Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Солженицын Александр. Раковый корпус -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  -
ость -- лучшую опытную сестру выключить из работы на десять дней. И она пошла звонить. И ничего не добилась опять. Тут сразу же пошла она смотреть больного из Ташауза. Сперва сидела в темноте, приучая глаза. Потом смотрела бариевую взвесь в тонком кишечнике больного -- то стоя, то опуская защитный экран как стол и кладя больного на один бок и на другой для фотографирования. Проминая в резиновых перчатках живот больного и совмещая с его криками "больно" слепые расплывчатые зашифрованные оттенки пятен и теней, Людмила Афанасьевна перевела их в диагноз. Где-то за всеми этими делами миновал и ее обеденный перерыв, только она никогда его не отмечала, не выходила с бутербродиком в сквер даже летом. Сразу же пришли ее звать на консультацию в перевязочную. Там старший хирург сперва предварила Людмилу Афанасьевну об истории болезни, затем вызвали больную и смотрели ее. Донцова пришла к выводу: спасение возможно только одно -- путем кастрации. Больная, всего лишь лет сорока, заплакала. Дали ей поплакать несколько минут. "Да ведь это конец жизни!.. Да ведь меня муж бросит..." -- А вы мужу и не говорите, что за операция! -- втолковывала ей Людмила Афанасьевна.-- Как он узнает? Он никогда и не узнает. В ваших силах это скрыть. Поставленная спасать жизнь, именно жизнь -- и в их клинике почти всегда шло о жизни, о меньшем не шло,--Людмила Афанасьевна непреклонно считала, что всякий ущерб оправдан, если спасается жизнь. Но сегодня, как ни кружилась она по клинике, что-то мешало весь день ее уверенности, ответственности и властности. Была ли это ясно ощущаемая боль в области желудка у нее самой? Некоторые дни она не чувствовала ее, некоторые дни слабей, сегодня -- сильней. Если б она не была онкологом, она бы не придала значения этой боли или, напротив, бесстрашно пошла бы на исследования. Но слишком хорошо она знала эту ниточку, чтобы отмотать первый виток: сказать родным, сказать товарищам по работе. Сама-то для себя она пробавлялась русским авосем: а может обойдется? а может только нервное ощущение? Нет, не это, еще другое мешало ей весь день, как будто она занозилась. Это было смутно, но настойчиво. Наконец теперь, придя в свой уголок к столу и коснувшись этой папки "Лучевая болезнь", подмеченной доглядчивым Костоглотовым, она поняла, что весь день не только взволнована, но уязвлена спором с ним о праве лечить. Она еще слышала его фразу: лет двадцать назад вы облучали какого-нибудь Костоглотова, который умолял вас не облучать, но вы же не знали о лучевой болезни! Она действительно должна была скоро делать сообщение в обществе рентгенологов на тему: "О поздних лучевых изменениях". Почти то самое, в чем упрекал ее Костоглотов. Лишь совсем недавно, год-два, как у нее и у других рентгенологов- здесь, и в Москве, и в Баку-стали появляться эти случаи, не сразу понятые. Возникло подозрение. Потом догадка. Об этом стали писать друг другу письма, говорили -- пока не в докладах, а в перерывах между докладами. Тут кто-то прочел реферат по американским журналам -- назревало что-то похожее и у американцев. А случаи нарастали, еще и еще приходили больные с жалобами -- и вдруг это все получило одно название: "Поздние лучевые изменения", и настало время говорить о них с кафедр и что-то решать. Смысл был тот, что рентгеновские лечения, благополучно, успешно или даже блистательно закончившиеся десять и пятнадцать лет тому назад дачею крупных доз облучения,-- выявлялись теперь в облученных местах неожиданными разрушениями и искажениями. Не обидно было, или во всяком случае оправдано, если те давние облучения проводились по поводу злокачественных опухолей. Тут не было выхода даже и с сегодняшней точки зрения: больного спасали единственным образом от неминуемой смерти и только большими дозами, потому что малые помочь не могли. И, приходя теперь с увечьем, он должен был понять, что это плата за уже прожитые добавленные ему годы и еще за те, которые оставались впереди. Но тогда, десять, и пятнадцать, и восемнадцать лет назад, когда не было и названия "лучевая болезнь", рентгеновское облучение представлялось способом таким прямым, надежным и абсолютным, таким великолепным достижением современной медицинской техники, что считалось отсталостью мышления и чуть ли не саботажем в лечении трудящихся -- отказываться от него и искать другие, параллельные или окольные, пути. Боялись только острых ранних поражений тканей и костей, но их тогда же научились и избегать. И -- облучали! облучали с увлечением! Даже доброкачественные опухоли. Даже у маленьких детей. А теперь эти дети, ставшие взрослыми, юноши и девушки, иногда и замужние, приходили с необратимыми увечьями в тех местах, которые так ретиво облучались. Минувшей осенью пришел -- не сюда, не в раковый корпус, а в хирургический, но Людмила Афанасьевна узнала и тоже добилась его посмотреть -- пятнадцатилетний мальчик, у которого рука и нога одной стороны отставали в росте от другой, и так же -- кости черепа, отчего он снизу и доверху казался дугообразно искаженным, как карикатура. И, сравнив архивы, Людмила Афанасьевна отождествила с ним того двух с половиной летнего мальчика, которого мать принесла в клинику медгородка со множественным поражением костей неизвестного никому происхождения, но совсем не опухолевой природы, с глубоким поражением обмена веществ,-- и тогда же хирурги послали его к Донцовой -- наудачу, авось да поможет рентген. И Донцова взялась, и рентген помог! -- да как хорошо, мать плакала от радости, говорила, что никогда не забудет спасительницы. А теперь он пришел один -- матери не было уже в живых, и никто ничем не мог ему помочь, никто не мог взять назад из его костей прежнего облучения. А совсем недавно, вот уже в конце января, пришла молодая мать с жалобой, что грудь не дает молока. Она пришла не сюда, но ее слали из корпуса в корпус, и она достигла онкологического. Донцова не помнила ее, но так как в их клинике карточки на больных хранятся вечно, пошли в сарайчик, рылись там и нашли ее карточку девятьсот сорок первого года, откуда подтвердилось, что девочкой она приходила и доверчиво ложилась под рентгеновские трубки -- с доброкачественной опухолью, от которой теперь никто б ее рентгеном лечить не стал. Оставалось Донцовой лишь продолжить старую карточку, записать, что стали атрофичны мягкие ткани и что по всей видимости это есть позднее лучевое изменение. Ни этому перекособоченному юноше, ни этой обделенной матери никто не объяснил, конечно, что их лечили в детстве не так: объяснять это было бы в личном отношении бесполезно, а в общем отношении -- вредило бы санитарной пропаганде среди населения. Но у самой Людмилы Афанасьевны эти случаи вызвали потрясение, ноющее чувство неискупимой и неисправимой вины -- и туда-то, в эту точку, попал сегодня Костоглотов. Она сложила руки накрест и прошлась по комнате от двери к окну, от окна к двери, по свободной полоске пола между двумя уже выключенными аппаратами. Но можно ли так? -- ставить вопрос о праве врача лечить? Если думать так, если сомневаться в каждом научно-принятом сегодня методе, не будет ли он позже опорочен или отвергнут,-- тогда можно черт знает до чего дойти! Ведь смертные случаи описаны даже от аспирина: принял человек свой первый в жизни аспирин и умер!.. Тогда лечить вообще нельзя! Тогда вообще нельзя приносить повседневных благ. Этот закон, вероятно, имеет и всеобщий характер: всякий делающий всегда порождает и то, и другое -- и благо, и зло. Один только -- больше блага, другой -- больше зла. Но как бы она себя ни успокаивала, и как бы ни знала она отлично, что эти несчастные случаи вместе со случаями неверных диагнозов, поздно принятых или неверно принятых мер, может быть не составят и двух процентов всей ее деятельности,-- а излеченные ею, а возвращенные к жизни, а спасенные, а исцеленные ею молодые и старые, женщины и мужчины, ходят по пашне, по траве, по асфальту, летают по воздуху, лазят по столбам, убирают хлопок, метут улицы, стоят за прилавками, сидят в кабинетах или в чайханах, служат в армии и во флоте, и их тысячи, и не все они забыли ее и не все забудут,-- она знала также, что сама она скорее забудет их всех, свои лучшие случаи, свои труднейшие победы, а до могилы будет помнить тех нескольких, тех немногих горемык, которые попали под колеса. Такова была особенность ее памяти. Нет, готовиться к сообщению сегодня она уже не сможет, да и день к концу. (Разве взять папку домой? Наверняка провозишь зря, хоть сотни раз она так брала и возила.) А что надо успеть сделать -- вот "Медицинскую радиологию" освободить, статейки дочесть. И ответить этому фельдшеру в Тахта-Купыр на его вопрос. Плохой становился свет из пасмурного окна, она зажгла настольную лампу и уселась. Заглянула одна из ординаторок, уже без халата: "Вы не идете, Людмила Афанасьевна?" И Вера Гангарт зашла: "Вы не идете?" -- А как Русанов? -- Спит. Рвоты не было. Температурка есть.-- Вера Корнильевна сняла глухой халат и осталась в серо-зеленоватом тафтяном платьи, слишком хорошем для работы. -- Не жалеете таскать? -- кивнула Донцова. -- А зачем беречь?.. Для чего беречь?.. -- хотела улыбнуться Гангарт, но получилось жалостно. -- Ладно, Верочка, если так, следующий раз введем ему полную, десять миллиграмм,-- в своей убыстренной манере, когда слова только время отнимают, протолкнула Людмила Афанасьевна и писала письмо фельдшеру. -- А Костоглотов? -- тихо спросила Гангарт уже от двери. -- Был бой, но он разбит и покорился! -- усмехнулась Людмила Афанасьевна и опять почувствовала от выпыха усмешки, как резнуло ее около желудка. Она даже захотела сейчас и пожаловаться Вере, ей первой, подняла на нее прищуренные глаза, но в полутемной глубине комнаты увидела ее как собравшуюся в театр -- в выходном платьи, на высоких каблуках. И решила -- до другого раза. Все ушли, а она сидела. Совсем было ей неполезно и полчаса лишних проводить в этих помещениях, ежедневно облучаемых, но вот так все цеплялось. Всякий раз к отпуску она была бледно-сера, а лейкоциты ее, монотонно падающие весь год, снижались до двух тысяч, как преступно было бы довести какого-нибудь больного. Три желудка в день полагалось смотреть рентгенологу по нормам, а она ведь смотрела по десять в день, а в войну и по двадцать пять. И перед отпуском ей самой было в пору переливать кровь. И за отпуск не восстанавливалось утерянное за год. Но повелительная инерция работы не легко отпускала ее. К концу каждого дня она с досадой видела, что опять не успела. И сейчас между делами она снова задумалась о жестоком случае Сибгатова и записала, о чем посоветоваться при встрече на обществе с доктором Орещенковым. Как она ввела в работу своих ординаторов, так и ее когда-то до войны вводил за руку, осторожно направлял и передал ей вкус кругозора доктор Орещенков.-- "Никогда, Людочка, не специализируйтесь до сушеной воблы! -- предупреждал он.-- Пусть весь мир течет к специализации, а вы держитесь за свое -- одной рукой за рентгенодиагностику, другой за рентгенотерапию! Будьте хоть последней такой -- но такой!" И он все еще был жив, и тут же в городе. Уже лампу потушив, она от двери вернулась и записала дело на завтра. Уже надев свое синее не новое пальто, она еще свернула к кабинету главврача -- но он был заперт. Наконец, она сошла со ступенек между тополями, шла по аллейкам медицинского городка, но в мыслях оставалась вся в работе и даже не пыталась и не хотела выйти из них. Погода была никакая -- она не заметила, какая. А еще не сумерки. На аллейках встречались многие незнакомые лица, но в Людмиле Афанасьевне и здесь не пробудилось естественное женское внимание -- кто из встречных во что одет, что на голове, что на ногах. Она шла с присобранными бровями и на всех этих людей остро поглядывала, как бы прозревая локализацию тех возможных опухолей, которые в людях этих еще сегодня не дают себе знать, но могут выявиться завтра. Так она шла, и миновала внутреннюю чайхану медгородка и мальчика-узбеченка, постоянно торгующего здесь газетными фунтиками миндаля -- и достигла главных ворот. Кажется, проходя эти главные ворота, из которых неусыпная бранчивая толстуха-сторожиха выпускала только здоровых свободных людей, а больных заворачивала громкими окриками -- кажется, ворота эти проходя, должна ж была она перейти из рабочей части своей жизни в домашнюю, семейную. Но нет, не равно делились время и силы ее между работой и домом. Внутри медицинского городка она проводила свежую и лучшую половину своего бодрствования, и рабочие мысли еще вились вокруг ее головы, как пчелы, долго спустя ворота, а утром -- задолго до них. Она опустила письмо в Тахта-Купыр. Перешла улицу к трамвайному кругу. Позванивая, развернулся нужный номер. Стали густо садиться и в передние и в задние двери. Людмила Афанасьевна поспешила захватить место -- и это была первая внешняя мелкая мысль, начинавшая превращать ее из оракула человеческих судеб в простого трамвайного пассажира, которого толкали запросто. Но еще и под дребезжание трамвая по старой однопутной колее и на долгих разминных остановках Людмила Афанасьевна смотрела в окно неосмысленно, все додумывая то о легочных метастазах у Мурсалимова, то о возможном влиянии уколов на Русанова. Его обидная наставительность и угрозы, с которыми он выступил сегодня на обходе, затертые с утра другими впечатлениями, сейчас, после конца дня, проступили угнетающим осадком: на вечер и на ночь. Многие женщины в трамвае, как и Людмила Афанасьевна, были не с малоемкими дамскими сумочками, а с сумками-баулами, куда можно затолкать живого поросенка или четыре буханки хлеба. С каждой пройденной остановкой и с каждым магазином, промелькнувшим за окном, Людмилой Афанасьевной завладевали мысли о хозяйстве и о доме. Все это было -- на ней и только на ней, потому что какой спрос с мужчин? И муж и сын у нее были такие, что когда она уезжала на конференцию в Москву -- они и посуды не мыли неделю: не потому, что хотели приберечь это для нее, а -- не видели в этой повторительной, вечно возобновляемой работе смысла. Была и дочь у Людмилы Афанасьевны -- уже замужняя, с маленьким на руках, и даже уже почти не замужняя, потому что шло к разводу. В первый раз за день вспомнив сейчас о дочери, Людмила Афанасьевна не повеселела. Сегодня была пятница. В это воскресенье Людмила Афанасьевна непременно должна была совершить большую стирку, уж набралось. Значит, обед на первую половину недели (она готовила его дважды в неделю) надо было во что бы то ни стало варить в субботу вечером. А замочить белье -- сегодня бы тоже, когда б ни лечь. И в общем сейчас и только сейчас, хоть и поздно, ехать на главный рынок -- там и до вечера кого-нибудь застанешь. Она сошла, где надо было пересаживаться на другой, трамвай, но посмотрела на соседний зеркальный "Гастроном" и решила в него заглянуть. В мясном отделе было пусто, и продавец даже ушел. В рыбном нечего было брать -- селедка, соленая камбала, консервы. Пройдя живописные многоцветные пирамиды винных бутылок и коричневые -- совсем под колбасу -- сырные круглые стержни, она наметила в бакалейном взять две бутылки подсолнечного масла (перед тем было только хлопковое) и ячневый концентрат. Так она и сделала -- пересекла мирный магазин, заплатила в кассу, вернулась в бакалейный. Но пока она тут стояла за двумя человеками -- какой-то оживленный шум поднялся в магазине, повалил с улицы народ, и все выстраивались в гастрономический и в кассу. Людмила Афанасьевна дрогнула и, не дождавшись получить в бакалейном, ускоренным шагом пошла тоже занимать и к продавцу и в кассу. Еще ничего не было за изогнутым оргстеклом прилавка, но теснившиеся женщины точно сказали, что будут давать ветчинно-рубленную по килограмму в руки. Так удачно она попала, что был смысл чуть позже занять и вторую очередь. 8 Если б не этот охват рака по шее, Ефрем Поддуев был бы мужчина в расцвете. Ему еще не сравнялось полуста, и был он крепок в плечах, тверд в ногах и здрав умом. Он не то, что был двужильный, но двухребетный, и после восьми часов мог еще восемь отработать как первую смену. В молодости на Каме таскал он шестипудовые мешки, и из силы той не много убыло, он и сейчас не отрекался выкатить с рабочими бетономешалку на помост. Перебывал он во многих краях, переделал пропасть разной работы, там ломал, там копал, там снабжал, а здесь строил, не унижался считать ниже червонца, от полулитра не шатался, за вторым литром не тянулся -- и так он чувствовал себя и вокруг себя, что ни предела, ни рубежа не поставлено Ефрему Поддуеву, а всегда он будет такой. Несмотря на силищу, на фронте он не бывал -- бронировали его спецстроительства, не отведал он ни ран, ни госпиталей. И ничем никогда не болел -- ни тяжелым, ни гриппом, ни в эпидемию, ни даже зубами. И только в запрошлом году первый раз заболел -- и сразу вот этим. Раком. Это сейчас он так с размаху лепил: "раком", а долго-долго перед собой притворялся, что нет ничего, пустяки, и сколько терпежу было -- оттягивал, не шел к врачам. И когда уже пошел, и от диспансера к диспансеру дослали его в раковый, а здесь всем до одного больным говорили, что у них -- не рак,-- Ефрем не захотел смекнуть, что у него, не поверил своему природному уму, а поверил своему хотению: не рак у него и обойдется. А заболел у Ефрема -- язык, поворотливый, ладный, незаметный, в глаза никогда не видный и такой полезный в жизни язык. За полета лет много он этим языком поупражнялся. Этим языком он себе выговаривал плату там, где не заработал. Клялся в том, чего не делал. Распинался, чему не верил. И кричал на начальство. И обкладывал рабочих. И укрючливо матюгался, подцепляя, что там святей да дороже, и наслаждался коленами многими, как соловей. И анекдоты выкладывал жирнозадые, только всегда без политики. И волжские песни пел. И многим бабам, рассеянным по всей земле, врал, что не женат, что детей нет, что вернется через неделю и будут дом строить. "Ах, чтоб твой язык отсох!" -- проклинала одна такая временная теща. Но язык только в шибко пьяном виде отказывал Ефрему. И вдруг -- стал наращиваться. Цепляться о зубы. Не помещаться в сочном мягком зеве. А Ефрем все отряхивался, все скалился перед товарищами: -- Поддуев? Ничего на свете не боется! И те говорили: -- Да-а, вот у Поддуева -- сила воли. А это была не сила воли, а -- упятеренный страх. Не из силы воли -- из страха он держался и держался за работу, как только мог откладывая операцию. Всей жизнью своей Поддуев был подготовлен к жизни, а не к умиранию. Этот переход был ему свыше сил, он не знал путей этого перехода -- и отгонял его от себя тем, что был на ногах и каждый день, как ни в чем не бывало, шел на работу и слышал похвалы своей воле. Не дался он операции, и лечение начали иголками: впускали в язык иголки, как грешнику в аду, и по нескольку суток держали. Так хотелось Ефрему этим и обойтись, так он надеял

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору