Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
150 -
151 -
152 -
153 -
154 -
155 -
156 -
157 -
158 -
159 -
160 -
161 -
162 -
163 -
164 -
165 -
166 -
167 -
168 -
169 -
170 -
171 -
172 -
173 -
174 -
175 -
176 -
177 -
178 -
179 -
180 -
181 -
182 -
183 -
184 -
185 -
186 -
187 -
188 -
189 -
190 -
191 -
192 -
193 -
194 -
195 -
196 -
197 -
198 -
199 -
200 -
201 -
202 -
203 -
204 -
205 -
206 -
207 -
208 -
209 -
210 -
ны?.. Ведь это факт, мой фюрер, что
наше наступление на Москву провалилось!
Секундой позже Гудериан понял, что ему не следовало произносить этих
слов. Он мог настаивать на временном отступлении, убеждать в выгодах
отхода на укрепленные позиции, проклинать русскую зиму, напоминать о
необходимости сохранить армию для будущих весенних боев, произносить любые
слова... Только не эти!
Лицо фюрера побледнело, усики конвульсивно задергались.
- Вы хотите сказать, что у меня и на этот раз украли победу?! - хриплым
шепотом произнес он. - Сначала ее украл фон Лееб, а теперь фон Бок?! Воры!
- взвизгнул он. - Все воры! Все, все! Не только слюнтяй Браухич, но и все
вы!..
Гитлер обернулся к застывшим генералам.
- Да, да, вы воры! - выкрикивал он.
Подбежав к фельдмаршалу Кейтелю и каждым своим словом точно вдавливая
его в спинку кресла, он продолжал кричать:
- Вы начальник штаба вооруженных сил рейха! Вы видели, что фон Бок
бездарен, что командующий сухопутными силами - тряпка, что во главе моих
храбрых солдат стоят трусы, что в генеральный штаб проникли изменники и
пораженцы, и молчали! Зачем вы носите пистолет, Кейтель?! Вам давно
следовало бы произвести из него хотя бы единственный выстрел! Но вы трус!
Вы никогда не застрелитесь! Трус и вор! Все вы, все вы трусы и воры!
Сначала отдать с таким трудом захваченный Тихвин, отдать Ростов, а теперь
отойти от Москвы! Отойти после того, как уже были видны кремлевские башни!
Хорошо! Вы получите мой приказ, - оборачиваясь к Гудериану, снова
неожиданно спокойным тоном зловеще закончил он. - Получите сегодня же!
И выбежал из кабинета, громко хлопнув дверью.
Долго длилось гробовое молчание.
Наконец Тодт сказал:
- Пройдемте ко мне, Гудериан. Я хочу вам показать образец печки,
сконструированной моими инженерами. Вы могли бы наладить производство
таких печек в своих ремонтных мастерских. Конструкция очень простая, и
печка хорошо держит тепло. Я подарю вам образец.
"Печка! - мысленно повторил Гудериан. - Это все, чего мне удалось здесь
добиться..."
На другой день утром, когда Гудериан готовился к отъезду на аэродром,
ему вручили копию телеграммы войскам группы армий "Центр". Она начиналась
словами:
"1. Фюрер отдал приказ: недопустимо никакое значительное отступление,
так как оно приведет к полной потере тяжелого оружия и материальной части.
Командующие армиями, командиры соединений и все офицеры своим личным
примером должны заставить войска с фанатическим упорством оборонять
занимаемые позиции, не обращая внимания на противника, прорывающегося на
флангах в тыл наших войск. Только такой метод ведения боевых действий
позволит выиграть время, которое необходимо, чтобы перебросить с родины и
с запада подкрепления, о чем уже отдан приказ..."
"Это все?" - со страхом и горечью подумал Гудериан.
Но это было не все. Гудериан еще не знал о том, что Гитлер принял
решение сместить не только Браухича, не только командующих группами армий
"Север", "Центр" и "Юг" - фон Лееба, фон Бока и Рунштедта, но и самого
его, Гудериана.
Этого он еще не знал. Гудериан понимал одно: своим приказом Гитлер
обрекает на верную смерть многие десятки тысяч немецких солдат.
4
Мне никогда не приходило в голову вести дневник. Я не могла понять,
почему раньше, в старое, дореволюционное время, люди так любили вести
дневники или, скажем, писать друг другу длинные письма. Уехал, допустим,
человек в отпуск, ну, на в отпуск, а просто куда-то, в поместье свое, если
был богатым, или по делам, в другой город. И оттуда пишет своим родным,
или любимой женщине, или друзьям длинные-предлинные письма про все. Как
доехал, как устроился, что видно из окна, чем торгуют в лавочке, кто к
нему приходил, о чем говорили.
Это писание было как бы непременной частью той, старой жизни. Может
быть, потому, что тогда не было ни телеграфа, ни телефона?
А я вот не люблю писать. Сидеть, когда столько дел, и писать мне
кажется просто противоестественным.
Поэтому, когда начальник госпиталя Осьминин, остановив меня в коридоре,
неожиданно спросил, веду ли я дневник, я просто растерялась.
- Какой дневник, Андрей Григорьевич? - переспросила я, полагая, что он
имеет в виду книгу регистрации приема раненых.
- Ну... самый обыкновенный, - ответил Осьминин. - Просто дневник.
- Зачем? - с недоумением спросила я.
Какие уж там дневники, когда валишься с ног от усталости, когда нет
света, в палатах - коптилки, в операционной - большая керосиновая лампа, а
пальцы плохо сгибаются от холода и, прежде чем сделать очередной укол,
приходится отогревать руки над печкой?!
- И о чем писать? - пожала я плечами.
- Обо всем, - коротко ответил Осьминин. - И каждый день.
- Да вы смеетесь, Андрей Григорьевич! Что я буду писать? "Сегодня был
обстрел, потом привезли раненых, потом оперировали, потом снова был
обстрел..."? Кому это интересно?
- Это будет интересно... Потом.
- Будущим поколениям? - усмехнулась я.
- И будущим, - не желая замечать моей иронии, сказал Осьминин. - Но и
современникам тоже. Тем, кто доживет до победы.
- Ну, им-то все это известно!
- Людям свойственно забывать пережитое, - задумчиво проговорил
Осьминин. - Словом, поднимитесь ко мне.
По лестнице Осьминин шел медленно, опираясь на перила, останавливаясь
через каждые две-три ступеньки.
В последние дни он очень ослаб. Работы было много, врачей не хватало.
Волкова мобилизовали на Ладожскую трассу налаживать там медобслуживание,
один из хирургов умер от голода - не выдержало больное сердце. Правда, с
фронта к нам перебросили двух новых хирургов, но они никак не могли
привыкнуть к питанию по тыловым нормам и с трудом выстаивали у
операционного стола.
Войдя в свой кабинет, Осьминин вытащил из ящика письменного стола
какую-то тетрадь.
- Вот, - сказал он, протягивая ее мне. - Держите.
Это была обычная "общая" школьная тетрадь в клеенчатом переплете -
совершенно чистая. Я растерянно держала ее в руках. Неужели начальник
госпиталя всерьез полагает, что я буду вести дневник?
- Значит, будете записывать каждый день. Хотя бы по нескольку строчек.
"Ни дня без строчки", как говорил некий француз по имени Эмиль Золя.
Учтите, - строго добавил он, - это приказ.
- Можно идти? - спросила я, совершенно обескураженная.
- Идите.
"Придет же в голову такая блажь! - думала я, идя к себе в комнату. -
Вести дневник! Ведь минуты свободной нет! Да и как все опишешь?!"
Я вспомнила вчерашний день. После очередного обстрела к нам стали
поступать раненые. Среди них была девушка. В оба глаза ей попали осколки
стекла, да и все лицо было иссечено. Надо было срочно вызвать окулиста из
морского госпиталя, а телефон не работал, - видно, где-то перебило кабель.
За окулистом послали санитарку, а девушка все кричала от боли и руками за
глаза хваталась. Мы ей ввели морфий, потом обработали раны, а чтобы глаза
не трогала, пришлось ей руки полотенцем связать...
Потом мальчика на стол положили, его ранило дома, - он был болен и
лежал в постели, когда в дом угодил снаряд. Ранение бедра, и рана вся
перьями забита...
Привезли бойца, ранен в ногу, выше ранения - жгут, который еще в ПМП
наложили. Кричал он страшно - жгут сдавил седалищный нерв. Наложили его
давно, несколько часов назад, и, пока раненого транспортировали, никто не
догадался жгут снять, а может быть, просто некому было это сделать.
Упрекать медперсонал легко, а попробуй там усмотреть за всем - раненых
много, и всех надо обработать, а потом рассортировать по госпиталям,
отправить...
Словом, с этим бойцом, Сергушин его фамилия, дело было плохо. Ему
угрожала гангрена...
И так до самого вечера - все новые, новые раненые. А вечером свободные
от дежурства сестры и санитарки пошли за водой.
В городе почти все носили воду из Невы или из Фонтанки, а нам повезло:
у нас в районе водоразборная колонка каким-то чудом еще действовала. Но до
нее тоже было километра два, а там - в очередь становиться, а потом ведра
с водой обратно в госпиталь тащить...
Принесли воду - и за дровами. Впрочем, какие это дрова!.. Увидим, где
дом деревянный снарядом разбитый, - отдираем доски, бревна распиливаем...
"Это, что ли, описывать? - с горечью подумала я. - Так ведь каждый день
одно и то же!" Вспомнила детскую скороговорку: "Раз - дрова, два -
дрова..."
Вспомнила, что вчера, когда в госпиталь с водой возвращалась,
объявление одно прочла. Их много сейчас на стенах, объявлений разных.
Отдыхать по дороге приходилось часто, вот и читала... А это зачем-то
сорвала и положила в карман.
Вот оно... Я вытащила из кармана скомканную бумажку. На ней химическим
карандашом было написано: "Обменяю 4,5 метра фланели и примус на кошку.
Принести кошку по адресу: ул."Правды", 5, кв.10".
Сама не знаю, зачем сорвала. Кошку, что ли, жалко стало? Да ведь
известно, что и кошек и голубей всех давно поели... Это, что ли,
объявление в дневник переписать?.. Но к чему? Вот если бы я на фронте
была!..
Или уж как в настоящих дневниках, как раньше, - писать о самом личном.
Но не могу же я писать о том, о чем пытаюсь забыть, не вспоминать... О
том, как он - он! - требовал достать ему эту лживую справку...
Я снова опустила глаза на объявление, которое держала в руках, и мне
показалось, что на бумажке совсем другие строки... Как там было написано,
в той листовке? "Женщина Ленинграда, к тебе обращается немецкое
командование..."
Я со злостью скомкала бумажку, как будто это была та проклятая
листовка, и, войдя к себе, швырнула тетрадку в тумбочку.
...Прошло несколько дней, и вдруг меня вызывает к себе комиссар. Он
недавно у нас в госпитале. Прежний все писал рапорты, чтоб его отправили
на фронт, и недели две назад добился своего. А через несколько дней
прислали этого, нового.
Фамилия его Пастухов. Ходит, опираясь на костыль, - получил ранение в
ногу, лечился в армейском госпитале, а потом попал в резерв. К строевой
службе он, конечно, не годен, по крайней мере в ближайшие три-четыре
месяца, а там что еще покажет рентген, вот его к нам и прислали. На
открытом партийном собрании он рассказал свою биографию. Я запомнила, что
раньше он где-то музеем Ленина заведовал, потом участвовал в боях на
Халхин-Голе, на теперешней войне с первых дней.
Так вот, вызывает меня этот Пастухов и говорит, чтобы я взяла
медикаменты и шла на квартиру к Осьминину.
Только тут я вспомнила, что уже дней пять не видела нашего начальника.
Спросила, какие брать медикаменты.
Пастухов сказал, что Осьминин жалуется на сердце, а какие в этом случае
лекарства берут, вам, мол, виднее.
Я пошла в сестринскую, положила в чемоданчик шприц, пузырек с эфиром,
ампулы камфары, строфантина - словом, все, что полагается при ослаблении
сердечной деятельности, и уже собралась уходить, как заходит Пастухов и
говорит:
- Чуть не забыл. Приказано, чтобы тетрадь с собой взяли. Какую,
начальник говорит, сами знаете.
Я, разумеется, сразу поняла, что речь идет об этом несчастном дневнике,
в который я до сих пор не записала ни слова...
Осьминин жил один в маленьком флигелечке, метрах в двухстах от здания
госпиталя. Я там была только раз - как-то ночью, во время моего дежурства,
позвонили из Медсанупра и приказали срочно вызвать начальника. Запомнила,
что живет он на втором этаже и что ведет туда узкая деревянная лестница.
На лестнице была тьма кромешная, я ощупью поднялась и, уткнувшись в
дверь, постучала. Ответили еле слышно. Я открыла дверь и перешагнула
порог.
Горела коптилка, и при свете ее я разглядела лежавшего в постели
Осьминина. Поверх серого госпитального одеяла он был укрыт шинелью.
- Что с вами, Андрей Григорьевич? - спросила я.
- Со мной? Ничего. Немножко прихворнул.
- Почему же вы не вызвали врача?
- Я, между прочим, сам врач, - со слабой улыбкой ответил он, - и
довольно опытный. Как там Сергушин?
Я не сразу поняла, о ком это он.
- Сергушин, - повторил Осьминин. - Тот, со жгутом.
- Оперировали. Высокая ампутация. Началась гангрена, - тихо ответила я.
- Проглядели! - с горечью произнес Осьминин. - Позор. Проглядели.
- Но, Андрей Григорьевич, он пролежал со жгутом несколько часов!
- Я знаю это не хуже вас, - прервал меня Осьминин. - Нужно было сразу
сделать щадящую ампутацию. Это моя вина. Искалечили человека! А как
больной из второй палаты, с ожогом лица?
Я не могла сообразить, кого он теперь имеет в виду. Он помнил всех
раненых!
- Ожог лица и слизистой рта, - повторил Осьминин. - Привезли неделю
назад... Лейтенант Володин. Володин его фамилия!
Да, вспомнила. Володин. Слышала разговор о нем в сестринской. У него
периодически наступало удушье. Надо было рассечь гортань, сделать
трахеотомию. Сделали. Задели сонную артерию. Началось сильное
кровотечение. Он умер на операционном столе.
- Я не в курсе дела, - глухо ответила я.
- Вы представляете себе, как чувствует себя человек, у которого нога
отрезана так высоко, что нельзя носить протез? Или с изуродованным
лицом?.. - с болью проговорил Осьминин.
- Но ведь война, Андрей Григорьевич!..
- А когда войны не будет?! По нашей вине останутся люди, изуродованные
на всю жизнь!
- По вине фашистов!..
- Плохо лечим, - тихо сказал Осьминин. - Стыдно!..
- Но с вами-то что? - все еще стоя посреди комнаты, спросила я.
- Что ты принесла с собой? - ответил он на вопрос вопросом.
- Камфару, строфантин. Комиссар сказал...
- Он уже разбирается в медикаментах? - усмехнулся Осьминин.
- Нет, - смутилась я, - он просто сказал, что вы жалуетесь на сердце, и
я подумала, что...
- Правильно подумала, - кивнул Осьминин. - Набери два кубика камфары.
Я раскрыла чемоданчик и, сняв перчатки, стала протирать руки ваткой,
смоченной в спирте.
- Экономь спирт, - сказал Осьминин.
Я промолчала.
- Эфир есть?
- Да, конечно.
- Набери двадцатипроцентную камфару и сделай ее на эфире. Поняла?
Да, конечно, я поняла. Он хотел, чтобы камфара медленнее рассасывалась
и действовала бы дольше.
Пока я доставала шприц, иглу, набирала лекарство, Осьминин закатал
рукав рубашки.
- Может быть, лучше в мякоть, в ягодицу? - неуверенно спросила я.
- Мякоти на мне сейчас не найдешь, - с усмешкой ответил он. - Коли в
руку.
- Может быть, введем еще и строфантин? - сделав укол, спросила я.
- Пока достаточно и камфары.
- Как вы себя чувствуете?
- Если ты имеешь в виду результаты инъекции, то прошло еще мало
времени. Впрочем, сейчас проверим.
Он стал щупать себе пульс.
Только сейчас я услышала едва различимый стук метронома. Он доносился
из укрепленной на стене черной тарелки. И мне показалось, что это стучит
пульс Осьминина. Ровно и спокойно.
- Давайте я буду считать, - предложила я и, отдернув рукав ватника,
кивнула на свои часы.
Осьминин улыбнулся и покачал головой.
- Немного получше... - сказал он. - А ты, кажется, окончила два или три
курса мединститута? Пора научиться определять пульс без часов.
Я стояла в нерешительности, не зная, уходить мне или еще остаться.
Снова спросила, чтобы только не молчать:
- Как вы себя чувствуете?
- Не волнуйся. Я чувствую себя удовлетворительно. Ты начала вести
дневник?
- Еще нет, Андрей Григорьевич, - виновато сказала я.
- Почему?
- Ну... очень много работы. Вы сами знаете. Не до того.
- Дневники люди вели, замерзая на полюсе. В тюрьме перед смертью.
Кровью на стене, если не было бумаги. В дневниках, которые пишутся в
удобном кабинете, не всегда содержится правда.
- Но, честное слово, мне не о чем писать, Андрей Григорьевич, -
взмолилась я, - я же самый обычный человек! Люди, о которых вы говорите,
видели, знали то, что неизвестно миллионам других! А то, что вижу я,
переживают сейчас сотни тысяч ленинградцев. К чему же...
- Вы принесли с собой тетрадь? - сухо прервал меня Осьминин. - Выньте
ее и сядьте за стол. И поставьте туда коптилку.
Он произнес эти слова слабым голосом, но тон его был категоричен.
Я послушно вынула из чемоданчика тетрадку, перенесла в тумбочки на стол
коптилку.
- Чернила и ручка там есть, - сказал Осьминин.
На столе действительно стояла массивная бронзовая чернильница. Рядом
лежала ручка.
- Откройте тетрадь и пишите!
Теперь, когда я перенесла коптилку, лица его не было видно.
- Пишите, - требовательно повторил он. - "В декабре 1941 года
госпитальные служащие получали на завтрак стакан кипятку без сахара..."
Почему вы не пишете?
Я откинула крышку чернильницы, но напрасно тыкала туда пером.
- Чернила замерзли, Андрей Григорьевич, - беспомощно сказала я.
- Да, верно, я забыл, они уже давно замерзли. Откройте правый ящик
стола. Там должны быть карандаши. Найдите химический.
Я сделала, как он велел: нашла карандаш, послюнявила отточенный конец и
попробовала его на пальце, чтобы убедиться, что карандаш действительно
химический.
- Нашли? - спросил Осьминин.
- Нашла, - покорно ответила я.
- На чем мы остановились? Впрочем, давайте сначала. "В декабре
госпитальные служащие получали на завтрак стакан кипятку без сахара и
триста граммов плохо пропеченного, с различными примесями черного хлеба".
Поставь скобку, напиши: "суточный паек" - и закрой скобку. Записала?
Он диктовал медленно, однако я едва успевала записывать - замерзшие
пальцы с трудом держали карандаш.
- Написала? - снова спросил Осьминин и, не дожидаясь ответа, продолжал:
- "Больным полагалось 450 граммов супа в день и 225 граммов каши, то есть
той же мороженой черной муки, только размешанной более густо".
Неожиданно для самой себя я спросила:
- Написать, что перед раздачей в палаты все тарелки взвешиваются на
весах и каждый раненый имеет право проверить вес полагающейся ему порции?
- Не надо, это беллетристика. Пиши дальше. "На почве недоедания у
истощенных людей развивалась алиментарная дистрофия". Поставь точку. На
сегодня все.
- Вам больше ничего не нужно? - нерешительно спросила я.
- Пока ничего. Я прошу вас зайти завтра в это же время. Переставь,
пожалуйста, коптилку на тумбочку, - сказал он и закрыл глаза.
Он говорил со мной то на "ты", то на "вы", точно желая выделить те
слова, которые я должна воспринимать как приказ.
Я перенесла коптилку и тихонько вышла.
На улице было уже темно.
Мела поземка. Я с трудом нашла тропинку, ведущую от флигеля к зданию
госпиталя.
Прежде всего направилась в сестринскую отнести оставшиеся лекарства.
Дежурила незнакомая мне сестра. После того как часть нашего медперсонала
забрали на Ладогу, к нам пришли несколько новеньких сестер и фельдшериц из
амбулаторий. Некоторые из них - я знала это - поступили в надежде немного
подкормиться, им казалось, что в госпиталях кормят лучше, чем в других
местах. Но они ошибались: нормы были те же. Я еще кое-как держалась,
потому что была донором и мне давали доппаек. Но в последнее время у меня
все чаще кружилась голова.
Сестра сидела за столиком неподвижно, втянув кисти рук в рукава
ватника, и даже не взглянула, когда я вошла.
- Почему вы так сидите? - спросила я. - Вам нехорошо?
- Нет. Так теплее. Мне... холодно.
Я вынула из чемоданчика лекарства, положила их в шкафчик и уже
направлялась к двери, когда сестра