Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Наука. Техника. Медицина
   История
      Загребельный Павел. Я, Богдан -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  -
а свои собственные уряды с надеждой на волю и правду, соблюдать эти надежды должны были мои полковники по обеим сторонам Днепра вплоть до валахов в одну и до Литвы и Белой Руси и Российской державы - в другую: чигиринский - Вешняк, черкасский - Кричевский, корсунский - Топыга, каневский - Бурляй, белоцерковский - Гиря, переяславский - Джелалий, прилуцкий - Шумейко, миргородский - Гладкий, борзненский - Голота, киевский - Богун, полтавский - Пушкарь, уманский - Ганжа, кальницкий - Гоголь, брацлавский - Нечай. Кривонос стал словно бы моим самым первым наказным гетманом над подручным вспомогательным войском, которое можно было бы бросить против вооруженной ватаги шляхетской, если появится где-нибудь неожиданно, против орды, если станет бесчинствовать, против кого-нибудь из моих полковников, коим я так щедро и без колебаний отдал всю Украину. А сам уже думал: что же это за власть настанет теперь - гетманская или полковничья? Пока все под рукой, то слушают, как пчелы матку, а разлетятся - ищи ветра в поле! Украина велика, гетман далеко, свет широкий - воля! Каждый сам себе пан, сам себе свинья, такое диво могут сотворить, что и мир содрогнется, а попробуй остановить, ответит, что я для него не по присяге гетман, точно так же и он может на моем месте быть, так почему же он должен подчиняться? Панство же видело только меня, я для него словно бельмо на глазу, на меня изливали всю злость, все свое бессилие, пробовали издали пускать отравленные стрелы сплетен и наговоров. Дескать, Хмельницкий назначил гетманом казака Богдана Топыгу (тоже ведь Богдан!), а сам называется князем Руси и велел готовить себе пышную встречу в Киеве, чтобы сделать его своей столицей. Маршалок конвокационного сейма Богуслав Лещинский в своей речи, обращенной к королевичам Яну Казимиру и Каролю Фердинанду, жаловался, что, мол, это неказистый казачок Хмельницкий, последняя сволочь в Речи Посполитой, задумал основывать русскую монархию и уже примеряет к своей голове какую-то там самодельную корону. Слухи и сплетни страшны тем, что не перед кем оправдываться, невозможно опровергнуть. Они безымянны и бестелесны, как призраки, но еще более страшны, потому что видения мучают одного или нескольких, а слухи разлетаются всюду, грязная сплетня вползает в уши и оглушает их, подобно золотушным струпьям. С кем воевать, кого побеждать, кому затыкать глотку его же змеиными словами? Я замахивался мечом - и меч наталкивался на пустоту, я хотел прогреметь словом - и оно падало к моим ногам неуслышанное, я готов был рвать на себе волосы, бить ногами о землю, но ощутил бы боль только сам и удары отдавались бы только в моем теле... Я не мог накричать даже на Выговского, тихо пересказывавшего мне все слухи; делал это пан Иван так почтительно и так при этом казнился, что уже и не он меня жалел, а я его. Жаль говорить много! А тут еще притащился мой нескладный Тимош и начал такое, хоть к пушке его приковывай за непочтительность! Напивался в шатре хитрого молодого мурзы, которого хан оставил возле меня, чтобы извещать обо всем Тугай-бея, кочевавшего со своими ногайцами на Синей Воде, просиживал у этого мурзы дни и ночи, а потом появлялся ко мне и молол всякую чепуху, хотел казаться дерзким и мудрым, на что-то намекал, чего-то ждал от меня. В конце концов не выдержал, вошел в шатер, когда мы с Выговским составляли какое-то важное послание, и, без почтения к нашим стараниям, буркнул: - Правда ли это, батько, будто ты Мотьку нашу гетманшей собираешься сделать? Выговский быстро сложил наше писание и хотел уйти, но я указал ему, чтобы остался, Тимошу промолвил сурово: - Не "батьку", а "гетмане" говорил бы ты, и не Мотька она тебе, а Матрегна, а теперь в самом деле гетманша, а значит, и мать! - Да какая же из нее гетманша! - пьяно засмеялся Тимош. - Выходит, что и пани Раина - гетманская мать? Курам на смех! Я подскочил к нему, схватил за грудки, встряхнул, заскрежетал зубами, но удержался от слов, которые так и рвались из меня, - тяжелые, обидные, ненавистные. Вовремя спохватился. Сын ведь! Кровь родная! - Иди очнись и не показывайся мне на глаза! Распустил язык, как голенище! - Хороший казак, да горяч, - осторожно подал голос Выговский. - Напоминает мне моего младшего брата Даниила. В нем так же играет кровь, а только в Данииле бурлит еще шляхетский гонор, от которого никак не может избавиться. Однако знаю, что такие люди бывают самыми верными. У них нет за душой никакой хитрости, хотя и кажутся порой простаками. Как полковник Кривонос, к примеру. Посмотришь - рвется, будто конь с привязи, а на самом деле - кто вернее тебе служит, гетман? - Верность одному человеку - что стоит она? Цену обретает лишь достигнув высочайших высот, пан Иван. Запомни себе это. Могу сказать тебе как старший, потому как видел жизнь и немного знаю, что в траве пищит. Если и дальше будут донимать тебя слухами обо мне и расспросами, отбивайся от всего этого нахальства, отвечая, что хотя гетман и простой человек, но не простак, ни о каком княжестве и в помыслах у него нет, если же и мило его сердцу, то разве что верховая езда, стрельба из лука, песни да преклонение перед женщиной. Слыхал же, что и сын родной упрекает меня женщиной. А я и не видел ее толком, торопясь от Желтых Вод к Корсуню. И чтобы заткнуть панские глотки про Хмельницкого-монарха на киевском троне, поеду я в свой Чигирин на то время, пока возвратятся мои послы из Варшавы, а полковники уймут раздоры на земле нашей. Послов чужеземных, которые будут, направлять в Чигирин. Писарей всех забирай с собой: там дел у нас будет изрядно. Хотел оправдаться за Киев, на самом деле оправдывался за Чигирин, и вело меня туда одно слово, которое ни одолеть, ни выбросить из души, ни заменить чем-либо невозможно и грех. Сколько могло бы быть слов, сопровождающих человека на всем его трудном и светлом пути, слов, которые отмирают и снова оживают в песнях и анафемах, украшаются венками и заливаются кровью. Были это слова - мужество, храбрость, молодечество, честь, верность, благородство, добро, милосердие, но над всеми ими неизменно сияло, овладевая всеми сердцами, просветляя самые мрачные души, слово тихое и чистое, слово, которое люди никогда не уставали произносить, слово, которое, разделяя весь мир на неприкосновенные пары, вместе с тем объединяло целые народы, потому что стояли за ним не только сердца людские, но и все самое святое: земля, солнце, хлеб, дитя, песня. Слово это: любовь. Люди должны были бы гордиться им, повторять на каждом шагу, а они часто стыдятся его, в суровости своей отрекаются, отдавая его то молодым, то матерям, то священникам, обедняя и принижая тем самым себя. Так и я, гетман, богом данный, в славе своей и величии, не смел промолвить это слово, робел, скрывал даже от самого себя - кто-то выдумал, будто оно не к лицу величию, не входит в ранг государственности, угрожает привести к измельчанию и упадку. Жаль говорить! Если уж сын родной поднимает отца на смех за его позднюю любовь, то что же остается другим! Но против жестокости нравов мира я мог выставить собственное упрямство, еще более жестокое и решительное. В Чигирин! Я взял полки Корсунский, Черкасский, Чигиринский, десять тысяч войска, и повел их сам, тем более что Федора Вешняка, чигиринского полковника, не было, он еще не возвратился с посольством из Варшавы. Казаки шли неторопливо, можно сказать, величественно, празднично убранные, с начищенным оружием, напевая с гордой дерзостью: Ой висипав хмiль iз мiха Да наробив панам лиха!.. Я опережал поход, останавливался со старшинами на высоком кургане, смотрел, как идут мимо нас те, кто еще вчера гнул шею к земле, а сегодня выпрямился и стал человеком, и лицо его сверкает молодо, и глаза горят свободой, и грудь дышит широко и гордо. Хотим чистоты, святости, мужества, неодолимости - имеем на это право, завоевали его кровью - хотим! - А что, отче, - сказал я отцу Федору, - показал бы ты мне тот хутор над Росью, что ли? - Лежит еще весь в развалинах, - промолвил священник, - лащиковцы ежели похозяйничают, добра не жди. Но нашелся моей племяннице Ганне хозяин хороший, исправный казак Пилипко, и уже навел порядок в тамошней пасеке, вот и найдешь себе там прибежище. - Так поедем, отче! - Говорил же тебе, сын мой, чтобы умыкнуть тебя, хотя бы на день-два. Я взял с собой только Тимоша да трех казаков, никто и не знал, куда направился гетман, войско разошлось из-под Белой Церкви по всей Украине, и она вся тоже стала войском, оставляя на время свои будничные хлопоты: не пахала, не корчевала, не строила, не торговала, не училась и не молилась, не хотела ничего - только бить пана, мстить ему за издевательства. Еще вчера панство плясало-пировало - сегодня танцевал казак и посполитый. Еще вчера панская жолдашня надувала усы да напевала бравые песенки над угнетенным хлопом, сегодня хлоп стал воином, и теперь запел он, и от этого пения звенела вся земля. "Та нема краще, та нема лучче, як у нас на ВкраУнi..." Я ехал, чтобы увидеть грушу над криницей со сладкой водою, как в моем Субботове, и тихую пасеку, может такую же, какой была моя субботовская, хотел уединиться на ее тихих опушках с теплой травой, отдохнуть от мира, от людей, от своих тревог и неистовости, обрести доброту, мягкость, стать словно малое дитя. Шумить-гуде, дiбровою йде, Пчолонька-мати пчолоньку веде. Пчолоньки моУ, дiтоньки моУ, Ой де ж ми будем присаду мати, РоУ роУти i меду носити? Будем ми присаду, роУ роУти I меди носити у пана господаря, У його бортях i в його новцях, Меди солодкi пану господарю, ЖовтiУ воски богу на свiчi, З тим же словом та бувай здоров. Я потихоньку напевал давнюю колядку. Любил петь, хотя и знал, что пение не заменяет мышление. Пение помогало моему народу жить, одолевать невзгоды, говорило о благородстве души. Но знал я также, что злые люди не поют. Вот потому-то и добрым был мой народ ко всему, только платили ему за это не добром, а злом. Стихии небесные, будто стремясь соединиться с великой стихией, заполонившей всю землю, прорывались нескончаемыми грозами, и особенно свирепствовали они по ночам. Когда-то мне хорошо спалось в грозу, теперь не мог уснуть ни в шатре гетманском, ни в хате, подбираемой казаками. Грозы гремели во мне самом. Молнии били в меня и сквозь меня, пронизывали каждую жилочку, я распалялся и вот-вот должен был сгореть дотла, и это было нестерпимо. Погружался в короткий отчаянный сон уже на рассвете, был таким измученным, что и вспомнить страшно, а утром, просыпаясь, видел возле себя Матрону, вспоминал ее голос и ее легкую фигуру, и свет для меня был не мил без нее, и я разъярялся без меры на свое человеческое бессилие. Казалось бы: достиг высочайших вершин, все и все подчиняется одному моему слову, но не могу сделать, чтобы она была рядом, и сам не могу быть в Чигирине, ибо я - гетман, я - Богдан. Тяжелая ноша для моей души, невыносимая ноша. Низкие умы и подлые души всегда недостойно суетятся даже возле величайшего. Какая вокруг меня была суета! Вражеские нашептывания уже клубились, будто черный дым, назойливый, как комары. Снова про джур. Будто это переодетые девчата. Потом о гадалках. Будто вожу с собой трех гадалок, одна из которых старая ведьма, с волосами до земли, а две совсем молоденькие выдры русоголовые, как русалки, и, мол, могут защекотать даже самого черта, не то что старого гетмана. Гей, гей! Знали бы они, что уже никто меня не защекочет, ничей взгляд не причарует, ничье тело не запахнет марципаном, ничье лоно не станет смолой обжигающей и воротами, из которых нет выхода. Никто, кроме нее, кроме самой... - А что, отче, - спрашивал я отца Федора, - ты никогда не расстаешься со святыми книгами, так что же они говорят? На чем должен стоять мир - на любви или на ненависти? - На любви, сынок, - отвечал отец Федор, - на одной лишь любви, ибо как можно иначе? Об этом говорится и в книгах пророков, и у апостолов тоже. - Ну, хорошо. Пророки и апостолы. Да только ведь они провозглашали истины, не зная людей, не заботясь об их душах. Предпочитали запереть весь мир в едином слове, слово светилось для них среди тьмы и должно бы светиться и нам сквозь века, однако тьма всегда казалась сильнее, а мир - искривленным. Чем же его выпрямить? Только кровью? И снова кровопролитие - и нет от него спасения. - Бьешься с теми, кто растерял души, гетман, - промолвил отец Федор. - А если и я сам растеряю? - Береги ее, сын мой. - Вот я и думаю, и размышляю, как бы сберечь. Воля уже засветила нам, теперь люд ждет от меня правды, утешения и напутствия, а я не могу утешить свою растревоженную душу. - Теперь ты, гетман, вознесен над всеми, - промолвил отец Федор, - потому и должен иметь всего больше: и на одну беду больше, и на одну любовь. - За то, что будешь иметь на одну беду больше, похвалят, а похвалят ли за любовь? Любить землю и народ - охотно одобряют все, а женщину, дитя - как бы недостойно, слишком мелко для гетмана. А что значит земля без женщины, без дитяти, без дорогих тебе людей? Даже дикий кочевник любит свои степи только потому, что надеется каждый раз встретить в них родную душу. - Ты гетман, и тебе суждено величие, сын мой. - И уже из этого величия не можешь выбраться никакой ценой, и не станешь жить так же естественно, как живут и наслаждаются жизнью женщины, дети, как тянутся к свету и цветы, деревья, как текут ручьи и дожди? - Как исповедник твой я должен заботиться только о духе твоем, но ведаю вельми хорошо, что для тела нужен отдых, потому и уговорил тебя на эту пасеку золотаренковскую. - А я поддался уговору, хотя должен был бы скакать в Чигирин: там ждет меня наивысший отдых для души. - Негоже гетману слишком опережать свое войско, - заметил отец Федор. - А отставать? Я гнался за ветрами. Ветры пронизывали села и местечки, как ножами, - насквозь, насквозь и дальше, в беспредельность, в степи, в безбрежность, никогда не тесно, никогда не надоедают люди друг другу, добрые душой, потому что встретиться на этих просторах - уже праздник. Мужчин не было нигде. Одни женщины, дети да древние деды. - Где же ваши мужья? - спрашивали мы. - Да где же! Побежали к Хмелю! - Кто же теперь за плуг встанет? - К плугу скотине становиться, а не человеку. Какой уж тут плуг, когда Хмель мир сотрясает! - У нас и девки туда кинулись! Косы состригли, грудь укутали, в казацкую одежду переоделись - и айда! Народ никогда не знает, где его свобода. Дорог много, а свобода - одна. Радостно идет за тем, кто покажет. Потому-то всегда охотно передает власть и славу тому, кто признает себя способным их принять и удержать. Я принял - теперь должен был удержать. Око вечности глянуло на меня и не отпускает, да и не отпустит, и необозримое ощущение взгляда угнетает меня, гонит и гонит куда-то, не дает остановиться ни сейчас, ни после смерти. Ехал в немногочисленном сопровождении, ничто не выдавало во мне гетмана, разве что конь подо мною, да еще Тимош в своих ярких саетах и золотых позументах. Но кто бы ныне стал удивляться золоту и саетам! Мы прискакали на пасеку ночью. Темнели высокие дубы до самого неба, охраняя обитель тишины и спокойствия. Между дубами сквозь заросли еле протоптанная дорожка вела в таинственный сон травы и цветов. Густые валы калины плотно окружали темную поляну, где спали толстые пни, спали пчелы в них, словно бы во сне стояла трехоконная хатка под соломой, но и сквозь этот сон слышалось мне дыхание чистых и извечных сил, их причудливая игра в хмельном цветении васильков, ромашек, цикория, терна, черемухи, калины, свербиги, дикой мальвы. Я соскочил с коня, встал на траву, прикрыл глаза, и ночь пеленой окутала меня закрытая, как мои глаза, божье семя оплодотворяло с неслышной всевластностью мою душу, и я становился деревом, кустом, вьющимся стеблем, травой, но только не цветком, потому что хмель не цветет, а только хмелит, а я должен был оставаться навеки Хмелем. Мне хотелось спросить, где тот хутор, с грушей над криницей, такой похожий на мой Субботов и такой же разрушенный когда-то лащиковцами, как Субботов старосткой Чаплинским, - проехали мы его уже в темноте или еще не доехали? Но не было сил спрашивать. Хотелось тишины, спокойствия, хотелось освободиться от всего: от голосов, от слов, от людей. Отец Федор терся возле моего стремени, что-то бормотал о хуторе и о пасеке, о братьях Золотаренках - Иване и Василе, об их сестре Ганне. Говорил словно и не священник, а задавленный жизнью старый человек, у которого сердце болит за своих сирот-племянников, да и не столько за казаков Василя и Ивана, как за голубку Ганну, которой негде было прислонить голову, пока не попался, благодарение богу, казак Пилипко, и хотя с хутором он еще и не управился, а пасеку, вишь, довел до ума, а теперь где-то в войске, как и братья Ганны, а племянница теперь одна с дедом-пасечником да двумя женщинами, и ждут они гетмана с ужином и постелью в избушке или на сене под звездами. Слушая это бормотание, я попытался было спросить про Пилипка, казака, видно, сообразительного и загадочного, или про племянницу Ганну, но сил не было, вяло махнул рукой отцу Федору и промолвил, что не надо мне ничего, кроме сена под бок, ибо и не помню, которую ночь провожу без сна. Тимош с казаками нарушили тишину, наделали шума, а мне было лень прикрикнуть на них, отдал кому-то поводья своего коня, шагнул, разминая затекшие ноги, пошел следом за отцом Федором и за чьим-то шепотом: "А может же, а может..." Не поднял тяжелых век гетманских, не глянул, чей это шепот, только почувствовал, как дохнуло возле меня, будто легким ветром, дохнуло и исчезло. И все исчезло, только я один под звездами на сене, гетман на пестром рядне, в синие и красные полосочки. Блаженное бытие-небытие, лишь хохот Тимоша вдали, да сторожкие казаки свистят возле пасеки, но зачем здесь свистеть? Усталость моя уснула, а душа еще ждала чего-то, призывала из высокого Чигирина ту, желанную, с серыми глазами под черными бровями, допытывалась: "Где же ты задержалась? Почему не идешь?" Пока пылаешь и кипишь в хлопотах, не имеешь возможности сосредоточиться на том, что принадлежит только тебе. Нужно одиночество, покинутость или заброшенность, и, когда никого не будет вокруг, тогда придет она, и станет рядом, и склонится над тобой, поправит подушку, прошепчет: "Спи, батьку! Спи, милый!" Для двоих нужен целый мир, но без никого. Без никого! Так в сладких полумыслях-полужеланиях я, наверное, уснул и сквозь сон слышал, как кто-то подходил беззвучно, поправлял подушку, шептал: "Спи, батьку!" И исчезал, как лунный луч. Матрона? Я просыпался - и никого. Только птенцы попискивали в гнездах да чуть слышен был шорох травы, которая выпрямляется под росой после дневной примятости. Вот так выпрямляется

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору