Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Солженицын Александр. Раковый корпус -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  -
Орещенкова, что современный человек беспомощен перед ликом смерти, что ничем он не вооружен встретить ее. -- И кто же думает хуже? -- силилась улыбнуться Донцова. (Ей хотелось, чтоб -- не он!) Орещенков развел пальцами: -- Хуже думают ваши дочки. Вот как вы их воспитали. А я о вас все же лучшего мнения.-- Небольшой, но очень доброжелательный изгиб выразился углами его губ. Гангарт сидела бледная, будто решения ждала себе. -- Ну, спасибо,-- немного легче стало Донцовой.-- И... что же? Сколько раз за этим глотком передышки ждали больные решения от нее, и всегда это решение строилось на разуме, на цифрах, это был логически-постигаемый и перекрестно-проверенный вывод. Но какая же бочка ужаса еще таилась, оказывается, в этом глотке! -- Да что ж, Людочка -- успокоительно рокотал Орещенков.-- Мир ведь несправедлив. Были бы вы не наши, мы бы вот так сейчас с альтернативным диагнозом передали бы вас хирургам, а они бы там что-нибудь резанули, по пути что-нибудь бы выхватили. Есть такие негодники, что из брюшной полости никогда без сувенира не уйдут. Резанули бы -- и выяснилось, кто ж тут прав. Но вы ведь -- наша. И в Москве, в институте рентгенорадиологии -- наша Леночка, и Сережа там. Так вот что мы решили: поезжайте-ка вы туда?.. У-гм? Они прочтут, что мы им напишем, они вас и сами посмотрят. Число мнений увеличится. Если надо будет резать -- так там и режут лучше. И вообще там все лучше, а? (Он сказал: "если надо будет резать". Он хотел выразить, что, может, и не придется?.. Или нет, вот что... Нет, хуже...) -- То есть,-- сообразила Донцова,-- операция настолько сложна, что вы не решаетесь делать ее здесь? -- Да нет же, ну нет! -- нахмурился и прикрикнул Орещенков.-- Не ищите за моими словами ничего больше сказанного. Просто мы устраиваем вам... как это?.. блат. А не верите -- вон,-- кивнул на стол,-- берите пленку и смотрите сами. Да, это было так просто! Это было -- руку протянуть и подвластно ее анализу. -- Нет, нет,-- отгородилась Донцова от рентгенограммы.-- Не хочу. Так и решили. Поговорили с главным. Донцова съездила в республиканский Минздрав. Там почему-то нисколько не тянули, а дали ей и разрешение, и направление. И вдруг оказалось, что по сути ничто больше уже не держит ее в городе, где она проработала двадцать лет. Верно знала Донцова, когда ото всех скрывала свою боль: только одному человеку объяви -- и все тронется неудержимо, и от тебя ничего уже не будет зависеть. Все постоянные жизненные связи, такие прочные, такие вечные -- рвались и лопались не в дни даже, а в часы. Такая единственная и незаменимая в диспансере и дома -- вот она уже и заменялась. Такие привязанные к земле -- мы совсем на ней и не держимся!.. И что же теперь было медлить? В ту же среду она шла в свой последний обход по палатам с Гангарт, которой передавала заведывание лучевым отделением. Этот обход у них начался утром, а шел едва ли не до обеда. Хотя Донцова очень надеялась на Верочку, и всех тех же стационарных знала Гангарт, что и Донцова,-- но когда Людмила Афанасьевна начала идти мимо коек больных с сознанием, что вряд ли вернется к ним раньше месяца, а может быть не вернется совсем,-- она первый раз за эти дни просветлилась и немного окрепла. К ней вернулись интерес и способность соображать. Как-то сразу отшелушилось ее утреннее намерение скорей передать дела, скорей оформить последние бумаги и ехать домой собираться. Так привыкла она направлять все властно сама, что и сегодня ни от одного больного не могла отойти, не представив себе хоть месячного прогноза: как потечет болезнь, какие новые средства понадобятся в лечении, в каких неожиданных мерах может возникнуть нужда. Она почти как прежде, почти как прежде ходила по палатам -- и это были первые облегченные часы в заверти ее последних дней. Она привыкла к горю. А вместе с тем шла она и как лишенная врачебных прав, как дисквалифицированная за какой-то непростительный поступок, к счастью еще не объявленный больным. Она выслушивала, назначала, указывала, смотрела мнимо-вещим взглядом на больную, а у самой холодок тек по спине, что она уже не смеет судить жизнь и смерть других, что через несколько дней она будет такая же беспомощная и поглупевшая лежать в больничной постели, мало следя за своею внешностью,-- и ждать, что скажут старшие и опытные. И бояться болей. И может быть досадовать, что легла не в ту клинику. И может быть сомневаться, что ее не так лечат.-- И как о счастьи самом высшем мечтать о будничном праве быть свободной от больничной пижамы и вечером идти к себе домой. Это все подступало и опять-таки мешало ей соображать с обычной определенностью. А Вера Корнильевна безрадостно принимала бремя, которого совсем не хотела такой ценой. Да и вообще-то не хотела. "Мама" не пустое было для Веры слово. Она дала Людмиле Афанасьевне самый тяжелый диагноз из трех, она ожидала для нее изнурительной операции, которой та, подточенная хронической лучевой болезнью, могла и не вынести. Она ходила сегодня с ней рядом и думала, что может быть это в последний раз -- и ей придется еще многие годы ходить между этих коек и всякий день щемяще вспоминать о той, кто сделал из нее врача. И незаметно снимала пальцем слезинки. А должна была Вера сегодня, напротив, как никогда четко предвидеть и не упустить задать ни одного важного вопроса,-- потому что все эти полсотни жизней первый раз полной мерой ложились на нее, и уже спрашивать будет не у кого. Так, в тревоге и рассеянии, тянулся их обход полдня. Сперва они прошли женские палаты. Потом всех лежащих в лестничном вестибюле и коридоре. Задержались, конечно, около Сибгатова. Сколько ж было вложено в этого тихого татарина! А выиграны только месяцы оттяжки, да и месяцы какие -- этого жалкого бытия в неосвещенном непроветренном углу вестибюля. Уже не держал Сибгатова крестец, только две сильных руки, приложенных сзади к спине, удерживали его вертикальность; вся прогулка его была -- перейти посидеть в соседнюю палату и послушать, о чем толкуют; весь воздух -- что дотягивалось из дальней форточки; все небо -- потолок. Но даже и за эту убогую жизнь, где ничего не содержалось, кроме лечебных процедур, свары санитарок, казенной еды да игры в домино,-- даже за эту жизнь с зияющею спиной на каждом обходе светились благодарностью его изболелые глаза. И Донцова подумала, что если свою обычную мерку отбросить, а принять от Сибгатова, так она еще -- счастливый человек. А Сибгатов уже слышал откуда-то, что Людмила Афанасьевна -- сегодня последний день. Ничего не говоря, они гляделись друг в друга, разбитые, но верные союзники, перед тем как хлыст победителя разгонит их в разные края. "Ты видишь, Шараф,-- говорили глаза Донцовой,-- я сделала, что могла. Но я ранена и падаю тоже." "Я знаю, мать,-- отвечали глаза татарина.-- И тот, кто меня родил, не сделал для меня больше. А я вот спасать тебя -- не могу." С Ахмаджаном исход был блестящий: незапущенный случай, все сделано точно по теории и точно по теории оправдывалось. Подсчитали, сколько он облучен, и объявила ему Людмила Афанасьевна: -- Выписываешься! Это бы с утра надо было, чтоб дать знать старшей сестре и успели бы принести его обмундирование со склада,-- но и сейчас Ахмаджан, уже безо всякого костыля, бросился вниз к Мите. Теперь и вечера лишнего он тут бы не стерпел -- на этот вечер его ждали друзья в Старом городе. Знал и Вадим, что Донцова сдает отделение и едет в Москву. Это так получилось: вчера вечером пришла телеграмма от мамы в два адреса -- ему и Людмиле Афанасьевне, о том, что коллоидное золото высылается их диспансеру. Вадим сразу поковылял вниз, Донцова была в Минздраве, но Вера Корнильевна уже видела телеграмму, поздравила его и тут же познакомила с Эллой Рафаиловной, их радиологом, которая и должна была теперь вести курс его лечения, как только золото достигнет их радиологического кабинета. Тут пришла и разбитая Донцова, прочла телеграмму и сквозь потерянное свое выражение тоже старалась бодро кивать Вадиму. Вчера Вадим радовался безудержно, заснуть не мог, но сегодня к утру раздумался: а когда ж это золото довезут? Если б его дали на руки маме -- уже сегодня утром оно было бы здесь. Будут ли его везти три дня? или неделю? Этим вопросом Вадим и встретил подходящих к нему врачей. -- На днях, конечно на днях,-- сказала ему Людмила Афанасьевна. (Но про себя-то знала она эти дни. Она знала случай, когда другой препарат был назначен московским институтом для рязанского диспансера, но девченка на сопроводиловке надписала: "казанскому", а в министерстве -- без министерства тут никак -- прочли "казахскому" и отправили в Алма-Ату.) Что может сделать радостное известие с человеком! Те же самые черные глаза, такие мрачные последнее время, теперь блистали надеждой, те же самые припухлые губы, уже в непоправимо косой складке, опять выровнялись и помолодели, и весь Вадим, побритый, чистенький, подобранный, вежливый, сиял как именинник, с утра обложенный подарками. Как мог он так упасть духом, так ослабиться волей последние две недели! Ведь в воле -- спасение, в воле -- все! Теперь -- гонка! Теперь только одно: чтобы золото быстрей пронеслось свои три тысячи километров, чем свои тридцать сантиметров проползут метастазы! И тогда золото очистит ему пах. Оградит остальное тело. А ногой -- ну, ногой бы можно и пожертвовать. Или может быть -- какая наука в конце концов может совсем запретить нам веру? -- попятно распространяясь, радиоактивное золото излечит и саму ногу? В этом была справедливость, разумность, чтоб именно он остался жив! А мысль примириться со смертью, дать черной пантере себя загрызть -- была глупа, вяла, недостойна. Блеском своего таланта он укреплялся в мысли, что -- выживет, выживет! Полночи он не спал от распирающего радостного возбуждения, представляя, что может сейчас делаться с тем свинцовым бюксиком, в котором везут ему золото: в багажном ли оно вагоне? или везут его на аэродром? или оно уже на самолете? Он глазами возносился туда, в три тысячи километров темного ночного пространства, и торопил, торопил, и даже ангелов бы кликнул на помощь, если б ангелы существовали. Сейчас на обходе он с подозрением следил, что будут делать врачи. Они ничего худого не говорили, и даже лицами старались не выражать, но -- щупали. Щупали, правда, не только печень, а в разных местах, и обменивались какими-то незначительными советами. Вадим отмеривал, не дольше ли они щупают печень, чем все остальное. (Они видели, какой это пристальный настороженный больной, и совсем без надобности ходили пальцами даже на селезенку, но истинная цель их наторенных пальцев была проверить, насколько изменена печень.) Никак не удалось бы быстро миновать и Русанова: он ждал своего спецпайка внимания. Он последнее время очень подобрел к этим врачам: хотя и не заслуженные, и не доценты, но они его вылечили, факт. Опухоль на шее теперь свободно побалтывалась, была плоская, небольшая. Да, наверно, и с самого начала такой опасности не было, как раздули. -- Вот что, товарищи,-- заявил он врачам.-- Я от уколов устал, как хотите. Уже больше двадцати. Может, хватит, а? Или я дома докончил бы? Кровь у него, действительно, была совсем неважная, хотя переливали четыре раза. И -- желтый, заморенный, сморщенный вид. Даже тюбетейка на голове стала как будто большая. -- В общем, спасибо, доктор! Я тогда, вначале, был неправ,-- честно объявил Русанов Донцовой. Он любил признавать свои ошибки.-- Вы меня вылечили -- и спасибо. Донцова неопределенно кивнула. Не от скромности так, не от смущения, а потому что ничего он не понимал, что говорил. Еще ожидали его вспышки опухолей во многих железах. И от быстроты процесса зависело -- будет ли вообще он жив через год. Как, впрочем, и она сама. Она и Гангарт жестко щупали его под мышками и надключичные области. Русанов даже поеживался, так сильно они давили. -- Да там нет ничего! -- уверял он. Теперь-то ясно было, что его только запугивали этой болезнью. Но он -- стойкий человек, и вот легко ее перенес. И этой стойкостью, обнаруженной в себе, он особенно был горд. -- Тем лучше. Но надо быть очень внимательным самому, товарищ Русанов,-- внушала Донцова.-- Дадим вам еще укол или два, и пожалуй выпишем. Но вы будете являться на осмотр каждый месяц. А если сами что-нибудь где-нибудь заметите, то и раньше. Однако повеселевший Русанов из своего-то служебного опыта понимал, что эти обязательные явки на осмотр -- простые галочные мероприятия, графу заполнить. И сейчас же пошел звонить домой о радости. Дошла очередь до Костоглотова. Этот ждал их со смешанным чувством: они ж его, как будто, спасли, они ж его и погубили. Мед был с дегтем равно смешан в бочке, и ни в пищу теперь не шел, ни на смазку колес. Когда подходила к нему Вера Корнильевна одна -- это была Вега, и о чем бы по службе она его ни спрашивала, и что бы ни назначала -- он смотрел на нее и радовался. Он почему-то, последнюю неделю, полностью простил ей то калечение, которое она настойчиво несла его телу. Он стал признавать за ней как будто какое-то право на свое тело -- и это было ему тепло. И когда она подходила к нему на обходах, то всегда хотелось погладить ее маленькие руки или мордой потереться о них как пес. Но вот они подошли вдвоем, и это были врачи, закованные в свои инструкции, и Олег не мог освободиться от непонимания и обиды. -- Ну как? -- спросила Донцова, садясь к нему на кровать. А Вега стояла за ее спиной и слегка-слегка ему улыбалась. К ней опять вернулось это расположение или даже неизбежность -- всякий раз при встрече хоть чуть да улыбнуться ему. Но сегодня она улыбалась как через пелену. -- Да неважно,-- устало отозвался Костопотов, вытягивая голову из свешенного состояния на подушку.-- Еще стало у меня от неудачных движений как-то сжимать вот тут... в средостении. Вообще чувство, что меня залечили. Прошу -- кончать. Он не с прежним жаром этого требовал, а говорил равнодушно, как о деле чужом и слишком ясном, чтоб еще настаивать. Да Донцова что-то и не настаивала, устала и она: -- Голова -- ваша, как хотите. Но лечение не кончено. Она стала смотреть его кожу на полях облучения. Пожалуй, кожа уже взывала об окончании. Поверхностная реакция могла еще и усилиться после конца сеансов. -- Он у нас уже не по два в день получает? -спросила Донцова. -- Уже по одному,-- ответила Гангарт. (Она произносила такие простые слова: "уже по одному", и чуть вытягивала тонкое горло, и получалось, что она что-то нежное выговаривала, что должно было тронуть душу!) Странные живые ниточки, как длинные женские волосы, зацепились и перепутали ее с этим больным. И только она одна ощущала боль, когда они натягиваются и рвутся, а ему не было больно, и вокруг не видел никто. В тот день, когда Вера услышала о ночных сценах с Зоей, ей как будто рванули целый клок. И может, так было бы и лучше кончить. Этим рывком напомнили ей закон, что мужчинам не ровесницы нужны, а те, кто моложе. Она не должна была забывать, что ее возраст пройден. Но потом он стал так явно попадаться ей на дороге, так ловить ее слова, так хорошо разговаривать и смотреть. И ниточки-волосы стали отбиваться по одной и запутываться вновь. Что были эти ниточки? Необъяснимое и нецелесообразное. Вот-вот он должен был уехать -- и крепкая хватка будет держать его там. И приезжать он будет лишь тогда, когда станет очень худо, когда смерть будет гнуть его. А чем здоровей -- тем реже, тем никогда. -- А сколько он у нас получил синэстрола? -- осведомлялась Людмила Афанасьевна. -- Больше, чем надо,-- еще прежде Веры Корнильевны неприязненно сказал Костоглотов и смотрел тупо.-- На всю жизнь хватит. В обычное время Людмила Афанасьевна не спустила б ему такой грубой реплики и проработала бы крепко. Но сейчас -- поникла в ней вся воля, она еле доканчивала обход. А вне своей должности, уже прощаясь с ней, она, собственно, не могла возразить Костоглотову. Конечно, лечение было варварское. -- Вот вам мой совет,-- сказала она примирительно и так, чтобы в палате не слышали.-- Не надо вам стремиться к семейному счастью. Вам надо еще много лет пожить без полноценной семьи. Вера Корнильевна опустила глаза. -- Потому что, помните: ваш случай был очень запущенный. Вы к нам прибыли поздно. Знал Костоглотов, что дело плохо, но так вот прямо услышав от Донцовой, разинул рот. -- М-мда-а-а,-- промычал он. Но нашел утешающую мысль: -- Ну, да я думаю -- и начальство об этом позаботится. -- Будете, Вера Корнильевна, продолжать ему тезан и пентаксил. Но вообще придется отпустить его отдохнуть. Мы вот что сделаем, Костоглотов: мы выпишем вам трехмесячный запас синэстрола, он в аптеках сейчас есть, вы купите -- и обязательно наладите лечение дома. Если уколы делать там у вас некому -- берите таблетками. Костоглотов шевельнул губами напомнить ей, что, во-первых, нет у него никакого дома, во-вторых, нет денег, а в-третьих не такой он дурак, чтоб заниматься тихим самоубийством. Но она была серо-зеленая, измученная, и он раздумал, не сказал. На том и кончился обход. Прибежал Ахмаджан: все уладилось, пошли и за его обмундированием. Сегодня он будет с дружком выпивать! А справки-бумажки завтра получит. Он так был возбужден, так быстро и громко говорил, как никогда еще его не видели. Он с такой силой и твердостью двигался, будто не болел эти два месяца с ними здесь. Под черным густым ежиком, под мазутно черными бровями глаза его горели как у пьяного и всей спиной он вздрагивал от ощущения жизни -- за порогом, сейчас. Он кинулся собираться, бросил, побежал просить, чтоб его покормили обедом вместе с первым этажом. А Костоглотова вызвали на рентген. Он ждал там, потом лежал под аппаратом, потом еще вышел на крыльцо посмотреть, отчего погода такая хмурая. Все небо заклубилось быстрыми серыми тучами, а за ними ползла совсем фиолетовая, обещая большой дождь. Но очень было тепло, и дождь мог полить только весенний. Гулять не выходило, и снова он поднялся в палату. Еще из коридора он услышал громкий рассказ взбудораженного Ахмаджана: -- Кормят их, гад буду, лучше, чем солдат! Ну -- не хуже! Пайка -- кило двести. А их бы говном кормить! А работать -- не работают! Только до зоны их доведем, сейчас разбегут, прятают и спят целый день! Костоглотов тихо вступил в дверной проем. Над постелью, ободранной от простынь и наволочки, Ахмаджан стоял с приготовленным узелком и, размахивая рукой, блестя белыми зубами, уверенно досказывал свой последний рассказ палате. А палата вся переменилась -- уже ни Федерау не было, ни философа, ни Шулубина. Этого рассказа при прежних составах палаты почему-то Олег никогда от Ахмаджана не слышал. -- И -- ничего не строят? -- тихо спросил Костоглотов.-- Так-таки ничего в зоне и не возвышается? -- Ну, строят,-- сбился немного Ахмаджан.-- Ну -- плохо строя

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору