Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
175 -
176 -
177 -
178 -
179 -
180 -
-- если бы сам я не питал жалости к их состраданию:
к состраданию этих завистников и ненавистников!
Если бы сам я не вздыхал и не дрожал пред ними от холода и
не одевался терпеливо, как в шубу, в сострадание их!
В том мудрая блажь и благостыня моей души, что не
прячет она своей зимы и своих морозных бурь, она не прячет
также и своего озноба.
Для одного одиночество есть бегство больного; для другого
одиночество есть бегство от больных.
Пусть слышат они, как дрожу и вздыхаю я от зимней
стужи, все эти бедные, завистливые негодники, окружающие меня!
Несмотря на эти вздохи и дрожь, все-таки бежал я из их
натопленных комнат.
Пусть они жалеют меня и вздыхают вместе со мною о моем
ознобе: "от льда познания он замерзнет еще!" -- так
жалуются они.
А я тем временем бегаю всюду с теплыми ногами на моей горе
Елеонской; в освещенном солнцем уголку моей горы Елеонской пою
и смеюсь я над всяким состраданием. --
Так пел Заратустра.
О прохождении мимо
Так, медленно проходя среди многих народов и через
различные города, вернулся Заратустра окольным путем в свои
горы и свою пещеру. И вот, подошел он неожиданно к воротам
большого города; но здесь бросился к нему с
распростертыми руками беснующийся шут и преградил ему дорогу.
Это был тот самый шут, которого народ называл "обезьяной
Заратустры": ибо он кое-что перенял из манеры его говорить и
охотно черпал из сокровищницы его мудрости. И шут так говорил к
Заратустре:
"О Заратустра, здесь большой город; тебе здесь нечего
искать, а потерять ты можешь все.
К чему захотел ты вязнуть в этой грязи? Пожалей свои ноги!
Плюнь лучше на городские ворота и -- вернись назад!
Здесь ад для мыслей отшельника: здесь великие мысли
кипятятся заживо и развариваются на маленькие.
Здесь разлагаются все великие чувства: здесь может только
громыхать погремушка костлявых убогих чувств!
Разве ты не слышишь запаха бойни и харчевни духа? Разве не
стоит над этим городом смрад от зарезанного духа?
Разве не видишь ты, что души висят здесь, точно обвисшие,
грязные лохмотья? -- И они делают еще газеты из этих лохмотьев!
Разве не слышишь ты, что дух превратился здесь в игру
слов? Отвратительные слова-помои извергает он! -- И они делают
еще газеты из этих слов-помоев!
Они гонят друг друга и не знают куда? Они распаляют друг
друга и не знают зачем? Они бряцают своей жестью, они звенят
своим золотом.
Они холодны и ищут себе тепла в спиртном; они разгорячены
и ищут прохлады у замерзших умов; все они хилы и одержимы
общественным мнением.
Все похоти и пороки здесь у себя дома; но существуют здесь
также и добродетельные, существует здесь много услужливой,
служащей добродетели:
Много услужливой добродетели с пальцами-писаками и с
твердым седалищем и ожидалищем; она благословлена мелкими
надгрудными звездами и набитыми трухой, плоскозадыми дочерьми.
Существует здесь также много благочестия, много лизоблюдов
и льстивых ублюдков перед богом воинств.
Ибо "сверху" сыплются звезды и милостивые плевки; вверх
тянется каждая беззвездная грудь.
У месяца есть свой двор и при дворе -- свои придурки; но
на все, что исходит от двора, молится нищая братия и всякая
услужливая нищенская добродетель.
"Я служу, ты служишь, мы служим" -- так молится властелину
всякая услужливая добродетель: чтобы заслуженная звезда
прицепилась наконец ко впалой груди!
Но месяц вращается еще вокруг всего земного: так вращается
и властелин вокруг самого-что-ни-на-есть земного, -- а это есть
золото торгашей.
Бог воинств не есть бог золотых слитков; властелин
предполагает, а торгаш -- располагает!
Во имя всего, что есть в тебе светлого, сильного и
доброго, о Заратустра! плюнь на этот город торгашей и вернись
назад!
Здесь течет кровь гниловатая и тепловатая и пенится по
всем венам; плюнь на большой город, на эту большую свалку, где
пенится всякая накипь!
Плюнь на город подавленных душ и впалых грудей,
язвительных глаз и липких пальцев --
-- на город нахалов, бесстыдников, писак, пискляк,
растравленных тщеславцев --
-- где все скисшее, сгнившее, смачное, мрачное, слащавое,
прыщавое, коварное нарывает вместе --
-- плюнь на большой город и вернись назад!"
-- Но здесь прервал Заратустра беснующегося шута и зажал
ему рот.
"Перестань наконец! -- воскликнул Заратустра. -- Мне давно
уже противны твоя речь и твоя манера говорить!
Зачем же так долго жил ты в болоте, что сам должен был
сделаться лягушкой и жабою?
Не течет ли теперь у тебя самого в жилах гнилая, пенистая,
болотная кровь, что научился ты так квакать и поносить?
Почему не ушел ты в лес? Или не пахал землю? Разве море не
полно зелеными островами?
Я презираю твое презрение, и, если ты предостерегал меня,
-- почему же не предостерег ты себя самого?
Из одной только любви воспарит полет презрения моего и
предостерегающая птица моя: но не из болота! --
Тебя называют моей обезьяной, ты, беснующийся шут; но я
называю тебя своей хрюкающей свиньей -- хрюканьем портишь ты
мне мою похвалу глупости.
Что же заставило тебя впервые хрюкать? То, что никто
достаточно не льстил тебе: поэтому и сел ты вблизи этой
грязи, чтобы иметь основание вдоволь хрюкать, --
-- чтобы иметь основание вдоволь мстить! Ибо месть,
ты, тщеславный шут, и есть вся твоя пена, я хороню разгадал
тебя!
Но твое шутовское слово вредит мне даже там, где ты
прав! И если бы слово Заратустры было даже сто раз
право, -- ты все-таки вредил бы мне -- моим
словом!"
Так говорил Заратустра; и он посмотрел на большой город,
вздохнул и долго молчал. Наконец он так говорил:
Мне противен также этот большой город, а не только этот
шут. И здесь и там нечего улучшать, нечего ухудшать!
Горе этому большому городу! -- И мне хотелось бы уже
видеть огненный столб, в котором сгорит он!
Ибо такие огненные столбы должны предшествовать великому
полдню. Но всему свое время и своя собственная судьба.
Но такое поучение даю я тебе, шут, на прощание: где нельзя
уже любить, там нужно -- пройти мимо! --
Так говорил Заратустра и прошел мимо шута и большого
города.
Об отступниках
1
Ах, все уже поблекло и отцвело, что еще недавно зеленело и
пестрело на этом лугу! И сколько меду надежды уносил я отсюда в
свои улья!
Все эти юные сердца уже состарились -- и даже не
состарились! только устали, опошлились и успокоились: они
называют это "мы опять стали набожны".
Еще недавно видел я их спозаранку выбегающими на смелых
ногах; но их ноги познания устали, и теперь бранят они даже
свою утреннюю смелость!
Поистине, многие из них когда-то поднимали свои ноги, как
танцоры, их манил смех в моей мудрости, -- потом они одумались.
Только что видел я их согбенными -- ползущими ко кресту.
Вокруг света и свободы когда-то порхали они, как мотыльки
и юные поэты! Немного взрослее, немного мерзлее -- и вот они
уже нетопыри и проныры и печные лежебоки.
Не потому ли поникло сердце их, что, как кит, поглотило
меня одиночество? Быть может, долго, с тоскою, тщетно
прислушивалось их ухо к призыву труб моих и моих герольдов?
-- Ах! Всегда было мало таких, чье сердце надолго
сохраняет терпеливость и задор; у таких даже дух остается
выносливым. Остальные малодушны.
Остальные -- это всегда большинство, вседневность,
излишек, многое множество -- все они малодушны.
Кто подобен мне, тому встретятся на пути переживания,
подобные моим, -- так что его первыми товарищами будут трупы и
скоморохи.
Его вторыми товарищами -- те, кто назовут себя
верующими в него: живая толпа, много любви, много
безумия, много безбородого почитания.
Но к этим верующим не должен привязывать своего сердца
тот, кто подобен мне среди людей; в эти весны и пестрые луга не
должен верить тот, кто знает род человеческий, непостоянный и
малодушный!
Если бы могли они быть иными, они и хотели
бы иначе. Все половинчатое портит целое. Что листья блекнут, --
на что тут жаловаться!
Оставь их лететь и падать, о Заратустра, и не жалуйся!
Лучше подуй на них шумящими ветрами, --
-- подуй на эти листья, о Заратустра, чтобы все
увядшее скорей улетело от тебя!
2
"Мы опять стали набожны" -- так признаются эти отступники;
и многие из них еще слишком малодушны, чтобы признаться в этом.
Им смотрю я в глаза, -- им говорю я в лицо и в румянец их
щек: вы те, что снова молитесь!
Но это позор -- молиться! Не для всех, а для тебя, и для
меня, и для тех, у кого в голове есть совесть. Для тебя
это позор -- молиться!
Ты знаешь хорошо: твой малодушный демон, сидящий в тебе,
охотно складывающий руки и опускающий их на колени и любящий
удобства, -- этот малодушный демон говорит тебе: есть
Бог!"
Но потому и принадлежишь ты к роду боящихся света,
к тем, кому свет не дает покоя; теперь должен ты с каждым днем
все глубже засовывать голову свою в ночь и чад!
И поистине, ты хорошо выбрал час: ибо теперь вновь
начинают вылетать ночные птицы. Час настал для всех боящихся
света, час отдыха, когда они -- не "отдыхают".
Я слышу и чую: настал их час для охоты и торжественных
шествий, не для дикой охоты, а для домашней, пустячной и
вынюхивающей охоты людей тихо ступающих и тихо молящихся,
-- для охоты на чувствительных ханжей: все мышеловки для
сердец теперь опять расставлены! И где ни поднимаю я завесы,
отовсюду вылетает ночная бабочка.
Не сидела ли она, спрятавшись вместе с другой ночной
бабочкой? Ибо всюду чую я присутствие маленьких скрытых общин;
а где есть приюты, там есть новые богомольцы и смрад от
богомольцев.
Они сидят по целым вечерам друг у друга и говорят: "Будем
опять как малые дети и станем взывать к милосердному Богу!" --
устами и желудком, которые испорчены набожными кондитерами.
Или они смотрят долгими вечерами на хитрого,
подстерегающего паука-крестовика, который сам проповедует
мудрость паукам и так учит их: "Под крестами хорошо ткать
паутину!"
Или они сидят целыми днями с удочками у болота и оттого
мнят себя глубокими, но кто удит там, где нет рыбы, того
не назову я даже поверхностным!
Или они с благочестивой радостью учатся играть на гуслях у
песнопевца, который не прочь вгусляриться в сердца молодых
бабенок, -- ибо устал он от старых баб и их похвал.
Или они поучаются страху у полусумасшедшего ученого,
ожидающего в темных комнатах появления духов, -- тогда как дух
совсем убегает от него!
Или прислушиваются к старому бурчащему-урчащему
бродяге-дудочнику, который научился у унылых ветров унылости
звуков; теперь вторит он ветру и в унылых звуках проповедует
уныние.
А иные из них сделались даже ночными сторожами: они
научились теперь трубить в рог, делать ночной обход и будить
старье, давно уже уснувшее.
Пять слов из старья слышал я вчера ночью у садовой стены:
они исходили от этих старых ночных сторожей, унылых и сухих.
"Для отца он недостаточно заботится о своих детях:
человеческие отцы делают это лучше!" --
"Он слишком стар! Он уже совсем перестал заботиться о
своих детях" -- так отвечал другой ночной сторож.
"Разве у него есть дети? Никто не может этого
доказать, если он сам не докажет! Мне давно хотелось, чтобы он
однажды основательно доказал это".
"Доказал? Как будто он когда-нибудь что-нибудь
доказывал! Доказательства ему трудно даются; он придает больше
значения тому, чтобы ему верили".
"Да! да! Вера делает его блаженным, вера в него. Такова
привычка старых людей! То же будет и с нами!" --
-- Так говорили между собой два старых ночных сторожа и
пугала света и затем уныло трубили в свой рог: это происходило
вчера ночью у садовой стены.
У меня же сердце надрывалось со смеху, оно хотело
вырваться и не знало, куда? и надорвало себе живот.
Поистине, я умру оттого -- что задохнусь со смеху, глядя
на пьяных ослов и слушая ночных сторожей, сомневающихся в Боге.
Разве не прошло давным-давно время для всех
подобных сомнений? Кто стал бы еще будить давно уснувшее
старье, страдающее светобоязнью!
Уже давным-давно пришел конец старым богам, -- и поистине,
у них был хороший, веселый божественный конец!
Они не "засумерились" до смерти, -- об этом, конечно,
лгут! Напротив: однажды они сами засмеяли себя -- до
смерти!
Это случилось, когда самое безбожное слово было
произнесено одним богом -- слово: -- "Бог един! У тебя
не должно быть иного Бога, кроме меня!" -- старая борода,
сердитый и ревнивый Бог до такой степени забылся:
И все боги смеялись тогда, качаясь на своих тронах, и
восклицали: "Разве не в том божественность, что существуют
боги, а не Бог!"
Имеющий уши да слышит. --
Так говорил Заратустра в городе, который любил он и
который прозывался: "Пестрая корова". Отсюда оставалось ему
всего два дня пути, чтобы быть опять в своей пещере и у своих
зверей; и душа его непрестанно радовалась близости возвращения.
---------------------------------------------------------------------------
Возвращение
О, одиночество! Ты, отчизна моя, одиночество!
Слишком долго жил я диким на дикой чужбине, чтобы не
возвратиться со слезами к тебе!
Теперь пригрози мне только пальцем, как грозит мать,
теперь улыбнись мне, как улыбается мать, теперь скажи только:
"А кто однажды, как вихрь, улетел от меня? --
-- кто, расставаясь, кричал: слишком долго сидел я в
одиночестве я разучился молчанию! Этому, конечно, ты
научился теперь?
О Заратустра, все знаю я: и то, что в толпе ты был более
покинутым, чем когда-либо один у меня!
Одно дело -- покинутость, другое -- одиночество:
этому -- научился ты теперь! И что среди людей будешь ты
всегда диким и чужим --
-- диким и чужим, даже когда они любят тебя: ибо прежде
всего хотят они, чтобы щадили их!
Здесь же ты на родине и у себя дома; здесь можешь ты все
высказывать и вытряхивать все основания, здесь нечего стыдиться
чувств затаенных и заплесневелых.
Сюда приходят все вещи, ластясь к твоей речи и льстя тебе:
ибо они хотят скакать верхом на твоей спине. Верхом на всех
символах скачешь ты здесь ко всем истинам.
Прямо и напрямик вправе ты говорить здесь ко всем вещам: и
поистине, как похвала, звучит в их ушах, что один со всеми
вещами -- говорит прямиком!
Но иное дело -- покинутость. Ибо помнишь ли ты, о
Заратустра? Когда твоя птица кричала над тобой, когда ты стоял
в лесу в нерешимости, не зная, куда идти, около трупа:
-- когда ты говорил: пусть ведут меня мои звери! Опаснее
быть среди людей, чем среди зверей, -- это была
покинутость!
И помнишь ли ты еще, о Заратустра? Когда ты сидел на своем
острове, среди пустых ведер источник вина, давая и раздавая,
разливая и проливая себя жаждущим:
-- пока, наконец, ты не сидел один, жаждущий, среди пьяных
и не жаловался по ночам: "Брать не есть ли большее наслаждение,
чем давать? И красть не есть ли еще большее наслаждение, чем
брать?" -- Это была покинутость!
И помнишь ли ты еще, о Заратустра? Когда приблизился твой
самый тихий час и гнал тебя прочь от тебя самого, когда говорил
он злым шепотом: "Скажи свое слово и умри!" --
-- когда он отравил тебе все твое ожидание и молчание и
привел в уныние твое кроткое мужество, -- это была
покинутость!" --
О, одиночество! Ты, отчизна моя, одиночество! Как блаженно
и нежно говорит мне твой голос!
Мы не спрашиваем друг друга, мы не жалуемся друг другу, мы
открыто идем вместе в открытые двери.
Ибо открыто у тебя и светло: и даже часы бегут здесь более
легкими шагами. В темноте время гнетет больше, чем при свете.
Здесь раскрываются мне слова и ларчики слов всякого бытия:
здесь всякое бытие хочет стать словом, всякое становление хочет
здесь научиться у меня говорить.
Но там внизу -- всякая речь напрасна! Там забыть и пройти
мимо -- лучшая мудрость: этому -- научился я теперь!
Кто хотел бы все понять у людей, должен был бы ко всему
прикоснуться. Но для этого у меня слишком чистые руки.
Я не хочу уже вдыхать дыхания их; ах, зачем я так долго
жил среди шума и зловонного дыхания их!
О блаженная тишина вокруг меня! О чистый запах вокруг
меня! О, как вдыхает эта тишина полною грудью чистое дыхание!
О, как она прислушивается, эта блаженная тишина!
Но там внизу -- все говорит, там все пропускается мимо
ушей. Там хоть в колокола звони про свою мудрость -- торгаши на
базаре перезвонят ее звоном своих грошей!
Все у них говорит, никто не умеет уже понимать. Все падает
в воду, ничто уже не падает в глубокие родники.
Все у них говорит, но ничто не удается и не приходит к
концу. Все кудахчет, но кому же еще хочется сидеть в гнезде и
высиживать яйца?
Все у них говорит, все заболтано. И что вчера еще было
слишком твердым для самого времени и зубов его, нынче висит изо
рта у сегодняшних людей изгрызанным и обглоданным.
Все у них говорит, все разглашается. И что некогда
называлось тайной и сокровенностью душ глубоких, сегодня
принадлежит уличным трубачам и другим бабочкам.
О ты, странное человеческое существо! Ты -- шум на темных
улицах! Теперь лежишь ты опять позади меня: моя величайшая
опасность лежит позади меня!
В пощаде и жалости лежала всегда моя величайшая опасность;
а всякое человеческое существо хочет, чтобы пощадили и пожалели
его.
С затаенными истинами, с рукою дурня и с одураченным
сердцем, богатый маленькою ложью сострадания -- так жил я
всегда среди людей.
Переодетым сидел я среди них, готовый не узнавать
себя, чтобы только переносить их, и стараясь
уверить себя: "Глупец, ты не знаешь людей!"
Перестают знать людей, когда живут среди них: слишком
много напускного во всех людях, -- что делать там
дальнозорким, дальногорьким глазам!
И когда они не узнавали меня -- я, глупец, щадил их за это
больше, чем себя: привыкнув строго относиться к себе и часто
еще мстя самому себе за эту пощаду.
Искусанный ядовитыми мухами, изрытый, подобно камню,
бесчисленными каплями злобы, так сидел я среди них и еще
старался уверить себя: "Невинно все ничтожное в своем
ничтожестве!"
Особенно тех, кто называли себя "добрыми", находил я
самыми ядовитыми мухами: они кусают в полной невинности, они
лгут в полной невинности; как могли бы они быть ко мне
-- справедливыми!
Кто живет среди добрых, того учит сострадание лгать.
Сострадание делает удушливым воздух для всех свободных душ. Ибо
глупость добрых неисповедима.
Скрывать себя самого и свое богатство -- этому
научился я там внизу: ибо каждого считал я еще за нищего духом.
В том была ложь моего сострадания, что в отношении каждого я
знал,
-- что в отношении каждого я видел и чуял, сколько было
ему достаточно духа и сколько было уже слишком
много для него!
Их надутые мудрецы: я называл их мудрыми, а не надутыми,
-- так научился я проглатывать слова. Их могильщики: я называл
их исследователями и испытателями, -