Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Наука. Техника. Медицина
   История
      Загребельный Павел. Я, Богдан -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  -
ты перепрыгнула лужу". - "Но ведь луж сегодня нет!" - удивилась Реня. "Все равно. Сделай так, будто ты перепрыгиваешь лужу, и получишь от купца подарок". Тогда она прыгнула, но не подняла платьице, и старый развратник закричал, что не так, а его помощник сказал Рене, что она должна оголить ножки, когда прыгает. Это увидели и другие купцы, их там было огромное множество, и все старые, с жадными взглядами, замшелые и похотливые. Они наперебой просили Реню "прыгать для них через лужицы", она прыгала и получала от них всякие безделушки, а потом и деньги, и с каждым днем все больше. Какой ужас! И теперь она, пани Раина, в отчаянии еще большем, чем от смерти мужа, ведь под угрозой самое дорогое, что у нее есть: целомудрие ее маленькой доченьки, ее чистота и неприкосновенность. Ведь разве может быть чистой девочка, когда ее оглядывало столько взглядов, когда столько алчных глаз грязно ползало по ее непорочному телу! Рука моя тяжело легла на рукоятку сабли, уже перед глазами у меня метались перепуганные ничтожные купцы, летели шалевые пояса, украшенные серебром и золотом, сорочки из плотного полотна, суконные и парчовые кафтаны, свиты с разрезными рукавами и капюшонами, конские и воловьи шкуры, овечьи меха, двусечные ножи, кольчуги, конская сбруя, переворачивались палатки, горели лавочки - кара соблазнителям и развратникам, кара, кара! Но я должен был оставить саблю в покое и мысли о наказании развратников тоже: купец неприкосновенен, как и посол, и просят ведь у меня не наказания, а спасения. - Могу отвезти пани в Киев и там как-нибудь устроить. - Это еще страшнее, чем Переяслав. - Может, в Чигирин? - Разве это не одно и то же, что и Переяслав? Я готова замуроваться в монастыре, лишь бы только спасти дитя. - Не знаю, как и говорить, пани Раина, но не имею ничего другого, кроме убежища у себя на хуторе в Субботове. Место тихое и уединенное, лишь моя добрая семья да несколько подсоседков, люди благородные и ласковые. Она согласилась с радостью, и я тоже почувствовал облегчение, и никто из нас не ведал тогда, что будет потом, во что обернется это ночное странное соглашение. Но кто же может смотреть сквозь годы и века? Все сомнения, все жалобы на хаос, на почти незаметные благоначала в человеческой истории происходят из-за того, что люди напоминают путника, углубленного в печаль сущего, и наблюдают лишь весьма небольшой отрезок пути. Подняться над миром, охватить взглядом просторы, эпохи прошлые и будущее, подумать над тем, что такое истина и разум, - только тогда не будет для тебя тайн нигде и ни в чем, но кем же надо быть, чтобы подняться на такую высоту? Душа моя тогда еще только готовилась к великому, разум не проникал сквозь все преграды времени, поэтому не мог я знать, что, спасая эту женщину из бездны ее отчаяния, готовлю для себя самого величайшую радость и муку одновременно. Может, буду вспоминать потом и этот двор запущенный, и полуразрушенный дом, и горестно беспомощную пани Раину с ее странной гордостью, и длинную извилистую улицу переяславскую с темными садами над нею, будто оторванными от земли, повисшими в тихом пространстве, словно обители одиноких душ, и себя, незваного (а может, это была только тень?) среди всего этого, и свои неумелые попытки утешить кого-то среди разрушений и предвестий грядущих катастроф. А может, вспомнится мне эта невинная игра маленькой Матронки во время шляхетского бесславия под Корсунем и Пилявцами, когда чванливое панство позорно бежало от простого казака, и тогда словно бы встала над ними эта девчонка из давно забытых лет переяславских, повторяя невольно и неосознанно скифских жен, которые увидев, что мужья их бегут с поля боя, подняли свои подолы и промолвили: "Куда бежите? Хотите спрятаться туда, откуда вышли?" Скифы тогда устыдились, возобновили битву и победили. А шляхта устроила мне погром под Берестечком. Что это? Странное совпадение истории или пророческий дар, который возродился в девчонке за тысячи лет? Кто ж это знает? Женская душа всегда грешная и всегда великая. "3" В погоне за славой, а не за истиной искажается история, появляются выдумки, сплетни и даже клевета. Никчемная леность современных мне летописцев, щуплые казацкие реестрики, навеки утраченные мои диариуши и универсалы - такой предстает моя история. А что было до этого? Были ли на Украине прославленные фамилии, древние роды, великие имена? Или только степи и печаль без края? Меня и самого до Желтых Вод вроде бы и не было, будто я и не рождался еще. Был толпой безымянной, был светом, не выделялся, не обособлялся от него. Был я или не было меня? Все равно. И слава шла ко мне неторопливо, колеблясь и пошатываясь, сама еще не ведая, кому должна принадлежать. Слава за разум. Капризнейшая, неуловимейшая и медлительнейшая. Такая медлительная, что часто успевает лишь на твои поминки, как и милосердие. Властелинов прославляет их положение, богачей - богатства, полководцев - победы, убийц - жестокость. Эти славы летают на крыльях золотых или черных, а у славы от разума крыльев нет, она не умеет охватывать сразу одним взмахом все земли, а странствует от человека к человеку, осмотрительно выбирая только самых доверенных, только посвященных, минуя неразумных и забитых, продвижение ее слишком нерешительное и неопределенное, иногда она возвращается назад, иногда топчется на месте, она медлительнее черепахи и беспомощнее Ахилла, единственное ее преимущество над всеми разновидностями славы - постоянность и вечность. Другие сверкают и угасают, очаровывают яркими огнями, а затем тускнеют и покрываются серым пеплом, сжигая все вокруг, сгорают сами бесследно, а слава от разума горит тихо, но упорно, разгораясь все сильнее и сильнее, рождая в своем огне высокую истину, - и что же может быть на земле дороже? Проходили целые века, а моему народу отказывали в праве на разум и мудрость, потому что должен был кормить мир не разумом, а хлебом. Кого только не кормил народ мой! И греков, и персов, и римлян, и орду, и литовских панов, и шляхту ненасытную. Целые цивилизации вскормлены хлебом наших степей, а нам совали под нос Священное писание, где были слова несправедливые и оскорбительные: "Как может стать мудрым тот, кто правит плугом и хвалится бичом, гоняет волов и озабочен работами их, и у которого разговор только о молодых волах? Сердце его занято тем, чтобы проводить борозды, и забота его - о корме для телиц". Отец мой Михаил, хорошо зная, что мудростью засеешь больше, чем зерном, отдал меня еще малым к отцам иезуитам, где можно было почерпнуть больше всего знаний, и я уже в коллегиуме львовском проявил разум, за который до конца своей жизни не переставал уважать меня первый мой учитель отец Мокрский, даже тогда, когда стали мы с ним заклятыми врагами. Когда попал я в басурманские лапы после несчастной битвы под Цецорой, то сам турецкий капудан-паша был поражен моим знанием семи языков и снял меня с галеры, определив в свой двор в Стамбуле. Когда, освободившись из лютой неволи турецкой, нападал я с запорожцами на берега басурманские и прославился неуловимостью в морских битвах, был приглашен во двор королевский, и сам Зигмунд, который не терпел духа казацкого, приставил меня к своему кабинету, учитывая мой незаурядный разум и широкие знания. Когда под Кумейками был несчастливо разгромлен Павлюк, а большую часть войска кто-то из казацких ватажков увел из-под носа у Потоцкого, то предположение было, будто это Гуня Дмитро Томашевич, но Гуня лишь считался ватажком, а его советчиком безвестным выступал простой писарь войсковой - Хмельницкий. Когда через год после Кумейсковской битвы снова поднялось казачество с Острянином и Гуней и снова было разбито на Суле, а потом укрепилось неприступно на Старце, то еще раз речь зашла о Гуне, хотя советчик у него был прежний, и спасать казаков от окончательного позора пошел не Гуня, который бежал из лагеря, боясь неминуемой кары, а пошел писарь войсковой - Хмельницкий, написавший тяжелую субмиссию к королю, и все же умудрился вставить туда жалобу, которая через десять лет должна была взорваться войной всего народа. Когда коронный гетман Конецпольский принялся за реституцию ненавистного казачеству Кодака, то первым, кого он призвал, чтобы похвастать сделанным, был чигиринский сотник (пониженный с писаря и униженный малозначительной должностью) Хмельницкий. Тогда я сумел уйти от гнева ясновельможного, и, уже умирая через семь лет, Конецпольский сожалел, что не успел свести меня со свету, потому что, мол, "никогда не было среди казаков человека таких способностей и разума". Когда начал я тайком выскакивать на Запорожье и на море, каждый раз возвращаясь в Субботов, где словно бы моим прикрытием от панского произвола была шляхетская вдова пани Раина, то слава обо мне дошла до самой Варшавы, для короля и канцлера его Оссолинского был я теперь не посол от униженного, лишенного прав казачества, а таинственной силы и разума ватажок отчаянных походов, за которыми угадывались намерения еще более дерзкие и далеко идущие. Мне приписывали больше воинственности, чем разума, потому что, мол, и весь народ украинский живет под знаком гневного Скорпиона, который своим небесным влиянием побуждает народ этот к войнам. Я же считал, что мой народ тяготеет больше к знаку Девы, который очаровывает не одной лишь красотой, но и тихой мудростью, и мудрость эта разливается среди моего народа все шире и шире, начиная еще с княжеских летописей, пробиваясь сквозь века упадка и одичания, пробуждаясь в киевских школах и в острожском печатании, в "Лексиконе" Павмы Беринды (в котором, правда, нет имени Богдан, но дух мой уже пробуждается), в "Палинодии" Захария Копыстенского, который писал: "Проходят времена грубой простоты, и след науки всходит на Украине", в святотаски-дерзком восклицании Иова Борецкого: "Лучше одна школа, чем десять церквей!" Что война? Войны проходят, а жизнь остается, и ей нужна мудрость и труд - упорный и повседневный. Господа при дворе королевском весьма должны были удивляться смутным слухам, доносившимся до них о чигиринском сотнике, который якобы сидел на своем хуторе, пахал поле, корчевал лес, пестовал пчел, гнал водку, варил мед и пиво, молол муку и одновременно оказывался на море у самых турецких берегов, налетал огнем и бурей, жег, уничтожал, исчезая, как вихрь в степи, и снова оказываясь на тихом хуторе, полном женщин и маленьких детей. Гордиться таким кудесником или бояться его? И мое, ранее никем не замечавшееся имя, всходило медленно и незаметно, как молодой месяц. Но, взойдя, уже никогда не покидало небосвода. А победы моего народа над панством сначала вызывали удивление, а потом пришел страх. Большой, тревожный страх в панстве жил испокон веков. Он был у него в крови, в темнейших закоулках душ, в их гоноре, в жестокости и вырождении. Они чувствовали, что победить и уничтожить их власть может только тот, кто распознает этот страх, но еще и не верили в появление такого человека и никогда не думали, что появится этот человек из среды моего народа. Потому разум мой был за семью печатями незнания даже для такого хитрого лиса, как канцлер Оссолинский, король же Владислав, для которого весь мир разделяется на мир войны и мир невойны, готов был видеть во мне лишь одного из казацких ватажков, может, более хитрого, чем другие, более мудрого в военных действиях, выдающегося настолько, что им можно похвалиться и перед иноземными послами, которые все время толклись при дворе, наблюдая за суетным препирательством между королем и шляхтой, каждый из которых тянул в свою сторону. Я был приглашен в Краков. Не к королю и не к канцлеру, ведь они знали, что с казаками не смогут сладить. Казак - что конь в дикой воле: куда захочет, туда и поскачет. Хотели укротить казаков хотя бы зрелищем смерти, потому и звали нас от имени самого короля Владислава на похороны королевы Цецилии Ренаты, позвали же именно сотника Хмельницкого с полусотней казаков, и в этом был залог моей неприкосновенности и заповедь каких-то приключений для казачества - вещь более заманчивая, чем прозябание под хищным глазом старого Конецпольского и его прислужников. К тому времени я уже почувствовал привлекательность своего образа жизни, когда надолго отлучался из Субботова, а потом неожиданно появлялся там, каждый раз замечая перемены во всем молодом и живом, такие приятные моему стареющему сердцу. Краков обещал разлуку с Субботовом, и я охотно согласился с этой разлукой, приготовился в далекий путь, взял с собой верных своих джур Демка и Иванца и отправился вдоль Днепра, туда, где бывал не раз и не два, откуда не было надежды ждать что-нибудь хорошее, оттуда я мог ждать только плохое. Демко и Иванец пробились ко мне в то время, когда я выскакивал на море. Пристали ко мне, чувствуя молодым своим нюхом мое будущее, так крепко, что и не оторвешь. Если бы я хотел прогнать их от себя, то не сумел бы этого сделать. Прилепились навеки. Как молодые волы, упрямые и глупые, хотя и из хорошего казацкого рода оба. Сообразительные, завидно молодые, мордастые, даже страшно порой становилось, но юркие в услужении и в светской речи поднаторевшие. Так взял я их с собой в Краков, и уже с тех пор они стали моими неразлучными спутниками и помощниками, и, может, все доброе и злое шло не от самого меня, но и от них. В который уж раз пересекал Украину по тем же самым шляхам, где когда-то, еще безусым молодым казаком, странствовал то сюда, то туда под рукой отца своего, сотника казацкого. Из Чигирина в Корсунь через Смелу, далее на Белую Церковь, Паволочь, Любарь, Острог, Дубно, оттуда через Броды во Львов, а уже дальше - на Замостье и Варшаву. Ехал на этот раз медленно, без долга, по приглашению, а когда-то ведь приходилось ехать торопливо, в строгом военном строе, навстречу битвам или стычкам, когда не знаешь, на жизнь или на смерть идешь, и весь содрогаешься в предчувствии неминуемого, но одновременно грудь твоя наполняется гордостью, ведь ты рыцарь, у тебя твердая рука, и плечи наливаются тяжелой силой, и глаз твой зорко выслеживает орду на Черном шляху, и изготовился ты прикрыть собой и всю эту землю, и людей на ней, женщин, малых детей, немощных стариков, и все живое и растущее. Видел тогда целые села без мужчин, забранных в ясырь, побитых, порубанных, видел бесчисленное множество вдов, девчат на выданье, которые никогда не будут выданы замуж, прежде времени стал понимать женскую тоску неутолимую и испытал любовь затаенную, краденую, греховную. Шли тогда без передышки, не останавливаясь, шли днем и ночью, если вечером вступали в какое-нибудь село или местечко, то ночью шли дальше, и молодые вдовы выходили нам навстречу на белые стежки в левадах и в берегах и провожали молча, с глубокой тревогой в очах, только лица их белели, будто стежки, и мы целовали эти лица, а потом мчались дальше, не спросив имени, - и ни слова молвленого, ни вздоха, ни воспоминания. Сколько живет Украина, - полно в ней вдов, так, будто записано в книгах высших навеки быть ей вдовьей землей. Жестокая жизнь! Пыль дорог, острый запах ночных трав росных, лунная пыль, конский пот, и пот людской, и людское изнеможение и безнадежность. Никогда не знали мы тогда, куда едем, куда нас ведут, где мы сегодня, а где будем завтра, кто-то нас всегда вел, кто-то знал, а мы не знали ничего, беспечные, как ветер, как трава и вода. Благословенное незнание молодости. А зимой, когда ночевали в теплых хатах, натопленных соломой, женщины выводили нас в снег, непременно в снег, на мороз под таинственное мерцание звезд, может, чтобы их вздохи долетали до бога? Чтобы спас он их от одиночества, ибо, когда женщины одиноки, они словно бы нагие. Печальное зрелище. Было что-то ветреное в этом тяжком умопомрачении, но одновременно эта преданность и поднимала тебя, придавала уверенности, вливала мужество в твою кровь, и ты был благодарен этим добрым и ласковым женщинам за их сердечную привязанность. Нам казалось, что мы спасители земли родной, а на самом деле спасали эту землю не казаки, а всегда только женщины. Всегда спасали ее и будут спасать. Те незаметные, несчастные, внешне слабые и бессильные женщины, которые вынуждены были жить между двумя огнями даже тогда, когда казалось, что каждый должен непременно присоединиться к тому или другому войску и стрелять, обороняться, нападать, одолевать врага. Стреляли с двух сторон, стреляли яростно и жестоко, метались туда и сюда, а женщины были посередине, обреченные на неподвижность, обреченные стеречь и беречь дом, детей и землю, брошенные в вечный огонь. В этом страшном мире это была самая тяжкая судьба, и никто, кажется, и не заметил того, никто не сложил ни песни, ни думы о такой женской доле, ни слова, ни упоминания. А уже когда я прошел свой земной путь и закончил все дела, мысленно повторяя содеянное, невольно подумал: что могли бы сказать обо мне женщины? О львовском новиции из иезуитского коллегиума, о подказаке и казаке, о королевском придворном, о писаре, сотнике, хуторянине и гетмане преславном - что могли бы рассказать? Однако самая разговорчивая половина рода людского молчит. Наговорившись при жизни, женщины после смерти всегда молчат. И всегда оказываются порядочнее мужчин, у которых уста разверзаются лишь после смерти. Жаль говорить! С этими молодыми фетюками Демком и Иванцем не перемолвишься словом о том, что давит на сердце. При каждом кивке головы наперебой спешат: "Пан сотник! Пан сотник!" Будто нет в человеческой речи больше слов, кроме этого сотника. Головы их напоминают хаты, обставленные толстыми глиняными стенами, сквозь которые не пробьется ни дождь, ни ветер, ни снег, ни божья благодать. Не может в этих головах сверкнуть предвиденье того, что буду я великим гетманом, что один из них станет генеральным есаулом, а другой докарабкается даже до гетманской булавы, хотя и будет потом иметь конец, достойный сожаления. Но где еще это все, а тем временем дорога далекая и медленная, и в такой дороге хорошо было бы иметь возле себя душу близкую, если уж и не такую близкую, что и самому страшно подумать, то хотя бы хорошего собеседника. Вот как давний друг мой львовский Самийло, которого внезапно встретил на Сечи простым писарем. "Как это ты, пан Самуил, из иезуитов да вскочил в казачество?" - "А разве ты, пан Зенобий, не точно так же?" Тогда в коллегиуме мы были товарищами, хотя он был на несколько лет моложе. Невысокий, скуластый, как татарин, желтые глаза, будто прорезанные осокой, сам желтый, как горшок, обожженный в горне, вечное пламя полыхает в нем, непоседливость, ловкость, сообразительность. Спудеи-иезуитчики в большинстве своем были коварными и шкодливыми, как коты, никто ничего тебе не посоветует, не даст, ничем не поможет, каждый для себя, каждый так и норовит, чтобы урвать из этого мира тото модо*, как учил преподобный Игнатий Лойола, основатель ордена и первый его генерал. Только Самийло оказался надежным товарищем, готовым помочь, а поскольку мне нужно было часто вырываться и

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  - 75  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору