Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
охшей коры помета боком к вахмистерскому трехвершковому
коню, то снова улепетывал, настобурчив хвост, и вахмистр никак не мог
достать его плетью по спине, а все попадал по метелке хвоста. Хвост
опускался, сбитый плетью, и через секунду опять его лихо относило ветром.
Смеялась вся сотня. Смеялись офицеры. Даже на угрюмом лице есаула
появилось кривое подобие улыбки.
В третьем ряду головного взвода ехал Митька Коршунов с Иванковым
Михаилом, казаком с хутора Каргина Вешенской станицы, и усть-хоперцем
Козьмой Крючковым. Мордатый, широкий в плечах Иванков молчал, Крючков, по
прозвищу "Верблюд", чуть рябоватый, сутулый казак, придирался к Митьке.
Крючков был "старый" казак, то есть дослуживавший последний год
действительной, и по неписаным законам полка имел право, как и всякий
"старый" казак, гонять молодых, вымуштровывать, за всякую пустяковину
ввалить пряжек. Было установлено так: провинившемуся казаку призыва 1913
года - тринадцать пряжек, 1914 года - четырнадцать. Вахмистры и офицеры
поощряли такой порядок, считая, что этим внедряется в казака понятие о
почитании старших не только по чину, но и по возрасту.
Крючков, недавно получивший нашивку приказного [приказный - здесь:
звание нижнего чина в казачьих войсках царской армии (помощник урядника,
ефрейтор)], сидел в седле сутулясь, по-птичьи горбатя вислые плечи. Он
щурился на серое грудастое облако, спрашивал у Митьки, подражая голосом
домовитому командиру сотни есаулу Попову:
- Э... скэжи мне, Кэршунов, как звэть нашего кэмэндира сэтни?
Митька, не раз пробовавший пряжек за свою строптивость и непокорный
характер, натянул на лицо почтительное выражение.
- Есаул Попов, господин старый казак!
- Кэк?
- Есаул Попов, господин старый казак!
- Я не прэ это спрэшиваю. Ты мне скэжи, как его кличут прэмэж нэс,
кэзэков?
Иванков опасливо подмигнул Митьке и вывернул в улыбке трегубый рот.
Митька оглянулся и увидел подъезжавшего сзади есаула Попова.
- Ну? Этвечай!
- Есаул Попов звать их, господин старый казак.
- Четырнэдцэть пряжек. Гэвэри, гад!
- Не знаю, господин старый казак!
- А вот приедем на лунки, - заговорил Крючков подлинным голосом, - я
тебе всыплю! Отвечай, когда спрашивают!
- Не знаю.
- Что ж ты, сволочуга, не знаешь, как его дражнют?
Митька слышал позади осторожный воровской шаг есаульского коня, молчал.
- Ну? - Крючков зло щурился.
Позади в рядах сдержанно захохотали. Не поняв, над чем смеются, относя
этот смех на свой счет, Крючков вспыхнул:
- Коршунов, ты гляди! Приедем - полсотни пряжек вварю!
Митька повел плечами, решился:
- Черногуз!
- Ну, то-то и оно.
- Крю-ю-уч-ков! - окликнули сзади.
Господин старый казак дрогнул на седле и вытянулся в жилу.
- Ты чтэ ж это, мерзэвэц, здесь выдумываешь? - заговорил есаул Попов,
равняя свою лошадь с лошадью Крючкова. - Ты чему ж это учишь мэлодого
кэзэка, а?
Крючков моргал прижмуренными глазами. Щеки его заливала гуща бордового
румянца. Сзади похохатывали.
- Я кэго в прошлом гэду учил? Об чью мэрду этот нэготь слэмал?.. -
Есаул поднес к носу Крючкова длинный заостренный ноготь мизинца и
пошевелил усами. - Чтэб я бэльше этого не слэшал! Пэнимэешь, брэтец ты
мой?
- Так точно, ваше благородие, понимаю!
Есаул, помедлив, отъехал, придержал коня, пропуская сотню. Четвертая и
пятая сотни двинулись рысью.
- Сэтня, рысь вэзьми!..
Крючков, поправляя погонный ремень, оглянулся на отставшего есаула и,
выравнивая пику, взбалмошно махнул головой.
- Вот, с этим Черногузом! Откель он взялся?
Весь потный от смеха, Иванков рассказывал:
- Он давешь едет позади нас. Он все слыхал. Кубыть, учуял, про что речь
идет.
- Ты б хоть мигнул, дура.
- А мне-то нужно.
- Не нужно? Ага, четырнадцать пряжек по голой!
Сотни разбились по окрестным помещичьим усадьбам. Днем косили помещикам
клевер и луговую траву, ночью на отведенных участках пасли стреноженных
лошадей, при дымке костров поигрывали в карты, рассказывали сказки,
дурили.
Шестая сотня батрачила у крупного польского помещика Шнейдера. Офицеры
жили во флигеле, играли в карты, пьянствовали, скопом ухаживали за дочкой
управляющего. Казаки разбили стан в трех верстах от усадьбы. По утрам
приезжал к ним на беговых дрожках пан управляющий. Толстый, почтенный
шляхтич вставал с дрожек, разминая затекшие жирные ноги, и неизменно
приветствовал "козаков" помахиваньем белого, с лакированным козырьком,
картуза.
- Иди с нами косить, пан!
- Жир иди растряси трошки!
- Бери косу, а то паралик захлестнет!.. - кричали из белорубашечных
шеренг казаков.
Пан очень хладнокровно улыбался, вытирая каемчатым платком закатную
розовость лысины, и шел с вахмистром отводить новые участки покосной
травы.
В полдень приезжала кухня. Казаки умывались, шли за едой.
Ели молча, зато уж в послеобеденный получасовой отдых наверстывались
разговоры.
- Трава тут поганая. Супротив нашей степовой не выйдет.
- Пырею почти нету.
- Наши в Донщине теперь уж откосились.
- Скоро и мы прикончим. Вчерась рождение месяца, дождь обмывать будет.
- Скупой поляк. За труды хучь бы по бутылке на гаврика пожаловал.
- Ого-го-го! Он за бутылку в алтаре...
- Во, братушки, что б это обозначало: чем богаче - тем скупее?
- Это у царя спроси.
- А дочерю помещикову кто видал?
- А что?
- Мя-а-асис-тая девка!
- Баранинка?
- Во-во...
- С сырцом ба ее хрумкнул...
- Правда ай нет, гутарют, что за нее из царского роду сваталися?
- Простому рази такой шматок достанется?
- Ребя, надысь слыхал брехню, будто высочайшая смотра нам будет.
- Коту делать нечего, так он...
- Ну, ты брось, Тарас!
- Дай, дымнуть, а?
- Чужбинник, дьявол, с длинной рукой - под церкву!
- Гля, служивые, у Федотки и плям хорош, а куру нету.
- Одна пепла осталась.
- Тю, брат, разуй гляделки, там огню, как у доброй бабы!
Лежали на животах. Курили. До красноты жгли оголенные спины. В сторонке
человек пять старых казаков допытывались у одного из молодых:
- Ты какой станицы?
- Еланской.
- Из козлов, значится?
- Так точно.
- А на чем у вас там соль возют?
Неподалеку на попонке лежал Крючков Козьма, скучал, наматывал на палец
жидкую поросль усов.
- На конях.
- А ишо на чем?
- На быках.
- Ну, а тарань с Крыму везут на чем? Знаешь, такие быки есть, с кочками
на спине, колючки жрут: как их звать-то?
- Верблюды.
- Огхо-хо-ха-ха!..
Крючков лениво подымался, шел к проштрафившемуся, по-верблюжьи
сутулясь, вытягивая кадыкастую шафранно-смуглую шею, на ходу снимал пояс.
- Ложись!
А вечерами в опаловой июньской темени в поле у огня:
Поехал казак на чужбину далеку
На добром своем коне вороном,
Свою он краину навеки покинул...
Убивается серебряный тенорок, и басы стелют бархатную густую печаль:
Ему не вернуться в отеческий дом.
Тенор берет ступенчатую высоту, хватает за самое оголенное:
Напрасно казачка его молодая
Все утро и вечер на север смотрит.
Все ждет она, поджидает - с далекого края
Когда же ее милый казак-душа прилетит.
И многие голоса хлопочут над песней. Оттого и густа она и хмельна, как
полесская брага:
А там, за горами, где вьются метели,
Зимою морозы лютые трещат,
Где сдвинулись грозно и сосны и ели,
Казачьи кости под снегом лежат.
Рассказывают голоса нехитрую повесть казачьей жизни, и тенор-подголосок
трепещет жаворонком над апрельской талой землей:
Казак, умирая, просил и молил
Насыпать курган ему большой в головах.
Вместе с ним тоскуют басы:
Пущай на том на кургане калина родная
Растет и красуется в ярких цветах.
У другого огня - реже народу и песня иная:
Ах, с моря буйного да с Азовского
Корабли на Дон плывут.
Возвертается домой
Атаман молодой.
У третьего, поодаль, огня, покашливая от дыма, вяжет сотенный краснобай
замысловатые петли сказки. Слушают с неослабным вниманием, изредка лишь,
когда герой рассказа особенно ловко выворачивается из каверз, подстроенных
ему москалями и нечистой силой, в полосе огня мелькнет чья-нибудь ладонь,
шлепнет по голенищу сапога, продымленный, перхающий голос воскликнет
восхищенно:
- Ах, язви-разъязви, вот здорово!
И снова - текучий, бесперебойный голос рассказчика...
...Через неделю, после того как полк пришел на лунки, есаул Попов
позвал сотенного коваля и вахмистра.
- Как кони? - к вахмистру.
- Ничего, ваше благородие, очень приятно даже. Желобки на спинах
посравняли. Поправляются.
Есаул в стрелку ссучил черный ус (отсюда и прозвище - Черногуз),
сказал:
- Прикэз от кэмэндира пэлка пэлудить стремена и удила. Будет вэсэчайший
смэтр пэлку. Чтэбы все было с блэскэм: чтэ седлецо, чтэ все эстэльное.
Чтэбы на кэзэков было любо, мило-дэрэго глянуть. Кэгда, брэтец ты мой,
будет гэтово?
Вахмистр глянул на коваля. Коваль глянул на вахмистра. Оба глянули на
есаула:
Вахмистр сказал:
- Либо что к воскресенью, ваше благородие? - И почтительно тронул
пальцем собственный заплесневелый в табачной зелени ус.
- Смэтри у меня! - грозно предупредил есаул.
С тем и ушли вахмистр с ковалем.
С этого дня начались приготовления к высочайшему смотру. Иванков
Михаил, сын каргинского коваля, - сам знающий коваль, - помогал лудить
стремена и удила, остальные сверх нормы скребли коней, чистили уздечки,
терли битым кирпичом трензеля и металлические части конского убора.
Через неделю полк блестел свеженьким двугривенным. Лоснилось глянцем
все, от конских копыт до лиц казаков. В субботу командир полка полковник
Греков смотрел полк и благодарил господ офицеров и казаков за ретивую
подготовку и бравый вид.
Разматывалась голубая пряжа июльских дней. Добрели от сытых кормов
казачьи кони, лишь казаки сумятились, червоточили их догадки: ни слуху ни
духу про высочайший смотр... Неделя шла в коловертных разговорах, гоньбе,
подготовке. Бревном по голове приказ - выступать в Вильно.
К вечеру были там. По сотням второй приказ: убирать в цейхгауз сундуки
с казачьим добром и приготовиться к возможному выступлению.
- Ваше благородие, к чему ба это? - изнывали казаки, выпытывая у
взводных офицеров истину.
Офицеры плечиками вздергивали. Сами за правду алтын бы заплатили.
- Не знаю.
- Маневры в присутствии государя будут?
- Неизвестно пока.
Вот офицерские ответы казакам на усладу. Девятнадцатого июля вестовой
полкового командира перед вечером успел шепнуть приятелю, казаку шестой
сотни Мрыхину, дневалившему на конюшне:
- Война, дядя!
- Брешешь?!
- Истинный бог. А ты цыц!
Наутро полк выстроили дивизионным порядком. Окна казарм тускло
поблескивали пыльным разбрызгом стекол. Полк в конном строю ждал
командира.
Перед шестой сотней - на подбористом коне есаул Попов. Левой рукой в
белой перчатке натягивает поводья. Конь бочит голову, изогнув колосистую
шею, чешет морду о связку грудных мускулов.
Полковник вывернулся из-за угла казарменного корпуса, боком поставил
лошадь перед строй. Адъютант достал платок, изящно топыря холеный мизинец,
но высморкаться не успел. В напряженную тишину полковник кинул:
- Казаки!.. - и властно загреб к себе общее внимание.
"Вот оно", - подумал каждый. Пружинилось нетерпеливое волнение. Митька
Коршунов досадливо толкнул каблуком своего коня, переступавшего с ноги на
ногу. Рядом с ним в строю в крепкой посадке обмер Иванков, слушал,
зевласто раскрыв трегубый рот с исчернью неровных зубов. За ним жмурился,
горбатясь, Крючков, еще дальше - по-лошадиному стриг хрящами ушей Лапин,
за ним виднелся рубчато выбритый кадык Щеголькова.
- ...Германия нам объявила войну.
По выровненным рядам - шелест, будто по полю вызревшего чернобылого
ячменя прошлась, гуляя, ветровая волна. Вскриком резнуло слух конское
ржанье. Округленные глаза и квадратная чернота раскрытых ртов - в сторону
первой сотни: там, на левом фланге, заржал конь.
Полковник говорил еще. Расстанавливая в необходимом порядке слова,
пытался подпалить чувство национальной гордости, но перед глазами тысячи
казаков - не шелк чужих знамен, шурша, клонился к ногам, а свое буднее,
кровное, разметавшись, кликало, голосило: жены, дети, любушки, неубранные
хлеба, осиротелые хутора, станицы...
"Через два часа погрузка в эшелоны". Единственное, что ворвалось в
память каждому.
Толпившиеся неподалеку жены офицеров плакали в платочки, к казарме
ватагами разъезжались казаки. Сотник Хопров почти на руках нес свою
белокурую беременную польку-жену.
К вокзалу полк шел с песнями. Заглушили оркестр, и на полпути он
конфузливо умолк. Офицерские жены ехали на извозчиках, по тротуарам
пенилась цветная толпа, щебнистую пыль сеяли конские копыта, и, насмехаясь
над своим и чужим горем, дергая левым плечом так, что лихорадочно ежился
синий погон, кидал песенник-запевала охальные слова похабной казачьей:
Девица красная, щуку я поймала...
Сотня, нарочно сливая слова, под аккомпанемент свежекованых лошадиных
копыт, несла к вокзалу, к красным вагонным куреням лишенько свое - песню:
Щуку я, щуку я, щуку я поймала.
Девица красная, уху я варила.
Уху я, уху я, уху я варила.
От хвоста сотни, весь багровый от смеха и смущения, скакал к песенникам
полковой адъютант. Запевала, наотлет занося, бросал поводья, цинично
подмигивал в густые на тротуарах толпы провожавших казаков женщин, и по
жженой бронзе его щек к черным усикам стекал горький полынный настой, а не
пот.
Девица красная сваху я кормила...
Сваху я, сваху я, сваху я кормила...
На путях предостерегающе трезво ревел, набирая пары, паровоз.
Эшелоны... Эшелоны... Эшелоны... Эшелоны несчетно!
По артериям страны, по железным путям, к западной границе гонит
взбаламученная Россия серошинельную кровь.
VIII
В местечке Торжок полк разбили по сотням. Шестая сотня, на основании
приказа штаба дивизии, была послана в распоряжение Третьего армейского
пехотного корпуса и, пройдя походным порядком до местечка Пеликалие,
выставила посты.
Граница еще охранялась нашими пограничными частями. Подтягивались
пехотные части и артиллерия. К вечеру двадцать четвертого июля в местечко
прибыли батальон 108-го Глебовского полка и батарея. В близлежащем
фольварке Александровском находился пост из девяти казаков под начальством
взводного урядника.
В ночь на двадцать седьмое есаул Попов вызвал к себе вахмистра и казака
Астахова.
Астахов вернулся к взводу уже затемно. Митька Коршунов только что
привел с водопоя коня.
- Это ты, Астахов? - окликнул он.
- Я. А Крючков с ребятами где?
- Там, в халупе.
Астахов, большой, грузноватый и черный казак, подслепо жмурясь, вошел в
халупу. За столом у лампы-коптюшки Щегольков сшивал дратвой порванный
чембур. Крючков, заложив руки за спину, стоял у печи, подмигивал Иванкову,
указывая на оплывшего в водянке хозяина-поляка, лежавшего на кровати. Они
только что пересмеялись, и у Иванкова еще дергал розовые щеки смешок.
- Завтра, ребята, чуть свет выезжать на пост.
- Куда? - спросил Щегольков и, заглядевшись, уронил не всученную в
дратву щетинку.
- В местечко Любов.
- Кто поедет? - спросил Митька Коршунов, входя и ставя у порога
цебарку.
- Поедут со мной Щегольков, Крючков, Рвачев, Попов и ты, Иванков.
- А я, Павлыч?
- Ты, Митрий, останешься.
- Ну и черт с вами!
Крючков оторвался от печки; с хрустом потягиваясь, спросил у хозяина:
- Сколько до Любови до этой верст кладут?
- Четыре мили.
- Тут близко, - сказал Астахов и, присаживаясь на лавку, снял сапог. -
А где тут портянку высушить?
Выехали на заре. У колодца на выезде босая девка черпала бадьей воду.
Крючков приостановил коня.
- Дай напиться, любушка!
Девка, придерживая рукой холстинную юбку, прошлепала по луже розовыми
ногами; улыбаясь серыми, в густой опуши ресниц, глазами, подала бадью.
Крючков пил, рука его, державшая на весу тяжелую бадью, дрожала от
напряжения; на красную лампасину шлепали, дробясь и стекая, капли.
- Спаси Христос, сероглазая!
- Богу Иисусу.
Она приняла бадью и отошла, оглядываясь, улыбаясь.
- Ты чего скалишься, поедем со мной! - Крючков посунулся на седле,
словно место уступал.
- Трогай! - крикнул, отъезжая, Астахов.
Рвачев насмешливо скосился на Крючкова:
- Загляделся?
- У ней ноги красные, как у гулюшки, - засмеялся Крючков, и все, как по
команде, оглянулись.
Девка нагнулась над срубом, выставив туго обтянутый раздвоенный зад,
раскорячив красноикрые полные ноги.
- Жениться ба... - вздохнул Попов.
- Дай я те плеткой оженю разок, - предложил Астахов.
- Плеткой что...
- Жеребцуешь?
- Выложить его придется!
- Мы ему перекрут, как бугаю, сделаем.
Пересмеиваясь, казаки пошли рысью. С ближнего холма завиднелось
раскинутое в ложбине и по изволоку местечко Любов. За спинами из-за холма
вставало солнце. В стороне над чашечкой телеграфного столба надсаживался
жаворонок.
Астахов - как только что окончивший учебную команду - был назначен
начальником поста. Он выбрал место стоянки в последнем дворе, стоявшем на
отшибе, в сторону границы. Хозяин - бритый кривоногий поляк в белой
войлочной шляпе - отвел казаков в стодол, указал, где поставить лошадей.
За стодолом, за реденьким пряслом зеленела деляна клевера. Взгорье
горбилось до ближнего леса, дальше белесились хлеба, перерезанные дорогой,
и опять зеленые глянцевые ломти клевера. За стодолом у канавки дежурили
поочередно, с биноклем. Остальные лежали в прохладном стодоле. Пахло там
слежавшимся хлебом, пылью мякины, мышиным пометом и сладким плесневелым
душком земляной ржавчины.
Иванков, примостившись в темном углу у плуга, спал до вечера. Его
разбудили на закате солнца. Крючков, в щепоть захватив кожу у него на шее,
оттягивал ее, приговаривая:
- Разъелся на казенных харчах, нажрал калкан, ишь! Вставай, ляда, иди
немцев карауль!
- Не дури, Козьма!
- Вставай.
- Ну, брось! Ну, не дури... я зараз встану.
Он поднялся, опухший, красный. Покрутил котельчатой короткошеей
головой, надежно приделанной к широким плечам, чмыкая носом (простыл, лежа
на сырой земле), перевязал патронташ и волоком потянул за собой к выходу
винтовку. Сменил Щеголькова и, приладив бинокль, долго глядел на
северо-запад, к лесу.
Там бугрился под ветром белесый размет хлебов, на зеленый мысок
ольхового леса низвергался рудой поток закатного солнца. За местечком в
речушке (лежала она голубой нарядной дугой) кричали купающиеся ребятишки.
Женский контральтовый голос звал: "Стасю! Ста-а-асю! идзь до мне!"
Щегольков свернул покурить, сказал, уходя:
- Закат вон как погорел. К ветру.
- К ветру, - согласился Иванков.
Ночью кони стояли расседланные. В местечке гасли огни и шумок. На
следующий день утром Крючков вызвал Иванкова из стодола.
- Пойдем в местечко.
- Чего?
- Пожрем чего-нибудь, выпьем.
- Навряд, - усомнился Иванков.
- Я тебе говорю. Я спрашивал хозяина. Вон в энтой халупе, видишь, вон
сарай черепичный? - Крючков указал черным ногтястым пальцем. - Там у
шинкаря пиво есть, пойдем?
Пошли. Их окликнул выглянувший из дверей стодола Астахов.
- Вы куда?
Крючков, чином старший Астахова, отмахнулся.
- Зараз придем.
- Верните