит Верховный Суд, столько был в нем и Клопов! И Клопова -- сняли!.. Да кто же будет беречь кадры?.. Совершенно новые какие-то имена... Всех, кто вершил правосудие четверть столетия -- одним ударом! -- всех!? Это не могла быть случайность! Это был шаг истории... Испарина выступила у Павла Николаевича. Только сегодня к утру он успокоил себя, что все страхи -- пусты, и вот... -- Вам укол. -- Что?? -- безумно вскинулся он. Доктор Гангарт стояла перед ним со шприцем. -- Обнажите руку, Русанов. Вам укол. 16 Он полз. Он полз какой-то бетонной трубой -- не трубой, а тоннелем, что ли, где из боков торчала, незаделанная арматура, и за нее он цеплялся иногда и как раз правой стороной шеи, больной. Он полз на груди и больше всего ощущал тяжесть тела, прижимающего его к земле. Эта тяжесть была гораздо больше, чем вес его тела, он не привык к такой тяжести, его просто плющило. Он думал сперва, что это бетон сверху придавливает -- нет, это такое тяжелое было его тело. Он ощущал его и тащил его как мешок железного лома. Он подумал, что с такой тяжестью и на ноги пожалуй не встанет, но главное бы -- выползти из этого прохода, хоть вздохнуть, хоть на свет посмотреть. А проход не кончался, не кончался, не кончался. Тут чей-то голос -- но без голоса, а передавая одни мысли, скомандовал ему ползти вбок. Как же я туда поползу, если там стена? -- подумал он. Но с той тяжестью, с какой плющилось его тело, ему была и неотвратимая команда ползти влево. Он закряхтел и пополз -- и правда, так же и полз, как и раньше прямо. Все было одинаково тяжело, а ни света, ни конца не проглядывало. Только он приноровился сюда -- тот же внятный голос велел ему заворачивать вправо, да побыстрей. Он заработал локтями и ступнями, и хотя справа была непроницаемая стена -- а полз, и как будто получалось. Все время он цеплялся шеей, а в голову отдавалось. Так тяжело он еще никогда не попадал в жизни, и обидней всего будет, если он так и умрет тут, не доползя. Но вдруг полегчали его ноги -- стали легкие, как будто их воздухом надули, и стали ноги подниматься, а грудью и головой он был по-прежнему прижат к земле. Он прислушался -- команды ему никакой не было. И тогда он придумал, что вот так можно и выбраться: пусть ноги поднимутся из трубы, а он за ними назад поползет, и вылезет. И действительно, он стал пятиться и, выжимаясь на руках,-- откуда сила взялась? -- стал лезть вслед за ногами назад, через дыру. Дыра была узкая, но главное -- вся кровь прилила в голову, и он думал, что тут и умрет, голова разорвется. Но еще немножко руками оттолкнулся от стенок -- обдирало его со всех сторон -- и вылез. И оказался на трубе, среди какого-то строительства, только безлюдного, очевидно рабочий день кончился. Вокруг была грязная топкая земля. Он сел на трубе передохнуть -- и увидел, что рядом сидит девушка в рабочей испачканной одежде, а с головой непокрытой, соломенные волосы распущены, и ни одного гребня, ни шпильки. Девушка не смотрела на него, просто так сидела, но ждала от него вопроса, он знал. Он сперва испугался, а потом понял, что она его боится еще больше. Ему совсем было не до разговоров, но она так ждала вопроса, что он спросил: -- Девушка, а где твоя мать? -- Не знаю,-- ответила девушка, смотрела себе под ноги и ногти кусала. -- Ну, как не знаешь? -- он начинал сердиться.-- Ты должна знать. И ты должна откровенно сказать. И написать все, как есть... Что ты молчишь? Я еще раз спрашиваю -- где твоя мать? -- А я у вас хочу спросить,-- взглянула девушка. Она взглянула -- и глаза ее были водянистые. И его сразу пробрало, и он несколько раз догадался, но не одно за другим, а сразу все несколько раз. Он догадался, что это -- дочь прессовщицы Груши, посаженной за болтовню против Вождя Народов. И что эта дочь принесла ему неправильную анкету, скрыла, а он вызывал ее и грозил судить за неправильную анкету, и тогда она отравилась. Она отравилась, но сейчас-то по волосам и глазам он догадался, что она утопилась. И еще он догадался, что она догадалась, кто он. И еще догадался, что если она утопилась, а он сидит с ней рядом -- так он тоже умер. И его всего пробило потом. Он вытер пот, а ей сказал: -- Ну, и жарища! А где б воды выпить, ты не знаешь? -- Вон,-- кивнула девушка. Она показала ему на какое-то корыто или ящик, наполненный застоявшейся дождевой водой вперемешку с зеленоватой глиной. И тут он еще раз догадался, что вот этой-то воды она тогда и наглоталась, а теперь хочет, чтоб и он захлебнулся. Но если так она хочет, значит, он еще жив? -- Вот что,-- схитрил он, чтоб от нее отделаться.-- Ты сходи и позови мне сюда прораба. И пусть он для меня сапоги захватит, а то как же я пойду? Девушка кивнула, соскочила с трубы и похлюпала по лужам такой же простоволосой неряхой, а в комбинезоне и в сапогах, как ходят девушки на строительствах. Ему же так пить хотелось, что он решил выпить и из этого корыта. Если немножко выпить, так ничего. Он слез и с удивлением заметил, что по грязи ничуть не скользит. Земля под ногами была какая-то неопределенная. И все вокруг было неопределенное, не было ничего видно вдаль. Он мог бы так и идти, но вдруг испугался, что потерял важную бумагу. Проверил карманы -- все сразу карманы, и еще быстрей, чем управлялись руки, понял, что -- да, потерял. Он испугался сразу, очень испугался, потому что по теперешним временам таких бумаг людям читать не надо. Могут быть большие для него неприятности. И сразу он понял, где потерял -- когда вылезал из трубы. И он быстро пошел назад. Но не находил этого места. Совсем он не узнавал места. И трубы никакой не было. Зато ходили туда-сюда рабочие. И это было хуже всего -они могли найти! Рабочие были все незнакомые, молодые. Какой-то парень в брезентовой куртке сварщика, с крылышками на плечах, остановился и смотрел на него. Зачем он так смотрел? Может, он нашел? -- Слушай, парень, у тебя спичек нет? -- спросил Русанов. -- Ты ж не куришь,-- ответил сварщик. (Все знают! Откуда знают?) -- Мне для другого спички нужны. -- А для чего для другого? -- присматривался сварщик. И действительно, как глупо он ответил! Это же типичный ответ диверсанта. Могут его задержать -- а тем временем найдется бумага. А спички ему вот для чего -- чтобы сжечь ту бумагу. А парень ближе, ближе к нему подходил -- Русанов очень перепугался, предчувствуя. Парень заглянул глазами в глаза и сказал четко, раздельно: -- Судя по тому, что Ельчанская как бы завещала мне свою дочь, я заключаю, что она чувствует себя виноватой и ждет ареста. Русанов задрожал в перезнобе: -- А вы откуда знаете? (Это он так спросил, а понятно было, что парень только что прочел его бумагу: слово в слово было оттуда!) Но сварщик ничего не ответил и пошел своей дорогой. И Русанов заметался! Ясно было, что где-то тут близко лежит его заявление, и надо найти скорей, скорей! И он кидался между какими-то стенами, заворачивал за углы, сердце выскакивало вперед, а ноги не успевали, ноги совсем медленно двигались, отчаяние! Но вот уже он увидел бумажку! Он так сразу и подумал, что это она. Он хотел бежать к ней, но ноги совсем не шли. Тогда он опустился на четвереньки и, главные толчки давая руками, пошел к бумаге. Только бы кто-нибудь не захватил раньше! Только б не опередили, не выхватили! Ближе, ближе... И наконец, он схватил бумагу! Она!! Но даже в пальцах уже не было сил рвать, и он лег ничком отдохнуть, а ее поджал под себя. И тут кто-то тронул его за плечо. Он решил не оборачиваться и не выпускать из-под себя бумаги. Но его трогали мягко, это женская была рука, и Русанов догадался, что это была сама Ельчанская. -- Друг мой! -- мягко спросила она, наверно наклоняясь к самому его уху.-- А, друг мой! Скажите, где моя дочь? Куда вы ее дели? -- Она в хорошем месте, Елена Федоровна, не беспокойтесь! -- ответил Русанов, но головы к ней не повернул. -- А в каком месте? -- В детприемнике. -- А в каком детприемнике? -- Она не допрашивала, ее голос звучал печально. -- Вот, не скажу, право.-- Уж он искренне хотел ей ответить, но сам не знал: не он сд

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору