Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
ь, хилым и пасмурным утром, выехал из хутора запряженный
парой почтовый тарантас. В задке, кутая бороду в засаленный куцый воротник
пальто, сидел, подремывая, Штокман. По бокам его жались вооруженные
шашками сидельцы. Один из них, рябой и курчавый, крепко сжимал локоть
Штокмана узловатыми грязными пальцами, косясь на него испуганными белесыми
глазами, левой рукой придерживая облезлые ножны шашки.
Тарантас бойко пылил по улице. За двором Мелехова Пантелея, прислонясь
к гуменному плетню, ждала их укутанная в платок маленькая женщина.
Тарантас пропылил мимо, и женщина, сжимая на груди руки, кинулась
следом:
- Ося!.. Осип Давыдыч! Ох, как же?!
Штокман хотел помахать ей рукой, но рябой сиделец, подпрыгнув, склещил
на его руке грязные пальцы, дичалым хриплым голосом крикнул:
- Сиди! Зарублю!..
В первый раз за свою простую жизнь видел он человека, который против
самого царя шел.
II
Где-то позади, в сером слизистом тумане осталась длинная дорога от
Маньково-Калитвенской слободы до местечка Радзивиллово. Пытался Григорий
вспомнить оставшийся позади путь, но ничего связного не выходило; красные
станционные постройки, татакающие под шатким полом колеса вагонов, запах
конских испражнений и сена, бесконечные нити рельсов, стекавшие из-под
паровоза, дым, мимоходом заглядывавший в дверки вагонов, усатая рожа
жандарма на перроне не то в Воронеже, не то в Киеве...
На полустанке, где сгружались, толпились офицеры и какие-то в серых
свитках бритые люди, разговаривавшие на чужом, непонятном языке. Лошадей
долго выводили из вагонов по подмостям, помощник эшелонного скомандовал
седловку, повел триста с лишним казаков к ветеринарному лазарету. Длинная
процедура с осмотром лошадей. Разбивка по сотням. Снующие вахмистры и
урядники. В первую сотню отбирали светло-гнедых лошадей; во вторую - серых
и буланых; в третью - темно-гнедых; Григория отбили в четвертую, где
подбирались лошади золотистой масти и просто гнедой; в пятую -
светло-рыжей и в шестую - вороной. Вахмистры разбили казаков повзводно и
повели к сотням, разбросанным по имениям и местечкам.
Бравый лупоглазый вахмистр Каргин с нашивками за сверхсрочную службу,
проезжая мимо Григория, спросил:
- Какой станицы?
- Вешенской.
- Куцый? [станицы имели каждая свое прозвище: Вешенская - Кобели
(прим.авт.)]
Григорий, под сдержанный смешок казаков-иностаничников, молча проглотил
оскорбление.
Дорога вывела на шоссе. Донские кони, в первый раз увидевшие шоссейную
дорогу, ступили на нее, постригивая ушами и храпя, как на речку, затянутую
льдом, потом, освоились и пошли, сухо выщелкивая свежими, непотертыми
подковами. Искромсанная лезвиями чахлых лесков, лежала чужая, польская,
земля. Парился хмурый теплый день, и солнце, тоже как будто не донское,
бродило где-то за кисейной занавесью сплошных туч.
Имение Радзивиллово находилось в четырех верстах от полустанка. Казаков
на полпути обогнал шибко прорысивший эшелонный с ординарцем. До имения
доехали в полчаса.
- Это что за хутор? - спросил у вахмистра казачок Митякинской станицы,
указывая на купу оголенных макушек сада.
- Хутор? Ты про хутора забывай, стригун митякинский! Это тебе не
Область войска Донского.
- А что это, дяденька?
- Какой я тебе дяденька? Ать нашелся племяш! Это, братец ты мой, имение
княгини Урусовой. Тут, самое, наше четвертая сотня помещается.
Тоскуя и выглаживая конскую шею, Григорий давил ногами стремена, глядел
на аккуратный двухэтажный дом, на деревянный забор, на чудного вида
дворовые постройки. Ехали мимо сада, и нагие деревья одинаковым языком
шептались с ветром, так же, как и там, в покинутой далекой Донщине.
Нудная и одуряющая потекла жизнь. Молодые казаки, оторванные от работы,
томились первое время, отводя душу в разговорах, перепадавших в свободные
часы. Сотня поселилась в больших, крытых черепицей флигелях; спали на
нарах, раскинутых возле окон. По ночам далеким пастушьим рожком брунжала
отставшая от рамы, заклеивавшая щель бумага, и Григорий, прислушиваясь в
многоголосом храпе к ее звону, чувствовал, как исходит весь каменной
горючей тоской. Тонкое вибрирующее брунжанье щипцами хватало где-то под
сердцем; в такие минуты беспредельно хотелось Григорию встать, пройти в
конюшню, заседлать Гнедого и гнать его, роняя пенное мыло на глухую землю,
до самого дома.
В пять часов побудка на уборку лошадей, чистка. За куценькие полчаса,
пока выкармливали лошадей на коновязях овсом, перекидывались короткими
фразами.
- Погано тут, ребяты!
- Мочи нету!
- А вахмистр - вот сука-то! Копыты коню промывать заставляет.
- Теперя дома блины трескают, масленая...
- Девку бы зараз пошшупал, эх!
- Я, братушки, ноне во сне видал, будто косим мы с батей сено в лугу, а
миру кругом высыпало, как ромашки за гумнами, - говорил, сияя ласковыми
телячьими глазами, смирный Прохор Зыков. - Косим мы это, трава так и
полегает... Ажник дух во мне играет!..
Жена теперича скажет: "Что-то мой Миколушка делает?"
- Ого-го-го! Она, брат, небось, со свекром в голопузика играет.
- Ну, уж ты...
- Да ни в жисть не стерпит любая баба, чтоб без мужа на стороне не
хлебнуть.
- Об чем вы горюете? Кубыть, корчажка с молоком, приедем со службы - и
нам достанется.
На всю сотню весельчак и похабник, бессовестный и нагловатый Егорка
Жарков встревал в разговор, подмигивая и грязно улыбаясь:
- Дело известное: твой батя снохе не спустит. Кобелина добрый. Так же
вот было раз... - Он играл глазами, оглядывая слушателей. - Повадился один
такой-то к снохе, покою не дает, а муж мешается. Он ить что придумал?
Ночью вышел на баз и растворил нарошно ворота, скотина вся и ходит по
базу. Он и говорит сыну: "Ты, такой-сакой, чего ж так дверцы прикрывал?
Гля: скотина вся вышла, поди загони!" Он-то думал, дескать, сын выйдет, а
он тем часом к снохе прилабунится, а сын заленился. "Поди, - шепчет жене,
- загони". Энта и пошла. Вот он лежит, слухает, а отец сполз с пригрубка и
на коленях к кровати гребется. Сын-то, не будь дурак, скалку взял с лавки
и ждет. Вот это отец подполз к кровати и только рукой лапнул, а сын его
скалом кы-ы-ык потянет через лысину. "Тпрусь, шумит, проклятый! Повадился
дерюжку жевать!.." А у них телок в куренях ночевал и все подойдет, да и
жует одежду. Сын-то навроде как на телка, а сам батяню резанул и лежит,
помалкивает... Старик-то дополз до пригрубка, лежит, шишку обминает, а она
взыграла с гусиное яйцо. Вот лежал, лежал и говорит: "Иван, а Иван?" -
"Чего ты, батя?" - "Ты кого ж это вдарил?" - "Да телка", - говорит. А
старик ему со слезьми: "Какой же, грит, из тебя, к чертовой матери, хозяин
будет, ежели ты так скотину бьешь?"
- А здоров ты брехать.
- На цепь тебя, рябого.
- Что за базар? Разойдись! - орал вахмистр, подходя, и казаки
расходились к лошадям, посмеиваясь и перебрасываясь шутками. После чая
выходили на строевые занятия. Урядники выколачивали домашнюю закваску.
- Пузо-то подбери, эй ты, требуха свиная!
- Равнение, на-пра-во, ша-агом...
- Взвод, стой!
- Арш!
- Эй, левофланговый, как стоишь, мать твою?..
Господа офицеры стояли в стороне и, наблюдая, как гоняют по широкому
задворью казаков, курили, иногда вмешиваясь в распоряжения урядников.
Глядя на вылощенных, подтянутых офицеров в нарядных бледно-серых
шинелях и красиво подогнанных мундирах, Григорий чувствовал между собой и
ими неперелазную невидимую стену; там аккуратно пульсировала своя, не
по-казачьи нарядная, иная жизнь, без грязи, без вшей, без страха перед
вахмистрами, частенько употреблявшими зубобой.
На Григория, да и на всех молодых казаков, тяжкое впечатление произвел
случай, происшедший на третий день после приезда в имение. Учились в
конном строю; лошадь Прохора Зыкова, парня с телячье-ласковыми глазами,
которому часто снились сны о далекой, манившей его станице, норовистая и
взгальная, при проездке лягнула вахмистерского коня. Удар был не силен и
слегка лишь просек кожу на стегне левой ноги. Вахмистр наотмашь хлестнул
Прохора плетью по лицу, наезжая на него конем, крикнул:
- Ты чего глядишь?.. Чего глядишь? Я тебе, с-с-сукиному сыну! Ты у меня
продневалишь суток трое...
Сотенный командир, что-то приказывавший взводному офицеру, видел эту
сценку и отвернулся, теребя темляк шашки, скучающе и длинно зевая. Прохор
рукавом шинели вытер со вздувшейся щеки полосу проступившей крови,
задрожал губами.
Выравнивая в строю лошадь, Григорий глядел на офицеров, но те
разговаривали, словно ничего не случилось. Суток пять спустя Григорий на
водопое уронил в колодец цебарку, вахмистр налетел на него коршуном, занес
руку.
- Не трожь!.. - глухо кинул Григорий, глядя в рябившую под срубом воду.
- Что? Лезь, гад, вынимай! Морду искровеню!..
- Выну, а ты не трожь! - не поднимая головы, медленно растягивал слова
Григорий.
Если б у колодца были казаки - по-иному обошлось бы дело: вахмистр,
несомненно, избил бы Григория, но коноводы были у ограды и не могли
слышать разговора. Вахмистр, подступая к Григорию, оглядывался на них,
хрипел, выкатывая хищные, обессмысленные гневом глаза:
- Ты мне что? Ты как гутаришь с начальством?
- Ты, Семен Егоров, не насыпайся!
- Грозишь?.. Да я тебя в мокрое!..
- Вот что, - Григорий оторвал от сруба голову, - ежели когда ты вдаришь
меня - все одно убью! Понял?
Вахмистр изумленно зевал квадратным сазаньим ртом, не находил ответа.
Момент для расправы был упущен. Посеревшее, известкового цвета лицо
Григория не сулило ничего доброго, и вахмистр растерялся. Он пошел от
колодца, оскользаясь по грязи, взметанной у желоба, по которому сливали
воду в долбленые корыта, и, уже отойдя, сказал, обернувшись, размахивая
кулаком, как кувалдой:
- Сотенному доложу! Вот я сотенному отрапортую!
Но сотенному почему-то так и не сказал, а на Григория недели две гнал
гонку, придирался к каждой пустяковине, вне очереди посылал в караулы и
избегал встречаться глазами.
Нудный, однообразный распорядок дня выматывал живое. До вечера, пока
трубач не проиграет зорю, мотались на занятиях в пешем и конном строю,
убирали, чистили и выкармливали на коновязях лошадей, зубрили
бестолковщину "словесности" и лишь в десять часов, после проверки и
назначения на караулы, становились на молитву, и вахмистр, обводя
построенную шеренгу круглыми оловяшками глаз, заводил отроду сиповатым
голосом "Отче наш".
С утра начиналась та же волынка, и шли дни разные и в то же время
похожие, как близнецы.
На все имение, кроме старой жены управляющего, была одна женщина, на
которую засматривалась вся сотня, не исключая и офицеров, - молоденькая,
смазливая горничная управляющего - полька Франя. Она часто бегала из дома
в кухню, где властвовал старый безбровый повар.
Сотня, разбитая на марширующие взводы, со вздохами и подмигиванием
следила за шелестом серой Франиной юбки. Чувствуя на себе постоянные
взгляды казаков и офицеров, Франя словно обмаслилась в потоках похоти,
излучаемых тремястами глаз, и, вызывающе подрагивая бедрами, рысила из
дома в кухню, из кухни в дом, улыбаясь взводам поочередно, господам
офицерам в отдельности. Ее внимания добивались все, но, по слухам,
преуспевал лишь курчавый и густо волосатый сотник.
Уже перед весной случилось это. В этот день Григорий дневалил на
конюшне. Он чаще бывал в одном конце конюшни, где не ладили офицерские
кони, попавшие в общество кобылы. Был обеденный перерыв. Григорий только
что отходил плетью белоногого есаульского коня и заглянул в станок к
своему Гнедому. Конь мокро хрустел сеном, косил на хозяина розовый глаз,
поджимая заднюю, ушибленную на рубке ногу. Поправляя на нем недоуздок,
Григорий услышал топот и приглушенный крик в темном углу конюшни. Он пошел
мимо станков, слегка изумленный необычным шумом. Глаза ему залепила вязкая
темнота, неожиданно хлынувшая в проход. Хлопнула дверь конюшни, и чей-то
сдержанный голос шепотом крикнул:
- Скорей, ребята!
Григорий прибавил шагу.
- Кто такой?
На него наткнулся ощупью пробиравшийся к дверям урядник Попов.
- Ты, Григорий? - шепнул он, лапая плечи Григория.
- Погоди. Что тут такое?..
Урядник подребезжал виноватым смешком, схватил Григория за рукав:
- Тут... Постой, куда ты?
Григорий вырвал руку, распахнул дверь. На обезлюдевшем дворе ходила
пестрая, с подрезанным хвостом курица и, не зная того, что назавтра
помышляет повар приготовить из нее суп пану управляющему, походя копалась
в навозе и клохтала в раздумье, где бы положить яйцо.
Свет, плеснувшийся Григорию в глаза, на секунду ослепил его, Григорий
заслонил глаза ладонью и повернулся, заслышав усилившийся шум в темном
углу конюшни. Касаясь рукой стенки, пошел туда; на стенке и на яслях
против дверей выплясывал солнечный зайчик. Григорий шел, хмурясь от света,
обжегшего зрачки. Ему навстречу попался Жарков - балагур. Он шел, на ходу
застегивая ширинку спадавших шаровар, мотая головой.
- Ты чего?.. Что вы тут?..
- Иди скорей! - шепнул Жарков, дыша в лицо Григорию свонявшимся запахом
грязного рта, - там... там чудо!.. Франю там затянули ребята...
Расстелили... - Жарков хахакнул и, обрезав смех, глухо стукнулся спиной о
рубленую стену конюшни, откинутый Григорием. Григорий бежал на шум возни,
в расширенных, освоившихся с темнотой глазах его белел страх. В углу, там,
где лежали попоны, густо толпились казаки - весь первый взвод. Григорий,
молча раскидывая казаков, протискался вперед. На полу, бессовестно и
страшно раскидав белевшие в темноте ноги, не шевелясь, лежала Франя, с
головой укутанная попонами, в юбке, разорванной и взбитой выше груди. Один
из казаков, не глядя на товарищей, криво улыбаясь, отошел к стене, уступая
место очередному. Григорий рванулся назад и побежал к дверям.
- Ва-а-ахмистр!..
Его догнали у самых дверей, валя назад, зажали ему ладонью рот.
Григорий от ворота до края разорвал на одном гимнастерку, успел ударить
другого ногой в живот, но его подмяли, так же, как Фране, замотали голову
попоной, связали руки и молча, чтобы не узнал по голосу, понесли и кинули
в порожние ясли. Давясь вонючей шерстью попоны, Григорий пробовал кричать,
бил ногами в перегородку. Он слышал перешепоты там, в углу, скрип дверей,
пропускавших входивших и уходивших казаков. Минут через двадцать его
развязали. На выходе стояли вахмистр и двое казаков из другого взвода.
- Ты помалкивай! - сказал вахмистр, часто мигая и глядя вбок.
- Дуру не трепи, а то... ухи отрежем, - улыбнулся Дубок - казак чужого
взвода.
Григорий видел, как двое подняли серый сверток - Франю (у нее, выпирая
под юбкой острыми углами, неподвижно висели ноги) и, взобравшись на ясли,
выкинули в пролом стены, где отдиралась плохо прибитая пластина. Стена
выходила в сад. Над каждым станком коптилось вверху грязное крохотное
окошко. Казаки застучали, взбираясь на перегородки, чтобы посмотреть, что
будет делать упавшая у пролома Франя; некоторые спеша выходили из конюшни.
Звериное любопытство толкнуло и Григория. Уцепившись за перекладину, он
подтянулся на руках к окошку и, найдя ногами опору, заглянул вниз. Десятки
глаз глядели из прокопченных окошек на лежавшую под стеной. Она лежала на
спине, ножницами сводя и разводя ноги, скребла пальцами талый у стены
снежок. Лица ее Григорий не видел, но слышал затаенный сап казаков,
торчавших у окошек, и хруст, приятный и мягкий, сена.
Она лежала долго, потом встала на четвереньки. У нее дрожали,
подламываясь, руки. Григорий ясно видел это. Качаясь, поднялась на ноги и,
растрепанная, чужая и незнакомая, обвела окошки долгим-долгим взглядом.
И пошла, цепляясь одной рукой за кустики жимолости, другой опираясь о
стену и отталкиваясь...
Григорий прыгнул с перегородки, растирая ладонью горло; он задыхался.
У дверей ему кто-то, он даже не помнил кто, деловито и ясно сказал:
- Вякнешь кому - истинный Христос, убьем! Ну?
На занятиях взводный офицер, увидев оторванную пуговицу на шинели
Григория, спросил:
- Кто тебя тягал? Это еще что за мода?
Григорий глянул на кружок, вдавленный в сукне оторванной пуговицей;
пронизанный воспоминанием, в первый раз за длинный отрезок времени
чуть-чуть не заплакал.
III
Над степью - желтый солнечный зной. Желтой пылью дымятся нескошенные
вызревшие заливы пшеницы. К частям косилки не притронуться рукой. Вверх не
поднять головы. Иссиня-желтая наволока неба накалена жаром. Там, где
кончается пшеница, - шафранная цветень донника.
Хутор скочевал в степь. Косили жито. Выматывали в косилках лошадей,
задыхались в духоте, в пряной пыли, в хрипе, в жаре... Ветер, наплывавший
от Дона редкими волнами, подбирал полы пыли; марью, как чадрой, кутал
колючее солнце.
Петро, метавший с косилки, выпил с утра половину двухведерной баклаги.
Пил теплую противную воду, и через минуту ссыхалось во рту, мокли рубаха и
портки, текло с лица, шкварился в ушах немолчный трельчатый звон, репьем
застревало в горле слово. Дарья, укутав платком лицо, расстегнув прореху
рубашки, копнила. В ложбинке меж побуревших грудей копился серый зернистый
пот. Лошадей, запряженных в косилку, гоняла Наталья. У нее свекловицей
рдели опаленные щеки, глаза слезились. Пантелей Прокофьевич ходил по
рядам, как искупанный. Мокрая, непросыхающая рубаха жгла тело. Казалось,
что не борода стекает у него с лица на грудь, а черная растаявшая колесная
мазь.
- Взмылился, Прокофич? - крикнул с воза, проезжая мимо, Христоня.
- Мокро! - Прокофьевич махнул рукой и захромал, растирая подолом рубахи
скопившуюся на животе влагу.
- Петро, - крикнула Дарья, - ох, кончай!
- Погоди, загон проедем.
- Перегодим жару. Я брошу!
Наталья остановила лошадей, задыхаясь, будто она тянула косилку, а не
лошади. К ним шла Дарья, медленно переставляла по жнивью черные, потертые
чириками ноги.
- Петюшка, тут ить пруд недалеко.
- Ну, уж недалеко, версты три!
- Искупаться бы.
- Покель дойдешь оттель... - вздохнула Наталья.
- И черт-те чего идтить. Коней выпрягем, и верхи!
Петро опасливо поглядел на отца, вершившего копну, махнул рукой:
- Выпрягайте, бабы!
Дарья отцепила постромки и лихо вскочила на кобылу. Наталья, ежа в
улыбке растрескавшиеся губы, подвела коня к косилке, примащивалась сесть с
косилочного стула.
- Давай ногу, - услужил Петро, подсаживая ее.
Поехали. Дарья с оголенными коленями и сбитым на затылок платком
поскакала вперед. Она по-казацки сидела на лошади, и Петро не утерпел,
чтобы не крикнуть ей вслед:
- Эй гляди, потрешь!
- Небось! - отмахнулась Дарья.
Пересекая летник, Петро глянул влево. Далеко по серой спине шляха от
хутора быстро двигался меняющий очертания пыльный комок.
- Верхи какой-то бегет. - Петро сощурился.
- Шибко! Ты гля, как пылит! - удивилась Наталья.
- Что бы такое? Дашка! - крикнул Петро рысившей впереди жене. - Погоди,
вон конного поглядим.
Комочек упал в лощину, выбрался оттуда увеличенный до размеров муравья.
Сквозь пыль просвечивала фигура верхового. Минут через пять стало видно
отчетливей. Петро всматривался, положив на поля соломенной рабочей шляпы
грязную ладонь.
- Так недолго и лошадь запалить, наметом идет.
Он, нахмурившись, снял с полей шляпы руку, некое смятение коснулось его
лица и застыло на развил